Иуда и Роза. Рассказ

Дед ждал ее за школой на пустыре. Прогуливался и смотрел в сторону, пока она подходила. Люба хотела пройти как можно дальше от него, сделать вид, что не заметила, но не удалось.

 

- Дедушка скопил немного денюжек и хочет купить Любочке велосипед, - забормотал он себе под нос.

 

Люба полностью проигнорировала эти слова и, не глядя на деда, прошла мимо. Дед был враг, а с врагом нельзя было вступать в переговоры. Но дед не отставал. Он больше не любил бабушку, а любил какую-то Этель Израилевну. Они прожили с бабушкой тридцать лет и три года, а теперь он сказал, что бабушка ему чужая. На двери бывшей Любиной комнаты висит замок – отныне туда выгнали деда, и в кухне у него теперь свое хозяйство: липкий чайник и прихватки, похожие на блины. Он сам жарит какие-то вонючие котлеты, а которые не доест – уносит в свою комнату: у него там личный холодильник. Недавно бабушка изрезала сверху донизу плащ Этель Израилевны, когда та решила зайти в гости к деду. Этель Израилевна в ужасе кричала из-за двери, что невозможно находиться в доме, где живут такие неинтеллигентные люди.

 

- Куда уж там! У меня до такой интеллигенции нос не дорос! – громко крикнула бабушка и захохотала. Она намекала на классический клюв Этель Израилевны.

 

- Жидовская морда! – ласково говорила бабушка, гоняясь с утюгом вокруг стола за дедом. Дед был в вытянутой трикотажной майке и старых тренировочных штанах на подтяжках, на ногах у него были персидские туфли с загнутыми носами, которые он сам же и дарил бабушке на 8 марта. Шея у деда покраснела, налилась, от напряжения выступили вены. На лице, похожем на яичко и поглупевшем от злости подпрыгивал рот.

 

- Ишь карга! Я тебе устрою счастливую старость, - шипел дед.

 

Из последующих слов Люба поняла, что дед хочет получить половину какого-то имущества.

 

Теперь дед трусил рядом, пытаясь заглянуть Любе в лицо.

 

- Деда, а что такое «жидовская»? – спросила вдруг Люба.

 

Дед подпрыгнул, и рот у него опять затрясся. Но он сдерживался.

 

- Любочка, поедем в «Детский мир», а дедушка все тебе расскажет.

 

- Не хочу я в твой «Детский мир», не нужен мне твой велосипед. Я все равно на нем кататься не буду.

 

- Ладно, ладно, не надо велосипед. Что ты хочешь?

 

Люба посмотрела на заснеженную улицу, сосульки на крышах и твердо сказала:

 

- Огурец.

 

Дед тяжело и одновременно облегченно вздохнул. Огурец в январском Ленинграде купить было невозможно. Они пошли к Некрасовскому рынку.

 

- Я раньше, до войны, жил на этой улице. Тут был маленький дом, двухэтажный. Мы там жили с мамой и папой, у меня было две сестры и три брата.

 

- Знаю, твоя мама была шизофреничка, а папа ее колотил, - небрежно заметила Люба. – Мне бабушка рассказывала.

 

Дед громко и часто задышал, потом заморгал под очками, - ветер махнул в лицо снегом.

 

- Любочка, раньше дети очень любили своих родителей, и я любил маму и папу, и сестренку Сонечку, она была вот такая маленькая.

 

Люба вспомнила фотографию, которая хранилась в альбоме у деда, его отца в черной шляпе с полями, мать, бледную, всклокоченную с темными кругами возле глаз и маленькую девочку.

 

- А потом я уехал в летное училище, и началась война. Я попал в Сталинград. Да, твой дед был танкистом! Помнишь, у меня на шее крест-накрест рубец, - это ранение.

 

- А бабушка говорила, у тебя там чирей вырезали, - заметила Люба.

 

Дед сглотнул.

 

- И вот когда твой дедушка вернулся с фронта, весь увешанный наградами, ему сказали: все умерли от голода: братишки, сестрички, все.

 

- Бабушка сказала: в сумасшедший дом, где была твоя мама, попала бомба и ее убило.

 

Дед промолчал.

