Как одуванчик (рассказ-эпопея)

1

 

Она запнулась посреди комнаты.

 

Нога в коленке вбок вильнула, всё перевернулось – абажур прочертил красный круг и на Марфу Игнатовну всеми своими досками пол обрушился; оглушил. Она лежала, придавившись щекой к облупленной половице, лицом к печке, моргала на прыгающий огонь, проступающий через поддувало; в себя приходила.

 

Со стариками так случается, знала, падают, ломают кости; на этом жизнь и кончается. Только вот рассказывали о старике со станции Бобринская, она помнила его в молодости. Поскользнулся, сломал шейку бедра; врачи десять тысяч запросили; да где б он их взять?! но у него сын в Англии… Операция не помогла, умер от воспаления лёгких. Тогда и вспомнили: этот старик, по фамилии Яр, при немцах служил в полиции. Услышав фамилию, сразу и увидела: чубчик кудрявый, лицо худое, оскалистое, как бы весёлое, но не от доброты, от безсовестности. Ходил Яр по Бобринской – пиджак нараспашку, рубашка на выпуск, винтовка наперевес. Девчонкам нравился. А когда немцев выгнали, смерш разбирался не долго, на ком крови нет – того на фронт. Так и Яр на фронт ушёл, как и многие, как и её Михаил Гаврилович…

 

Вернулся Яр под самую смертную старость. Сын ему полдома купил после оранжевой революции. А жизнь он прожил – в каком-то посёлке на Урале, боялся на Украину сунуться…

 

Говорят, вскрыли – нет лёгких, сгорели, вот как бывает…

 

У него сын в Англии…

 

А у неё – младший и средней в земле, старший – три дня назад приехал, тринадцать лет не виделись. А до этого – шесть… Пожил три дня – и в Киев отправился, семью Вити, среднего, проведать.

 

Полежала, шевельнулась. Ай, как больно! Вскрикнула, закашлялась. Попробовала приподняться, оперевшись на руку, вроде даже и села, но в бедро и одновременно в рёбра словно б вилы ударили! Опрокинулась, ударилась о половицу головой; притаилась беспомощно.

 

Когда огонь от глаз отступил, в углу перед ней икона оказалась.

 

Они смотрели друг на друга. Прошептала:

 

- Помоги мне, Царица Небесная! Господи, помилуй!

 

На тумбочке, под иконой, где прежде телевизор стоял, темнел телефончик. Добраться бы да два раза кнопку нажать! Но теперь и шевельнуться боялась.

 

От порога тянуло холодом; длинный седой волосок, застрявший в щели между досок, пошевеливался как молния.

 

Самой желанной казалась мысль о постели. Как бы уютно вытянуться на мягком, одеялом тёплым своим ватным тяжёлым до глаз укрыться, согреться, притихнуть.

 

Вдруг представила с удовольствием: как хорошо и уютно сейчас лежать на кладбище; ничто не болит; над тобой снег, снег, всё в снегу – памятники, деревья, столики, венки…

 

Давно столько не выпадало! Она увидела своё кладбище, на котором и мама, и младший – Алёша, и муж, и тётя Клава, и многие ещё, многие; родное кладбище, родное.

 

Летом на нём только и жила.

 

Была там два дня назад…

 

2

 

На Святках, после Рождества – вдруг запел телефончик, поднесла к глазам - «Слава!» Он редко из Магадана звонил, дорого.

 

- Мама, это я, Вячеслав! Сейчас в Москве, завтра у вас буду…

 

Так и села.

 

- А как? Когда?..

 

Серёжа, друг младшего её сына, Алексея, верный её помощник, вызвался встретить, созвонился.

 

Поезд «Москва-Одесса» приходит вечером, без пяти шесть. Она переживала: как проедут, снег такой! От Бобринской до их хутора три километра, но всё толстым слоем засыпало. По радио: аварии там и тут! Ещё и выборы, все мозги прожужжали, Янукович или эта с косой…

 

Марфа Игнатьевна борщ сварила, картошки нажарила, закусок наготовила; ждала: взгляд то в окно, а там уж стемнело, то на стенку – на часы с зелёными цифрами. Наконец услышала неживое урчание: машина у ворот! Занавеску отстранила – над калиткой, освещённой фонарём, возникла рука; пальцы потянулись вниз, зацепили крючок, опрокинули, тот крутанулся. Сердце заколотилось. Слава крупно вошёл, толстое чёрное пальто с меховым воротником, большая волчья шапка; рукой ей в окно махнул, ворота отворил. Заурчала, засвистела колесом машина, въехала…

 

Вячеслав руки распахнул:

 

- Целый час тащились!

 

Лицо у сына плотное, но в морщинках… Ах, как постарел, бедный! Но глаза весёлые и улыбка неторопливая. А зубы железные.

 

- А шо ж так долго? – прижала улыбку к прохладной ткани пальто. – Не болеешь?..

 

- Давление, – он рассмеялся.

 

Сергей, стоя в тесных сенях, смотрел, улыбаясь тому, как мать с сыном встретились после тринадцати лет разлуки, рассказывал:

 

- Снег – как мокрый песок – сантиметров тридцать толщиной!.. А на подъезде к вашему хутору автобус бобринский поперёк дороги забуксовал, ни туда, ни сюда…

 

- Снежная зима. И так, мама, всюду, и в Москве, и у нас в Магадане…

 

- Давайте, мужчины мои дорогие, за стол!..

 

Они произносили первые подвернувшиеся слова, приноравливаясь друг к другу. Слова эти не отражали ничего из того, что они чувствовали, чем жили, слова были как бы бледным орнаментом вокруг того, что происходило в них.

 

3

 

Сергей выпил три стопки. За приезд, за знакомство, за Святки… Вячеслав все три раза пропустил, она подумала: плохо, значит, давление сильно мучит! Сын сидел, куда-то в себя глядя, да вдруг в стакан налил, выпил, лоб ладонью обхватил, помолчал, ещё выпил, взял её руку, к губам поднёс, в глаза её больные глядя:

 

- Вот так, мама, вот так! Я – старший – жив, а младших – нет на свете!.. Здесь все были, здесь, за столом – отец, Лёшка, Витя… На фотографии все живы, - он снял с буфетной полки застеклённую фотографию. - Здесь вам, мама, и пятидесяти нет. Отец моложе, чем я сейчас…

 

Фотография была 1970 года. Их пятеро – у колонн вокзала станции Бобринская. Вячеслав из Киева приехал, защитив диплом в педагогическом, на лацкане новенький ромб; его и встретили, ему двадцать шесть, уже армию отслужил. Все радостны. Мать прислонила голову к его плечу. У отца на шее Алёша, в руке водяной пистолет. А Виктору – семнадцать, усы пробиваются, он тогда фотографией увлекался, его был фотоаппарат, попросил кого-то кнопку нажать.

 

- …Как же так, мама?.. Витька в Афгане три года, а взорвался на Украине… Лёшка в Чечне пять месяцев – ни царапины, и… А я всё кого-то учил… Потом болел, потом дефолт, теперь вот кризис… С 1 января я на пенсии… Лишнее переработал. Устал от всего.

 

Сергей прежде Вячеслава не видел. Письма и открытки его, старшего из братьев Пекарь, знал, несколько раз с ним по телефону говорил, пробовал было и по емейлу связь наладить, да тот сказал: стар для интернета. И вот – приехал. На краю России, на Колыме почти тридцать пять лет. Застрял так, что не был на похоронах ни Виктора, ни Алексея…

 

Для Марфы Игнатовны пенсия сына оказалась новостью. Первое соображение было: Вот и слава Богу! Может, сюда с семьёй переберётся?

 

- На пенсии? – переспросила заинтересованно.

 

А Сергей про пенсию мимо ушей пропустил, свою мысль вставил:

 

- Вячеслав Михалыч, вы своё младенцем отвоевали! - И тихонько отложил вилку: – Наелся.

 

- Правда, - удивлённо согласилась Марфа Игнатовна, – младенцем…

 

Вячеслав рукой махнул.

 

4

 

Ночью она слушала, как Вячеслав беспокойно ворочался, подхрапывал, несколько раз в туалет выходил. Сергей спал как каменный. Хорошо, - в Черкассы не стал возвращаться: утром решили ехать на кладбище.

 

За завтраком Сергей выпил стопку. Она не возражала. Знает: за руль ему и так можно: прокуратур экологический! у него книжечка, сам рассказывал, всякая милиция честь отдаёт. Может, и шутит. Ну да какая тут милиция! В овраг бы не заехать.

 

По кладбищу шли так: Сергей боком впереди, дорожку пробивая, утопая в снегу по колени, за ним Вячеслав, откинув руки назад, ухватив ладони матери в свои, как бы на буксире её ведя. Первая их тропка была к могилке её мужа, отца Вячеслава.

 

- Здравствуй, мой Михаил Гаврилович! - проговорила.

 

Вячеслав смёл с металлической столешницы снежный вытянутый по ветру холм, притоптал вокруг столика снег. Марфу Игнатовну они усадили на столик, скамейка оказалась под ногами на уровне прибитого снега. Мужчины вынули из сумки полиэтиленовый пакет с припасами, разложились.

 

Сергей привёз с собой свячёную воду; всегда возил. Окропил памятник, зажав пальцем половину отверстия в бутылке, капельки заблестели на чёрном граните. В глаза мужу посмотрела. Какое молодое лицо! При жизни никогда молодым не казался: старше был на четырнадцать лет.

 

На их хуторе он появился, когда маму выписали из больницы умирать. Он был фельдшер на Бобринской, уколы приходил делать, с отцом сдружился.

 

Отца её в тот год чуть не засудили…

 

- Ты помнишь Лиду, мою двоюродную сестру?.. – она отказалась от вина, отстранила пластиковый стаканчик. – Знаешь, как мы вместе стали жить? С нею, Лидой, и её матерью, тётей Клавой?.. В Тридцать сёмом мени десять рокив було…

 

Вячеслав узнавал: мама говорит то по-русски, то по-украински, как было у неё в семье: отец её из-под Москвы, из Мытищ, мать – бобринская.

 

5

 

Игнат Александрович, её отец, работал мастером в паровозном депо. Ушёл на работу 19 февраля, в день её рождения, а вечером не вернулся. Этого не могло быть, потому что он подарок обещал, ей десять лет исполнилось. Он после работы должен был маму в райбольнице проведать, а потом сразу домой… Марфа, пока отца ждала, уже и подарок, припрятанный в шкафу, нашла – платье, красивее которого потом и во всю жизнь не носила.

 

Вначале ждала отца с недоумением, вскоре испуг в сердце поселился, заплакала, словно б вдруг по лицу её ударили. Она перебирала в уме всё самое страшное, что бывает на свете, изнутри в эти придуманные причины всматриваясь, как бы обживая их. Марфа выходила на улицу, на мороз, смотрела на отдалённые огни Бобринской, вслушивалась в жизнь ночной станции – в гудки паровозов, лай собак, лязг вагонов. Нет папы! Возвращалась, глядя на свою тень от луны, мелькающую на заснеженном тыне, видела своё красивое платье, бант, который вместе с её головой, увеличиваясь, расплывался по снегу. В доме она припадала к зеркальцу, на платье своё посмотреть, любовалась сквозь слёзы и ощупывала. Платье было из тонкого розового шёлка – в редких белых и синих горошиках, с кружевным воротничком… Уснула, прижав к себе кошку.

 

Утром пришла тётя Клава: забрали твоего папку!