 

- И вот я подошел туда, видишь, к тому садику, в гимнастерке, с мешком, и долго смотрел на наш дом. Вспоминал, как во дворе была поленница, и мы с дядей Изей ее однажды завалили. – Дед засмеялся. – А в другой раз с дедй Бомой так стукнулись лбами, что искры посыпались. И я, Любочка, не стал в этот дом заходить. Издалека посмотрел и ушел. А потом прошли годы. Много лет. И вот однажды я утром встал и чувствую: надо ехать к моему дому. Иду по этой самой улице и издалека вижу: дом забором обнесли, высоко так, только крыша видна. И вдруг – громкий хлопок, дом вздрогнул и пропал, только пыль столбом поднялась. Оказывается, его взорвали, а я как раз к этому моменту подошел… И давно уже нет ничего на этом месте.

 

Огурцы были на рынке только у одного грузина.

 

- Сто, - мрачно сказал он.

 

Дед аж вскрикнул, но потом, заискивающе улыбаясь, стал что-то тихо говорить торговцу. Люба видела, как он отворачивал полу пальто и показывал свои медали, которые любил носить. Люба отошла в сторону, ей было неудобно. Она возила носком сапога по снежной слякоти на мраморном полу. Наконец, дед вернулся очень довольный, с огурцом.

 

- Пять, - радостно сказал он.

 

На улице разыгралась вьюга, темнело, в снежной мешанине бледнели фонари. Люба откусила от огурца. Он был горький, как анальгин. Ночью ей снилось, что в их квартире есть маленькая дверца, через которую можно попасть в блокадный Ленинград: там темно, серо, холодно, и обязательно нужно найти маленькую девочку Соню, чтобы отдать ей зеленый огурец. Тогда, может быть, она не умрет.

 

Однажды дед уехал отдыхать в санаторий, повесив на дверь комнаты замок, и в их квартире появился Иван Иванович. Он позвонил в дверь, и сразу стало ясно: там кто-то очень веселый и важный. Иван Иванович был в огромной серебристой шапке, с глазами голубыми, как небо над Арктикой. Люба увидела его, и ей сразу стало жалко деда. Он любил бабушку всю жизнь. Люба это уже знала, потому что однажды нашла в бабушкиной сумке, где та прятала пенсию, помаду и хорошенькие тубы от лекарства «Сустак», открытку. Собственно, Любу заинтересовала красивая картинка: там была роза, бутылка шампанского и новогодняя ветка с игрушкой. А потом как-то сами собой прочитались слова: «Розочка, любимая, бесконечного Счастья тебе в этом году, вечного, как наша Любовь. Обнимаю и целую тебя, дорогой Дружочек. Всегда твой Иван». Любу удивило, что некоторые слова, вопреки всем правилам, были написаны с большой буквы. Во всем этом угадывался человек большого душевного размаха, но с правилами. С того момента Люба стала прислушиваться к бабушкиным телефонным разговорам, не мелькнет ли где имя Иван? И оно мелькнуло. Бабушка Роза, громкоголосая, всегда решительно накрашенная морковной помадой, в халате с маками, из под которого высовывались ослепительно белые кружева комбинации, имела привычку таким громким, «фронтовым» голосом разговаривать по телефону с подругами, что те жаловались: «Роза, тише. Я и так держу трубку в метре от уха, но все равно голова болит!» Когда бабушке нужно было что-то конфиденциально сообщить, она переходила на громовой шепот, от которого в кухне подпрыгивали вилки. И, конечно, все равно было невозможно не услышать то, что сообщалось по большому секрету. Такой-то разговор и подслушала как-то Люба.

 