 

6

 

Как бы ощупывая контуры беды, повзрослела вдруг. Она и прежде была расторопной, сообразительной. Расспросила: куда забрали? что такое эта тюрьма?.. Слово уже прежде слышала: мальчишки из класса бегали смотреть на тюремщика, Душин его фамилия, говорили, что он собак стреляет и ест! Тогда про тюрьму неинтересно было, теперь узнала: тюрьма – допр; там люди сидят. Её интересовало: можно ли, как в больницу к маме, туда принести еду и вещи? О вещах Марфа специально спросила. Папа уходил – тепло было, в простом пальто. А с утра – сильный мороз. Ему кожух нужен! Тётя Клава, как и всегда и во всём, и в этом была не уверена: «Можно ли туда? Да и в школу тебе идти, а мне на работу. А вечером я к Тане обещала. Картошечки, думала, твоей маме отварю…» Марфа сама в бобринский допр отправилась, завязав кожух в наволочку. Станционный дворник показал ей направление, как идти, изобразив изгиб рукой: «За угол, пройдёшь и увидишь – забор и проволока…»

 

Она не знала, что нужно очередь занять. В комнатушке толпа, не протиснуться. Какая-то старушка подтолкнула: «Тани Пекарь дочка. Пустите её». Оказавшись у окошка, привстала на цыпочки, взвалив с чьей-то помощью кожух на прилавок. В окошке фуражка с синим околышком женским голосом спросила: «Фамилия?!» Ответила шёпотом: «Пекарь». Ком наволочки исчез.

 

Когда Марфа по привычке в школу пришла, отшагав свои три километра, директор, Валерий Павлович средь урока в их класс вошёл. Был он похож на серую сосульку.

 

«Встань, Пекарь Марфа!» – приказал. Глаза у него – лёд колючий, щёки белые от бритья и нос острый, с насморком. Вскочила, сердце оборвалось. «У тебя батька репрессирован, он враг народа, не ходи сюда больше! – Директор говорил насмешливо. – Нема чого тут… Вертайся до хаты!» Класс зашумел. Кто-то сзади дёрнул за косу.

 

«Репрессирован» – такого слова она прежде не слыхивала; заспорила, заплакав: «Неправда! Мой батька не ре…, не ре… он в тюрьме сидит!..»

 

7

 

Одна беда тянет другую.

 

Маму из больницы на телеге привезли. Лицо – уставшее, губы пересохшие, улыбаться не могут. Спускаясь с телеги, хваталась руками за всё, что рядом. Про отца не спросила. Значит, от тёти Клавы знает.

 

Вечером Марфа слушала с печки разговор мамы с тётей Клавой, за занавеской, где маме кровать поставили. Обе плакали. Мама говорила тихим голосом: «Клавочка, ведь меня умирать выписали… Ты сюда с Лидой переезжай… Здесь лучше вам будет, чем в том бараке… Не оставь мою Марфу! Так её жалко! Как представляю, что сиротку ждёт… А Игнаша… За что его, что говорят? Работал и работал, ничего не крал…» Тётя утешала как-то совсем не уверенно: «Ты поправишься, всё наладится. И может, Игната выпустят. Помнишь Андрея с Яблунивки, на танцах драчун был?.. Выпустили! А у него отец – дьяк! Говорят, следователь ему: сними крест… Выпустили. А Игнат – рабочий! Он ведь откуда? Из Мытищ специалист!.. Значит – выпустят!..» Мама вдруг пожаловалась: «У меня здесь всё болит, так болит – сил нет, только и жду, когда фельдшер приедет, обещали будет завтра…»

 

Мама ночью стонала, вскрикивала, заговаривалась. Марфа выцедила из её слов: «Игнаша меня бросил! Сбежал с этой, с инструментального!.. Напишите ему, что болею, он приедет, я его люблю!» Утешала: «Мама! Мама! Не бросил, он в тюрьме! Сегодня передачу отнесла, не взяли, сказали, в Черкассы увезли…»

 

Тётя Клава с Лидой, дочкой своей, ровесницей Марфы, жили на Бобринской, в маленькой комнатке длинного барака. Там (Лида как-то беззаботно рассказала) их хотел отравить пьяный сосед, в суп дуст сыпал, да мама заметила. Переехали они с вещами – шкафом, кроватью, узлами. Тесно стало. Марфа чувствовала: тётя Клава не верит, что отца освободят. Но сама-то она нисколько не сомневалась: как мама встанет, так и папу выпустят!

 

Иначе случилось. Отца Выпустили. Неожиданно дверь распахнулась – отец с узелком на пороге!

 

Вечером собрались за столом. Впервые в тот вечер за стол с ними и фельдшер сел, прежде отказывался. Отец по хмельному угрюмо объяснил: «Паровозы-то нужно ремонтировать! Куда им без паровоза!» Михаил Гаврилович соглашался: «Медик и железнодорожник – самые главные профессии!» И мысль эту свою как-то дальше развивал.

 

С тех пор и потекли их мужские разговоры. Говорили про скорую войну, про Сталина, про арест всех священников на Бобринской, в Смеле и Черкассах. Запомнила она слова Михаила Гавриловича, тот разливал из банки самогон: «Такое и на железке у нас, Игнат Александрович! За лето не посадят, за зиму съедят!»

 

На третий день после возвращения отец заинтересовался: «Ты чому до школы не ходыш?» Оказывается, он забыл, она уже рассказывала про директора. Повторила. Отец как и в первый раз рассердился:

 

- Я ему дам «репрессирован», я ему дам «враг народа»!

 

Тётя Клава с утра ему напомнила: «Сходи, Игнат, поговори с директором! За спрос денег не берут».

 

Говорил ли отец с Валерием Петровичем, а если говорил, то на чём сошлись, Марфа Игнатовна так никогда за всю жизнь и не узнала. Но в школу она больше не ходила. Одно время вслед за Лидой старалась уроки готовить; брался и отец как-то учить арифметике, иногда тётя Клава с ней занималась, читали вместе. Но времени у них было мало, работали допоздна, да и как-то так вышло, что и ей в доме работы – на целый день. Фельдшер, Михаил Гаврилович научил её, как за мамой ухаживать.

 

8

 

Война началась раньше, чем радио сказало.

 

Кровать под нею прыгнула, стекло в окне лопнуло.

 

Повскакивали.

 

Над Бобринской худые ночные облака переливчато-рыжими сделались, словно б солнце средь ночи в космах пламени возникло, само себе не веря! И она глазам не верила; стояла, ладошки сложив на горле, смотрела, как жёлто-красные зубцы возникают над Бобринской, подсвечивая чёрные дымы, ждала, когда звук придёт и прыгнет под ногами земля. Тётя Клава, обняв Лиду, рядом стояла.

 

Гудение самолётов растаяло. В голове вдруг сон прошёл, проговорила: «Папа!»

 

Игнат Александрович работал в ночную. Именно подобного, после смерти мамы, она и боялась. Неожиданно для себя самой, Марфа побежала. Дорога, до мелочей знакомая, показалась чужой и страшной. Деревья как-то растерянно разводили и сдвигали над нею ветви, как слепые, словно б стараясь удержать в себе ночную тьму, потому что грядущий день доброго не обещал. Она задохнулась, повалилась на колени и увидела – над Бобринской взлетела, переворачиваясь, цистерна, в воздухе пламенем покрываясь. Тени разбежались как от мрачного солнца, но тут же и вновь сошлись. Звёзды проступили предрассветно, похожие на остатки каких-то слов, которые она не успела прочитать. На краю неба дрогнуло холодное зеленоватое золото, показав контуры торчащих берёз и высокую крышу хаты на повороте к хутору.

 

Из перевёрнутого паровоза струёй свистел пар, горели цеха, дым дышать мешал: в нескольких местах рельсы как бы свились в косы; повсюду валялось крошево кирпичей, досок, гнутое железо; в разных местах стояли люди; подошла к двум мужчинам, перед ними в траве лежала оторванная рука, сжимающая гаечный ключ. Тонкая, не отцовская!.. Нигде его не было. Появились солдаты, прогнали. Кто-то закричал: чтобы через час составы пошли!

 

Убито было трое. Но об отце никто ничего не знал. Михаил Гаврилович потом говорил, что какие-то два эшелона за Днепр во время бомбёжки угнали: кто-то же их вёл! Мог и отец её… Тогда он герой! А какая-то женщина, улыбаясь белозубо, иное предположила: бомба прямо в него попала – ничего и не осталось.

 

9

 

На фронт Михаила Гавриловича не взяли; заехал из военкомата: «У железнодорожников – бронь. У железнодорожных фельдшеров – тоже...» Как она обрадовалась! Шёл ей пятнадцатый год.

 

Позже догадалась, что с умыслом его оставили, на фронт не взяли. После войны и справку выдали, что при немцах на Бобринской он фельдшерским пунктом заведовал по заданию, помогал партизанам и подпольщикам…

 

Однажды средь солнечного дня прогремели через их хутор два танка с крестами. Немцы из люков торчали, зубы скалили, жарко им, рукава закатаны…

 

Власть на Бобринской стала новой. Юрко Вахний, который вор и в тюрьме за воровство сидел, и Валерий Петрович, школьный директор, который ей учиться не разрешил, стали на Бобринской главными. На вокзале открылись ресторан и парикмахерская. Взрослые девушки наряжались, как могли, ходили в ресторан, с немцами танцевали. Духовой оркестр играл как в мирное время. Лида завидовала: «Скорей бы вырасти!»

 

От угона в Германию их Михаил Гаврилович спас. Повестка строго повелевала: прийти с вещами… Фельдшер приказал: не ходить! Он их с Лидой пристроил нянечками в Смелу, в райбольницу…

 

Тогда многие мужики и парни, кого война дома застала, в полицаи устроились, в самооборону. Говорили: работа есть работа, жить-то надо; лес прочёсывали, ловили грабителей: советских солдат, попавших в окружение. Потом о партизанах слух прошёл. И тогда из полиции в лес, в Холодный яр стали убегать…

 

10

 

На Пасху 1943-го Михаил Гаврилович сказал:

 

- Хочу, Марфа Игнатовна, жениться…

 

Она засмеялась, за шестнадцать лет её ещё никто по отчеству не называл, да и оттого рассмеялась, что рядом с ним всё живым и весёлым казалось.

 

- На ком?!

 

- Сейчас скажу.

 

 Она примолкла, потупилась, исподлобья на него строго глянула. А он – взрослый мужчина, которого вся Бобринская уважает, которому и полицаи в глаза заглядывают, потому что фельдшер, у которого спирт и справки с печатью, заволновался:

 

- Отец твой и мама, я знаю, были бы не против… Я к тебе как к ребёнку относился, но дальше так не получится.

 

- Почему?

 

- Стал смотреть на тебя по-другому, ты же уже взрослая. Стал смотреть на тебя… как на дивчину-невесту. А это грех… Я тебе расскажу. Ты, наверное, знаешь, я без жены уже год (Марфа не знала, что его жена была немкой и уехала в Германию с каким-то немцем-артистом), а мужчине без жены нельзя… Если ты согласишься, в церкви повенчаемся. Я с отцом Николаем уже говорил. Он сказал: можно.

 

- С каким отцом?

 

- Священника так называют. Не знала?

 

Она плечами пожала:

 

- Слышала.

 

- Отец Николай – из монахов киевских, иеромонах. На Соловках три года был. Теперь при новой власти приход в Яблунивке открыл…

 

11

 

После венчания отец Николай ехать в гости к ним отказался, лучисто смотрел, улыбаясь из худой полупрозрачной бороды: «Ноги мои болят, ходят только в храме, да от храма – до хаты». К себе пригласил.

 

Его пасхальное пение в церкви Марфу поразило: голос тих и слаб, но так красив, так в самую душу проходит, что и не знала, что так бывает! Такой голос вмиг напомнит, если кто забудет, что у человека душа есть.

 

В ней потом долго пело: «Христо-ос Воскресе из ме-ервых смертию смерть поправ…» И звучало радостно: «Воистину Воскресе!..»

 

Ничего тогда Марфа о политике не думала. А тут за пасхальным батюшкиным столом её Михаил Гаврилович вдруг чудное спросил.

 

- Как вы, отец Николай, Сталина и Гитлера понимаете?

 

Монах отмахнулся:

 

- Мне рассуждать Бог не много ума дал! Только и могу передать, если угодно, что при мне один старец говаривал… Рассуждал тот старец так… Уж простите, если что от себя добавлю, скажу, как понял.