- Сима, я всю жизнь отдала этому подонку. Я помню, как он пришел ко мне в одних штанах! Ты же знаешь! Как не знаешь? Мы с ним познакомились, когда от завода на базу в выходные ездили. Сама знаешь, голодно было, стол небогатый. И мужиков было – раз – два, и обчелся. Наши бабы за ним ухаживали, кто селедку ему подсунет, кто яйцо, а он все потихоньку мне перекидывал, а потом провожать пошел. Смотрю это я на него, и жалко мне его – штаны голубые, в полоску, честное слово, Сима, как из концлагеря сбежал. А на следующий день пришла с работы, а мне соседка Валька говорит: «К тебе, Роза, штаны приходили». Ну вот, Сима, мы с ней смеялись! И пожалела я его. Я же не знала, что Ваня-то не женат. Кто же, Сима, мог подумать, что человек такой подонок. Ты бы знала, какая у меня к нему ненависть. Как про Ваню не знаешь? Я про Ваню тебе рассказывала. Нет, не Нинке, а тебе. Нет, Сима, ты путаешь как всегда. Ну, слушай. Он в Арктическом училище учился. Познакомились у тети Шуры Матросовой, сразу после войны. Ему в Арктику ехать, он говорит: «Вернусь, Розочка, свадьбу сыграем». Проходит полгода, вдруг телеграмма: «Роза, не жди, устраивай свою судьбу». Я думаю: ну все, женился. Думаю, это из-за того, что я с ребенком, а тут и молодых свободных навалом, выбирай – не хочу. Ну, с горя, за этого подонка и вышла. Как-то раз я заболела фуликулярной ангиной. Лежу дома, температура уже за сорок, подонок мой в аптеку побежал, - уже не знает, за что хвататься, - а там встретил товарища из своего цеха, Шуру Лаптева. Слово за слово, вот, моя жена помирает. Тот: а ты на ком женат? Мой: а на Розе такой-то, такой-то. И Шура говорит ему: я в ангине кое-чего понимаю, веди меня к жене, поглядим, чего можно сделать. И вот, они пришли, Шура мне горло посмотрел, говорит подонку-то: нужно белое вино и мед, быстро, - ну, и отослал его в магазин. А как дверь закрылась, говорит мне: «Я, Роза, о вас много слышал от одного нашего общего знакомого, Ивана Ивановича. А вы знаете, что это я от него телеграмму посылал? Ведь его оторвало на льдине, носило по океану, и он был даже по колено в воде. Он десять месяцев в больнице лежал. Зрение пропало, нижние конечности не двигались. Он ведь, Роза, не хотел вас обременять, а теперь поправился». Сидоркин-то с медом вбегает, а у меня тридцать шесть и шесть, честное слово! Ну и стал появляться. Приходит, когда меня дома нет. То шоколадку с якорем оставит, то так, по мелочи. И главное, соседи молчат подонку моему, как подкупленные. А как-то я его на улице встретила. Поплакали, говорю: все, Ваня, теперь я замужем, жалко мне Сидоркина, - ведь он подлец тогда хорошо был со мной, когда одни штаны в заводе были, с чего ж мне было его обижать? И вот, говорю, Ваня, куда денешься? Ну, и Ваня скоро женился, правда, в Москве.

 

Иван Иванович Романов все-таки подарил Любе велосипед. И Любе еще раз стало ужасно жалко деда. В Иване Ивановиче в самом деле было что-то царственное. С его появлением квартира наполнилась смехом, шумом, рассказами о белых медведях и отважных арктических летчиках. Вспомнили и войну. Застукали две рюмочки.

 

- Ванька-то – салага, он меня на четыре года младше, - сказала бабушка. – Он и повоевать-то не успел. А у меня сначала блокада в Ленинграде была, потом Прибалтийский фронт. Небо зря не коптила. Два года в болотах!

 

- В болоте же мокро! – удивилась Люба.

 

Вот мы в мокром и ходили! Снимешь ватные штаны, отожмешь – и опять надел. Вот тебе и перемена гардероба. Вот здоровье и потеряла. Задыхаюсь, астма, сердце. Вчера пошла в магазин – еле-еле шестнадцать килограммов сахара до дому дотащила.

 

- Иван Иванович сначала подмигивал Любе, а потом захохотал, уткнувшись носом в салат.

 

И плакали они тоже. Бабушка вспоминала:

 