 

При Владимире-Крестителе предки наши услышали Господа и вняли слову Его необычайному. Каково то Слово, нам сказанное? А таково то слово: «…возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко». И стала Русь – святой. А что же мы? Поверили врагам Христовым, которым иго Его – не благо, а бремя Его - тяжело. Не захотел народ русский быть стадом, Господом пасомым через царя-помазанника Своего. И убили царя. И тот прутик, которым направлялся народ ко спасению, оказался в чужых руках и обратился в тех руках в бич страшный. Вот и горе. Кровавыми реками покрылась наша любимая Святая Русь… Отказался народ от царя земного, отказался и от Царя Небесного. И чему ж удивляться, что удар бича тяжёл, непредсказуем и страшен! Не захотели Царю Царей служить, поклонились тому, кто бич взял, отцом народов его назвали… А Гитлер, что ж?.. Вождь злого народа, посланный для вразумления русского сердца. А как Богу не вразумлять нас, если Он любит Русь?.. Знаете, как мы жили все тридцатые годы, кто жив остался? В Киеве так жили, что ареста каждую ночь ждали и думали: скорей бы! Потому что арест – определённость и успокоение. Иные, что у прихожан благочестивых жили, стали бояться ночевать у них, потому что там дети, а придут голубые околышки – всем страдание, а детям безбожное сиротство! И вот как иные спали. Уйдёшь из дома… На земле спать холодно, да и найдут, залезешь на дерево в парке или в сквере, привяжешься к дереву – спишь… Думали: всё, конец Руси! Старец тот сказал: братия, будем о войне молиться! чем скорее, тем больше народа русского спасётся… Вот и вы – повенчались… Так и вернётся вера. А иначе-то, без веры, зачем Господу русский народ?

 

- Мы ж украинцы, - осмелилась Марфа, пискнула, вспомнила, как у них в больнице выступал бандеровец: «Мы, україньци, пид кэривныцтвом Адольфа Гитлэра и за допомогою доблисної армиї Велыкої Германиї прыдемо до пэрэмогы над жыдивсько-бильшовыцькою Московщиною…»

 

Отец Николай вздохнул: «Деточка, что украинцы, что русские, что рязанцы, что сибиряки – один народ».

 

После венчания стала жить на Бобринской, в фельдшерском домике. Им в окно по ночам часто кто-то стукал. Михаил Гаврилович говорил: «Из леса». Выносил во двор коробку, собрав бинты, таблетки, йод, марганцовку. Иногда она оставляла сумку в кустах у порога…

 

А директора школы как-то нашли в лесу, висящим на верёвке, с запиской во рту…

 

12

 

Открыла глаза, не увидела иконы. Вечерняя тьма впитала в себя всю комнату. Лишь окна как-то обозначались проснеженным уличным мерцанием. Нога сильно болела; спину сдавило холодом, было жёстко, в желудке кололо. Она не сразу почувствовала, что её трясёт; поняла, что от этого и очнулась.

 

Перед самым лицом колыхался седой волосок, белый как молния во время дневной грозы.

 

Вспомнила.

 

Как-то летом, у себя на хуторе, из окна, что на огород выходит, приметила прячущегося человека в кустах. Была негромкая гроза, молнии по светло-серому небу проскальзывали. Ясно ей теперь стало, кого немцы и полицаи ночью с собаками искали! Она накинула на себя мешок, пошлёпала по грязи, по ботве.

 

- Не бойся, - из кустов голос и палец манящий.

 

Она боялась, но ближе подошла.

 

Куртка, кожаный шлем, лётчик.

 

Он был голоден, насквозь мокр, рука зашиблена, прижата к груди под углом.

 

Марфа вытащила из сундука отцовские брюки, рубашку и пиджак, поискала, во что завернуть. Подвернулся красивый рушник, которым прежде очень дорожила, а теперь вдруг с радостью с ним рассталась. Вынесла в нём же хлеб, яйца, миску с горячей гречневой кашей… Лил дождь, он на кашу налегал, она с беспокойством поглядывала по сторонам.

 

- Не знаю, как сложится, - сказал, - но когда сможешь… Перед вылетом не отправил, думал, вернусь – отправлю, - он вытащил из внутреннего кармана открытку. Здесь адрес и всё такое, видишь: «Саратов…» Когда сможешь – по почте отправь. Пока спрячь… И допиши в уголке, что видела меня летом сорок третьего…»

 

Открытку она по долго рассматривала. На фоне красной звезды нарисованы три солдата – лётчик, танкист, пехотинец, а под ними выписано размашисто: «Боевой привет с фронта!» Вот какие теперь открытки! Взгляда оторвать не могла.

 

В сумерках лётчик ушёл, куда показала: «Там Холодный яр, говорят, там партизаны…»

 

Она спрятала открытку на чердаке сарая, на сеновале, сунула под широкую доску…

 

Через несколько лет, уже в мирной жизни, её не нашла. Начинали строить этот дом, перед тем как сарай ломать, Марфа перерыла вместе с Михаилом Гавриловичем ещё раз чердак. Впустую. Крошечная странность войны.

 

13

 

День рождения старшего сына, Вячеслава, – 29 января 1944 года. Шестьдесят лет прошло и ещё почти шесть лет… В последние годы на Бобринской в этот день грохочут фейерверки. День освобождения. Словно лесом вся та жизнь заросла. Так она далеко! А если всмотреться в ту даль, – прямо где сердце тот день; и снег того дня так же ярок и скрипуч, как и этот, под ногами.

 

Полицаи обеспокоено переговаривались на улице: русские наступать будут! Ей семнадцать почти, беременна, на сносях. Михаил Гаврилович отправил её к тётке на хутор, сказал: «Мы с тобой там хорошо родим!». А сам ночевать не пришёл. Потом узнала: немцы всех мужчин погнали рыть окопы.

 

Проснулась она от громкой пушечной пальбы. И младенец от испуга проснулся, ударил её изнутри!

 

Глянула в окно – горит напротив дом деда Сидоренки, пламя рывками озаряет его большую корявую яблоню, на заснеженных ветвях огненные снежинки искрятся. Тётя Клава проснулась, отсвет увидела, заголосила: «Горим! Горим…» И Лида: «Горим! - Но сообразила вдруг: - Не мы – соседи!..»

 

Марфа с трудом ноги на пол опустила, огромный живот обхватив: «Помогите одеться». На дороге вдруг возникла толпа бегущих женщин, огонь на лицах. Лида поскуливала у окна:

 

- Полицай с факелом сюда идёт!

 

В другое окно смотрела тётя Клава:

 

- Немец Корниловну винтовкой гонит.

 

Дверь упала, выбитая ударом сапога, ввалился круглолицый немец с автоматом, а за ним полицай полицай в грязном овчинном тулупе.

 

- Бегом все на улицу! на улицу – бегом! – проорал он. И немец завопил, очки сдвинув на носу: «Шнель! шнель!». Он вскинул автомат, ухнул очередь в потолок.

 

- Петичка! (оказывается Лида знала полицая) Ты куда нас, куда?! – Сестра вилась вокруг полицая, прыгая на одной ноге, натягивая чулок.

 

- Русские давят, – полицай ответил равнодушно. – Вас немцы перед собой погонят! Думают, красные стрелять не станут! Как ты думаешь?..

 

Кое-как оделись, выскочили на улицу. Марфа оглянулась – немец за волосы вытаскивал тётю Клаву, которая замешкалась, собирая вещи. Кто-то из полицаев уже тыкал факел в солому их кровли. Факел угодил в снег, факел зашипел, задымил. Лида показывала какому-то на Марфу:

 

- Она же родит сейчас! Пузо какое!

 

- Начхать! – сплюнул тот. - Всех, значит, всех!

 

Женщины из Яблунивки двигались растянутой толпой. Ускоряли их движение железные стволы автоматов и винтовок. Она оказалась средь них. Свернули. Их погнали по дороге на Малосмилянку, оттуда слышались стрельба и взрывы. Она почувствовала, - бежать не может, сейчас упадёт. Пламя над одним домом в Малосмиленке взвивалось к небу как смерч.

 

Лида возникла сбоку, подхватила. Марфа поняла, ребёнок её сейчас разорвёт снизу! Провыла, валясь на обочину в снег: «Рожаю!» Лида присела к ней, немцу на неё показывая: «Дяденька! Она рожает, отпустите!» Тот перепрыгнул, сплюнув. Они закатились в какой-то случайный двор. Дом был разбит взрывом, без крыши и стены. Сообразили: в погреб нужно!

 

Лида первой спускалась – в темноту спиной, руки вытянув к Марфе. Спуск был крутой и узкий, ступени высокими. Пахло плесенью и картошкой.

 

Им было семнадцать, никогда они родов не видели. Но что-то да слышали. В полной темноте лида помогла стянуть с сестры штаны, постелила платок под неё.

 

Сверху в это время принеслось: «Ура!»

 

- Русские!

 

Две волны выстрелов перекатились через погреб, стрельба отодвинулась. Возникла мёртвая тишина.

 

- Ты как?

 

- Не знаю, - призналась Марфа. – Прошло.

 

- Гляну, шо там, - Лида принялась выкарабкиваться наверх.

 

 Оттуда Марфа услышала мужской окающий голос:

 

- Кто тут есть живой? Сейчас гранату брошу!

 

- Дяденька, не бросайте, там сестра рожает!

 

- Нашла, дура, время! Бегите отсюда, нас мало, долго не удержимся…

 

Марфа в этот же миг завопила и тут же прикусила язык: ребёночка ощутив уже между ног.

 

Лида спустилась:

 

- Ты шо тут! Я санки нашла, давай до дому вертаться! Русский сказал, их мало, долго не удержатся…

 

- Уже.

 

- Шо «уже»?! – И Лида вдруг расслышала: - Оно пищит!

 

Сестра пыталась в темноте что-то нащупать. Ткнулась в мокреть, ойкнула, в платок, в какие-то неясные в темноте тряпки укутала пискнувшего, подхватила:

 

- Давай за мной! Старайся. Сможешь?

 

- Не можу...

 

- Надо стараться!

 

 И она постаралась, двинулась за сестрой на четвереньках, чувствуя, что кровь по ногам течёт.

 

Лида усадила её в санки, в руки кулёк сунув, в пальто их своё укутав, впряглась. Начинало светать, снег был притоптан и грязен. Марфа чувствовала сырость ребёнка, пряча его в себе от мороза, дышала в тряпьё. На окраине Малосмеленки вновь начали стрелять. Что-то близко свистнуло. Лида ниже пригнулась, заспешила.

 

Хутор нельзя было узнать.

 

Дорога и поворот – на месте, но нет хаты Корниловны, нет и берёзовой рощицы. Всё огнём взрыва перепахано, всё мелкая труха, крошево и щепки. Средь всего этого тела каких-то людей валяются. С того места сразу и увидели – на месте их крыша! Подкатили. Не было пожара, но взрывом окна расколоты. Тут и тётя Клава появилась, избитая, под глазом синяк.

 

- Живы?.. Слава Богу!

 

Подхватились, печь затопили, воду стали кипятить, окна взялись затыкать мешками и подушками; дверь одеялами занавесили. Тогда и увидели: мальчик родился. Тётя Клава пуп перевязала…

 

Днём заскочил Михаил Гаврилович, с боязнью заглянул в разбитый дверной проём, выдохнул: «Живы, слава Те… – Младенца приподнял: – Сын!.. Пусть будет Слава!..» Быстро рассказал: «Я из Смелы. Разобрались. Всё хорошо. Мобилизовали в санитарную роту…»

 

14

 

Теперь Слава, почти старик, сидел у её ног, над ним.

 

Она смотрела сбоку на его сына, на покрасневший его нос, на волосики седые в ухе, прикоснулась.