- Я за первого мужа перед самой войной вышла, двадцать лет мне было. Тут блокада, а я беременная. Мне все говорили: аборт делай! А я говорю: нет! Нет, и назло врагу! Одни кост от меня остались, все волосы вылезли. Спасибо Маше, которая со мной тогда в комнате жила, не дала мне помереть. Мы ведь с ней как-то раз кошку съели. И так вкусно было, думали – война кончится, будем кошек разводить. А что кошки! И людей ели. Маша как-то понесла на барахолку мужнины сапоги, и приносит кусок мяса. Я как закричу на нее: «Ты что! Откуда в голодном городе мясо!» А она говорит: «Ну мало ли, может откуда-нибудь взялось». И на горячую сковородку его – раз! А оно так все и растеклось по сковородке! Ясно уж, чье это мясо было. Вместе со сковородкой и выбросили. И вот, апрель сорок второго, а мне рожать. Чтобы из подъезда выйти, надо было на покойника наступить, - перешагнуть у меня сил не было. Он еще с начала зимы вмерз. Дошли кое-как до роддома. Там госпиталь. Дали мне матрас, весь в крови. На нем только что раненый умер. Я и не почувствовала, как родила – тела-то, считай, не было. Девочка моя недолго пожила. Я ее потом на саночках в Лавру отвезла.

 

Иван Иванович прятал лицо в бабушкиной химической завивке.

 

Его уложили на кухне, на раскладушке, головой под самое радио. А Люба, засыпая в комнате, спросила бабушку:

 

- Баба Роза, ты теперь за Ивана Ивановича замуж выйдешь?

 

- Нет, - спокойно сказала бабушка. – Он ведь женат. Да и жизнь уже прошла.

 

Люба пыталась вслушиваться в то, что дальше говорила баба Роза, но сквозь сон до нее несколько раз донеслось слово «подонок».

 

 

 

Вскоре дед съехал от них – ему удалось получить квартиру в доме напротив.

 

- Ой, Сим, ты посмотри! – кричала бабушка Роза в трубку прямо с утра, заняв наблюдательный пост у окна. – Идет мой поднок! Ты гляди-ка, хромает! Чего это у него с ногой-то? И Ворона его, ну как есть ворона! Боком, боком пробирается, и глаз один косит. Нет, ну Сим, уж как она так на ворону похожа! – О, в магазин пошли. Видать, продукты кончились. Мой-то любит, чтобы с утра всегда творожок ему свежий был, а с ней разве что будет путное! Вчера с ним на улице столкнулась, а на нем рубашка, честное слово, наверное ,недельной давности. Ну я, Сима, глаза не опустила, прямо на него иду, думаю: ах ты, зараза! Мне-то что, мне прятаться нечего, у меня совесть часта. Думаю, если что скажет – так и дам по шапке ему! Но нет, испугался… Рыло в землю и прошел.

 

Летели года. Люба вышла замуж, а вот детей у нее не было. Она жила с мужем в Москве и домой приезжала два раза в год – на новогодние праздники и летом: смотреть, засыпая, на своем привычном детском диванчике, как в белом ночном июльском небе горит оранжевая кирпичная стена, такая знакомая всеми своими зазубринками.

 

Люба больше не пряталась от деда на улице. Далеко отстояли теперь те времена, когда дед судился с бабушкой, делил имущество, вытряхивал перед знакомыми и судом какие-то скелеты, залежавшиеся в семейных шкафах. Они с бабушкой были теперь безнадежно стары.

 

Однажды бабушка пекла рыбный пирог. Это был ее фирменный пирог, готовить его учила еще тетя Фира, дедова тетка, и дед раньше всегда кичился тем, как его жена умеет печь рыбный пирог.

 

Бабушка пекла страстно: она гремела кастрюлями, бухала муку так, что туман стоял по всей кухне. Она чистила рыбу с таким запалом, что чешуя была даже на потолке. Всем своим существом бабушка давала понять, что печет этот пирог в пику деду – а пирог, как назло, не задался. Сначала оказалось, что мука не та, потом не всходило тесто, рыба как-то подозрительно воняла. Наконец, когда он был готов, и бабушка несла горячий противень в комнату, она нечаянно оступилась, и пирог грохнул на пол. Весь вечер бабушка пасмурно молчала, а когда ложились спать, сказала Любе только одну фразу:

 

- Деду не говори про пирог-то.

 

Люба давным-давно уже заходила к деду. Сама бабушка несколько лет назад сказала ей:

 

- Ладно, Любка, попугали – и хватит. Все ж таки ты у него одна родная, зайди ты к нему.