 

- В детстве у тебя такие уши мягкие были…

 

- Отец отсюда сразу под Корсунь? – Вячеслав вновь взял руку матери в свою. – Он нас с Витей как-то на День победы брал с собой на место битвы…

 

 - Второй Сталинград, - Сергей по газетному сказал.

 

- Когда немцев там перебили, - Марфа Игнатовна вспомнила, - отец привез оттуда на санках раненого генерала… Переночевал, и опять на фронт. А потом всё письма писал. Писал: «Марфа, как хочется пройтись в полный рост, так надоело на коленях ползать под пулями». Наизусть знаю: «Кончаю писать письмо, кончает гореть бумага у друга…» Вот как они писали! Один жжёт газету, другой пишет. Много писем было… Где они теперь?

 

- Виктор Михайлович в школу отдал, в музей, - подсказал Сергей. – После Афгана в отпуске был, его в школу зазвали…

 

Вячеслав складывал остатки снеди в сумку:

 

- Надо бы забрать письма отца. Кому они там нужны? У вас ведь теперь бандеровцы герои!

 

- Такое есть, - согласился Сергей, - в школах портреты Бандеры. Может, что-то и переменится после выборов.

 

Окропили старый железный крест, из труб в депо склёпанный, крашенный голубой краской, - памятник Татьяны Пекарь. На табличке имя и годы: «1910-1938».

 

- Бабушке двадцать восемь, - Вячеслав погладил перекладину, плотный снег сталкивая. - Такая молодая!

 

Марфа Игнатовна беззвучно проговорила: «Мамочка…»

 

От синего креста стали пробиваться к Лёшиной могиле. Там, в новой части кладбища снега было меньше: деревьев нет, снег не держится. Столик и скамейку откапывать не пришлось.

 

15

 

Как она плакала! Так было неожиданно, так неожиданно!

 

Из сельрады на велосипеде приехала девочка, счастьем сияя: «Вот, Марфа Игнатовна, телеграмма! Открыть? Прочитать?»

 

Прочитала… Она не поверила, как бы не её касалось. А волосы зашевелились. Написано, что при исполнении служебных обязанностей погиб майор Алексей Михайлович Пекарь…

 

Все дни тогда сдвинулись и уже как бы из самой телеграммной бумажки появились военные, сняли ящик с грузовика. Майор что-то говорил, руку целовал. Открыли: Лёша! Младший её Лёша. Мёртвый. Кладбища – не запомнила. Очнулась – за столом.

 

Рядом военный, лицо бодрое, щёки розовые, гриб на вилке, говорит для всех, к ней с горечью обращаясь:

 

- Вот смотрите, Марфа Игнатовна! Я в Чечне три дня всего был, так меня так изранило, что если сшили, всё тело – как лохмотья… А Лёша пять месяцев в Чечне, такие бои… И – ни царапины! Лёша рассказывал, там такое было, такое… Пять месяцев! Вернулся, и прямо в части, под мирным небом… Ветер. Все видели, три человека видели – дерево на него падает. Такой треск стоял! И ему кричали. А он почему-то не услышал, так и стоял, пока не сбило…

 

- Он на войне был? - у Марфы Игнатовны вдруг кончились слёзы. – Ничего не говорил…

 

И только теперь она увидела: за столом всем распоряжается Люба – первая Лёшина жена. Бросила, гуляла, а теперь появилась… Что ж, пускай!

 

Он её так любил… Когда простыла и слегла с температурой за сорок, Лёша на коленях перед ней стоял, губы у губ, шептал: «Дыши на меня, дыши! Я тоже заболеть хочу. Я без тебя жить не буду!..»

 

Не захотела Люба с ним на Север, мороза, сказала, боится. Года три её звал, потом развёлся от обиды и там женился на какой-то… Ни разу ту сюда не привозил. А Любка как узнала, что Лёша в Перми женился, разлютовалась!..

 

16

 

- Алёша в отпуск приехал, сколько-то пожил, говорит: «Мама, ты знаешь, Любка на меня колдует, порчу напускает!» Я смеюсь: «Ты в это веришь?» Он: «Верю! Не смейся. Она как-то зашла, часы пропали. Потом появились. Это она к колдуну их возила! Знаю её». А когда он умер, привезла Любка их сыночка, Виталика… Говорю Виталику: «На тебе! Это часы твоего батька…» Любка как с ума сошла, к Виталику подскочила: «Положи!!! Не торкайся, не торкайся!!!» И я поняла, - правда, колдовала…

 

Хоронили, было много народу. Военные, соседи. Вдруг все ушли, я одна осталась… Серёжа-то потом стал приезжать…

 

- Я только через два года про Алёшу узнал, - откликнулся Сергей. – Мы с ним в Саратовском училище Внутренних войск вместе учились. Земляки. Такой был парень отличный! Я-то с третьего курса на юрфак в Киев перевёлся, а он… Узнал, что он погиб, когда меня в местную прокуратуру их Харькова перевели…

 

- И осталась я одна. Так горько было, будто из души всё вынули. Наступила ночь. Легла, вижу – тень. Любка! За ней её родственник, забыла его имя, губастый такой, мы сейчас ехали, он у себя перед воротами снег чистил… Прокрались мимо, поставили телевизор в покрывало, унесли… Лёшин подарок, он привёз…

 

17

 

Тогда она и поняла: Лёши навсегда нет. Встала, невозможно было остаться в доме. Пошла пешком на Бобринскую. На вокзале села в уголке, в лица стала всматриваться – может, кто на Лёшу похож? Дождалась утреннего света, на кладбище отправилась. Там упала в венки, криком зашлась. Так и пошло день за днём. На автобусе вечером на Бобринскую, утром – на кладбище. Не мылась, не расчёсывалась, вшей набралась. Решила: ну и пусть!