 

Дед был так неописуемо рад, что Этель Израилевна самолично поставила на стол маленькую водки, которая, по всем признакам, здесь тщательно оберегалась и пряталась от деда. Пели военные песни. Потом раскрасневшийся дед хвастался, как свел какого-то сорокалетнего дальнего родственника Аркашу с хорошей знакомой, шестидесятилетней Фаиной Яковлевной, которая умирала от рака, - чтобы не пропала квартира в Ленинграде, потому что у Фаины Яковлевны совсем-совсем не было родни. Рассказывая в лицах, как он привел их в ЗАГС и что велел говорить, дед смеялся и уничтожал содержимое маленьких рюмочек. Последних номером, как всегда показывались медали, дед рассказывал, за что их получил. Этель Израилевна кривилась, ей было неприятно и стыдно за расхваставшегося супруга. Люба выяснила, что многие из ее близких погибли в концлагере, и пока дед простодушно и громогласно исполнял: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин», Этель Израилевна отстраненно смотрела в окно с надменной скорбной полуусмешкой, как будто только она знала по-настоящему что-то о войне.

 

Наконец, у Любы родился долгожданный ребенок. Бабушка Роза в тот день так волновалась, что, надевая сапоги, не могла понять, почему один на ноге свободно болтается, а другой никак не натягивается. Только потом она увидела, что на одну ногу надела сразу два шерстяных носка.

 

Она рассказывала Любе про этот день:

 

- Вышла я на улицу, Любка, радости-то сколько, думаю, сейчас кого из соседей встречу. А тут хмырь мой выползает из своего подъезда. Обычно он мимо скорей бежит, и «здрасте» не буркнет, а тут вышел и стоит. А я стоять не стала, думаю: «еще чего! Подошла к нему и говорю «Поздравляю с рождением правнука, Максим Сидоркин!» А сама гляжу – у него на плаще вроде как карман отрывается. Стою, уперлась глазами в этот карман-то, а потом думаю, чего это он не отвечает? Я это глаза-то поднимаю, а у него лицо кверху задрано, а из под очков во-от такие слезы текут. Вот когда раскаялся, подонок.

 

Дед приезжал к Любе в Москву на Девятое мая. С его приездом в квартире все как-то упорядочилось. На спинке стула висел пиджак с орденами, ровно в шесть включалось радио, и дед делал зарядку в майке и тренировочных штанах, весело приседая своей грушевидной фигуркой. На встречу с однополчанами в Лефортово он отправился отутюженный и щедро политый одеколоном, в сопровождении Любиного мужа Сергея – Люба осталась дома с младенцем.

 

- Ты увидишь, как уважают Максима Сидоркина, - приговаривал дед, пока они шли к Лефортовскому парку. – Сейчас наши все соберутся, там такие люди, Сережа, такие люди! И Максим Сидоркин среди них! Как ты думаешь, значит тот Максим Сидоркин чего-то значит!

 

- А вот наши танкисты! – закричал, наконец, дед и пристроился к одной группе ветеранов.

 

Сначала сидели на стадионе, там выступал спецназ, ездил БТР. Дед очень трогательно смотрелся в своей шляпе домиком. Такие шляпы давно никто не носил, казалось, их уже и выпускать-то перестали, но дед, как только у него изнашивалась старая шляпа, ездил по каким-то ему одному известным захолустным магазинам и выискивал себе ровно такую же новую. Сейчас он сидел в обществе себе подобных -–Сергей заметил на многих ветеранах такие же шляпы.

 

Потом заходили в какие-то павильоны, где были накрыты столы. В одном деду показалось, что собрались свои, танкисты. Он бодро поприветствовал всех, протолкнул Сергея к столу и усевшись сам, поднял рюмку. Все выпили под «Ура!»

 

- Деда Максим, - шипел Сергей. – По-моему, это не танкисты. Чего это они все в каких-то одинаковых костюмах?

 

Дед словно не обратил внимания на эти слова, - ему снова наполнили рюмчку, и он уже вновь что-то кричал вместе со всеми. Только после третьей рюмки он шепнул Сергею:

 

- По-моему, мы не туда попали. Давай выбираться.

 

Оказалось, дедовы однополчане собирались аж на Божедомке. Дед с Сергеем слегка опоздали. Когда они вошли, во главе стола стоял старый генерал, дирижируя целому хору:

 

«За Родину, за Сталина!»

 

Увидев вошедшего деда, генерал закричал:

 

- Максим! А мы тебя ждали, старый хрен! Ты где заблудился?

 

Они обнялись так, что лица у обоих покраснели, а у деда брызнули слезы.

 

- Сережа, запомни этот момент. Вот меня уже не будет, а ты будешь помнить, как деда Максима генерал Петров обнимал, и ты это расскажешь своим детям, что был такой дедушка, которого люди знали! И такие люди! Сережа, ты не знаешь, что такое была война, - и дед плакал.

 

Вернулся он поздно, сказал, что его кто-то довез на такси, а наутро, сделав зарядку и бодро смеясь, рассказывал, как с товарищами был на Красной площади.

 

- И вот, подошли к нам черные ребята и говорят: правда, вы с фашистами воевали? Плохо так, говорят, будто рот кашей набит, - ну ясно, по-нашему им трудно разговаривать.

 

- Какие черные? – удивилась Люба. – С Кавказа, что ли?

 

- Нет, - засмеялся дед. – Совсем черные. Негры! И вот мы с ними выпили за победу, а потом только помню, что на Мавзолей деньги сдавал.

 

- Деда! – вспомнила вдруг Люба. – У меня для тебя есть подарок! С февраля готовила!

 

Она побежала в спальню, долго там возилась и, наконец, принесла ведерко с длинной плетью какого-то растения.

 

- Да это огурец! – удивился дед.

 

В самом деле, на плети висел один-единственный зеленый огурец. Дед откусил от него. Он был горький, как анальгин.

 

Дед всегда поздравлял Любу по телефону со всеми праздниками. Как-то на Пасху он позвонил и сказал:

 

- Любочка, Христос воскрес! – помолчал и дрогнувшим голосом добавил: - Вот так оно получилось.

 

Люба была так потрясена, что даже не стала выяснять, что получилось: что Христос воскрес, или что у них с бабушкой так все вышло.

 

О смерти деда узнали после похорон. Этель Израилевна никому не сообщила, потому что хоронили иудеи на еврейском кладбище. То ли боялась, чтобы кто ненароком лба не перекрестил, то ли наоборот, стеснялась, что она, бывшая коммунистка, хоронит мужа под молитвенное бормотание ветхозаветников.

 

До бабы Розы эта весть дошла на четвертый день после смерти деда. Она лежала в постели, плохо себя чувствовала в последние дни, сердце болело и ныло.

 

- Вот, значит, как, - тихо сказала она. – Умер мой подонок. Ну, я ему зла не помню. Помилуй его, Боже. И помяну добром.

 

Она позвонила соседке Симе и, пересказав ошеломляющую новость, просила к ней зайти. Сима принесла чекушку водки, помянуть Максима, чтоб земля ему была пухом. Налили. Баба Роза подержала рюмку в руках, потом поставила на табуретку возле кровати.

 

- Сима, принеси с кухни хлебушка, - попросила она.

 

Когда Сима вернулась с хлебом, баба Роза спала. Так сначала подумала Сима…

 

Люба разбирала квартиру после похорон бабы Розы. Выносили на помойку старую мебель, которую никто не соглашался взять, выкидывали тряпье, треснутую посуду, всякую утварь. Во дворе, где в детстве Люба каталась с дедом на коньках, где она пряталась от бабы Розы под цветущей черемухой, она склонилась теперь над мусорным контейнером, вытряхивая очередной мешок. И из мешка, вместе с другими предметами, вдруг выпала на ее малиновое детское одеяльце маленькая ложечка. Люба вспомнила, как на этом одеяльце дед кормил ее с этой ложечки в совсем-совсем давнем и туманном детстве, а бабушка что-то кричала им из кухни. На дне ложки барахталась крошечная букашка, и никак не могла выбраться по скользким, закругленным стенкам. Люба почувствовала, что ее сердце, так же, как эта букашка, упало на самое дно детской ложки. Она стояла, пока блестящие в солнечном свете осколки стекла и фарфора не превратились в ее глазах в горящие кресты, потом изо всей силы примяла в бак и одеяло, и ложечку, чтобы они больше никогда-никогда не попадались ей на глаза и не рвали ее сердце здесь, на земле. Потому что главное не здесь, а там, где летят их души. А где они? Встретились ли уже?

5
1
Средняя оценка: 2.82264
Проголосовало: 265