 

Скоро её с вокзала и кладбища стали гнать, в автобус не пускать…

 

- Ты знаешь, Славик, я дома спать совсем не могла… И гудело, и стукало, и окликало. Вот легла, вдруг как бахнет фотография с буфета! Слышу: разбилась! Встаю, свет включаю, - на месте. Или в трубах стук. А то слышу – ведро в сенях перевернулось, загрохотало… Только через два года мне Серёжа сказал, – нужно освятить хату. А я про Бога от горя забыла. Обиделась на Него!.. Серёжа батюшку из Черкасс привёз, отца Александра. Тот маком осыпал, святил… Теперь с Серёжей и в церковь езжу. На Рождество были. Причастились, слава Богу… Без него я бы совсем пропала… Ведь не знала, что на Лёшу страховку выплатили. Пошла в военкомат. Говорю, сын в армии погиб, нужно памятник ставить. А мне: «Если бы здесь погиб, мы б помогли. А то в России!» Тогда мы узнали, оказывается, деньги за Лёшу получила в Перми его вторая жена… Серёжа позвонил в Пермь… Он умеет говорить, он же прокурор!

 

Сергей лицо опустил. Помотал головой, улыбаясь.

 

- Тогда она мне тысячу долларов переслала.

 

- А я ничего этого и не знал, - помертвев вдруг, вздохнул Вячеслав. – Ничего не знал, ничего не мог…

 

- Я знаю, Славик. Магадан твой далеко. Ехать – дорого. Хоть сейчас выбрался. Думала, и не увижу...

 

- В девяносто первом прилетел с похорон отца, он развала не пережил… Он мне ещё в восемьдесят восьмом писал: «Началась для тебя Великая Отечественная. Мы – победили, ваша очередь!» Вернулся, на Колыме всё разваливаться стало. Надо было всё бросать! Но как?! У нас с женой стаж, рвать не хотели, дочь школу заканчивает, сын – институт… Он теперь историк… Потом я заболел, денег не стало… А это – что? – Вячеслав отгрёб снег от основания креста, рисунок на чёрном граните открылся. – Одуванчики?

 

Сергей помолчал, чуть смутившись; решил пояснить:

 

- Когда Марфа Игнатовна о себе рассказала, меня пробрало… Сказала: «Семья наша как одуванчик: будто дунул кто, всё и рассыпалось…» Я же эколог, знаю, - одуванчики как-то связаны с глубинными процессам, происходящим на Солнце. Серьёзный цветок. У Даля в словаре не уменьшительная форма, а внушительно: одуван! Вот и придумали три цветка: этот – бутон, второй – как маленькое солнце. А третий – пушистый шар, разлетаются от него по ветру зонтики, вон, по кресту вверх, - Сергей усмехнулся, под ноги глянув: - Такой вот незамысловатый сюжет. Марфе Игнатовне нравится…

 

18

 

Печь прогорела.

 

Не встать к ведру.

 

Телефон весело запел, экранчик засветился.

 

Как там Славик? Сегодня, наверное, и не приедет. Может, завтра… И где ночует? У Витиной жены – не загостишься. Замуж сразу вышла. Бедный мой Витя…

 

Боль о нём давно в камень превратилась, а камень в пыль перетёрся, сдуло её, улетела боль, но остался свет, его серьёзность, насупленные брови и неожиданная улыбка.

 

В сенях, перед зеркальцем над умывальником, уже много лет в прозрачной коробочке лежит одноразовый бритвенный станок – в засохшей и проржавевшей пене. Виктор последний раз был в отпуске, брился…

 

Вчера, когда Вячеслав, созвонившись с Витиной женой, в Киев засобирался, Марфа Игнатовна попыталась вставить в него своё чувство о Викторе, рассказала:

 

- После Афганистана он принимал новую должность, у предшественника недостача открылась. Начальство хотело, чтобы Витя принял по документам. Говорят: не бойся, сейчас разоружение, всё спишут!.. А там недостача – оружие и всё такое, на миллионы! Кто такое спишет? В отпуск ко мне приехал. С юристом в Черкассах говорил. Тот ему: никого не слушай, принимай по счёту! И вдруг Зоя, его жена, звонит… Меня в сельраду на переговоры вызвали. Зоя в телефон говорит: «Витя погиб, взрыв на складах, в Киеве похоронили…» Я кричу: «Как погиб?! Как похоронили?!» Понимаешь, только после похорон мне сказала. Забыли обо мне, о матери…

 

19

 

Вячеслав Михайлович крикнул сквозь забор внутрь двора:

 

- Мама!

 

Он раскачивал калитку; за три дня, что его не было, снега против прежнего вдвое навалило. Продавился в щель, снег калиткой сдвинув. Во дворе – ни следочка…

 

Мать лежала около кровати, скрючившись, кое-как укрывшись стянутым с постели одеялом. На его шумное появление она не обратила внимания. Взгляд её двигался по комнате, будто б она следила за чьим-то полётом, на лице её был восторг и недоверчивая улыбка. Вячеслав замер, поражённый. Догадался вдруг: Господи! не ангелов ли видит? Осторожно окликнул:

 

- Мамо…

 

На руки её подхватил, в одеяло закутывая.

 

Сломанные кости сместились, прокололи тело изнутри, пронзили задыхающейся болью, она вдруг распахнула на него глаза и увидела, как ангел, стоящий за сыном, пальцем оборвал ниточку, привязывающую её к земле, и она вскрикнула, освобождаясь от боли. Из глаза сына выпала слезинка, золотистый шарик летел к её лицу, разрастаясь безмерно, распахивая лепестки, превращаясь в большой золотой цветок.

____________________________

О себе. Олег Семёнович Слепынин, родился в 1955 году в Магаданской области, проживаю на Украине; Член Союза писателей России, лауреат Международных литературных премий - им. Ю.Долгорукого (2005), "Русской премии" (2007), автор поэтического сборника "Закон сообщающихся трещин" (2005); прозаические произведения помещались в журналах: "Москва", "Образ", "Воин России", "Новая книга России", "Роман-журнале XXI век", "Октябрь" (Москва); "Тёмные аллеи" (Харьков); "Новый Журнал" (Нью-Йорк); "Дальний Восток" (Хабаровск); "На Севере Дальнем" (Магадан), в ряде других изданий.

5
1
Средняя оценка: 2.85862
Проголосовало: 290