РАССКАЗ МАТЕРИ

Я хорошо помню день 22 июня, когда началась война. В нашем селе Копорье Мосальского района Калужской области бригадир в этот день ходил по дворам и объявлял всем колхозникам, чтобы приходили получать хлеб по трудодням — с урожая прошлого года. А в 41-м году, помню, хлеба большие выросли, сильные… И вот мы пришли на склад. А село наше небольшое было — 23 дома. Ну, собрались все, много женщин, подводы с лошадьми, чтобы по дворам хлеб развозить. Я пришла с мамой. Зерно насыпали в мешки и грузили на подводы.

 

Радио в селе тогда было только у одного лесника — Исаева Андрея Дмитриевича. Радио такое, с наушниками. Он приходит на склад и говорит кладовщику: «Ну, Борис Ларионыч, давай быстрей заканчивай, раздавай хлеб и собирайся в военкомат. Началась война. С германцами». Тут все женщины заголосили, запричитали. Быстро всем развезли по домам зерно, все были взбудоражены и напуганы. И еще лесник сказал, что кто из мужчин хочет добровольцем — пусть сам идет в военкомат, а остальным оставаться в селе, их вызовут по повестке. Повестки пришли быстро, уже через 2–3 дня, хотя районный центр от нас был в восемнадцати километрах. Почта тогда работала хорошо.

 

На то лето я, самая младшая в семье, закончила восьмой класс средней школы. Семилетка у нас была за шесть километров от села, а уж десятилетка — за восемнадцать, в Мосальске. Я жила там на съемной квартире. Когда началась война, мне было 15 лет. В девятый класс уже идти не пришлось. Все школы были под госпиталя переоборудованы.

 

И вот буквально через 2–3 дня стали мы провожать мужчин на фронт. В селе стояли крик и стон. В нашей семье провожать было некого, потому что отец рано умер, а два моих старших брата — Иван и Павел уже были в действительной армии. Павел вот-вот должен был вернуться, а Иван, хоть он и старше, в армию попал позже и только год отслужил. А служил он в Минске.

 

От лесника мы узнали — передали по радио, что немцы бомбили Минск и Киев, и мы уже думали, что с Иваном что-то случилось. Но через несколько недель пришло от него письмо, где он сообщал, что жив и что они находятся в боевой готовности.

 

Когда всех мужчин забрали, остались одни женщины и подростки работать в колхозе. Забрали в селе и всех лошадей, оставили только пару забракованных кляч. В колхозе всё стали возить на себе. Запрягались женщины в телегу и привозили всё с полей; у нас не было заведено, чтобы на коровах там возить или на быках. Ну а потом уже и колхозный скот весь был угнан. Со всех местностей скотину погнали на восток — миллионы голов шли по деревням, на восток, к Москве, чтобы ничего немцу не досталось. И колхозного скота у нас никакого не осталось.

 

Председатель колхоза организовал собрание и сказал, чтобы каждая хозяйка выделяла свою корову для повозки. И мы для всего, что нужно было возить, стали запрягать коров. Своих, личных. Сначала, конечно, все не поняли, как это можно свою корову отдать, чтобы на ней перевозить что-то. Но потом привыкли, пахали на коровах, как будто так и должно быть.

 

И вот всех одиноких женщин и девчат старше меня, которым было лет по 17, 18, забрали копать окопы, под Смоленск. Много было забрано. Они там пробыли около двух месяцев, но потом в один день — вернулись все и сказали, что немцы прорвали фронт на реке Десне и идут следом за ними. Буквально на следующий день стали отступать войска, в основном, в каком-то беспорядочном виде. Кто с оружием, кто без. Пехота шла через нас. Артиллерия, с орудиями, отступала по Варшавскому шоссе, а пехота шла по полям, через деревни, держась ближе к лесу, потому что немцы леса боялись. А село наше как раз стояло среди леса, местность вообще там была лесистая.

 

Ну, после отступления войск уже немцы пошли, стали забирать в плен наших солдат, которые не успели уйти, и тут же строили для них лагеря. И вскоре пошла через нас вторая волна солдат — тех, что бежали из плена, из лагерей. Бежали они переодетыми бог знает во что, а те, кто не успел переодеться, просили нас поменять им военную форму на гражданскую.

 

И вскорости, я этот день тоже хорошо помню, 4 октября, приехали немцы — на мотоциклах и сразу заняли все село. Нашли председателя колхоза и приказали всем работать, как и раньше работали.

 

Когда они наступали, они не зверствовали, ну и боялись еще лесов. Приезжали, набирали продуктов, в основном яйца, масло, сало. У кур и гусей головы сразу отворачивали и заставляли жарить, варить…

 

Хоть и 65 лет прошло, а я все настолько хорошо это помню, так это все врезалось в память! День этот, 4 октября, его невозможно позабыть, и, наверно, ни в кино показать, ни на словах рассказать нельзя. Это было очень страшно. Очень. Одним словом, — оккупация и немцы. Хотя поначалу они ничего плохого не делали, но все равно было очень страшно.

 

Ведь мы были такими патриотами, так Родину любили! И Сталин, и колхозы — все было настолько для нас привычно и понятно. До войны мы жили в достатке, в смысле продуктов. Тряпок там всяких, барахла, одежды хорошей, конечно, не хватало, денег вообще почти что не было, мы одежду и вещи покупали за продукты. Или скотину продавали: мать съездит в район, отвезёт овцу, получит копейку и купит что-нибудь, книжки, тетради, ткань, потом платье нам сошьёт. В этом отношении было, конечно, туговато. А в смысле продуктов — у нас было зажиточно, наш небольшой колхоз, состоящий из двух сел, имел свою грузовую машину, а в то время это большое было подспорье, потому что сельхоззаготовки, которые сдавались государству (рожь, пшеницу, овес), нужно было возить за 25 километров на станцию Барятинскую, где принимали зерно. И хлеб с полей тоже возили на машине. Это освобождало рабочие руки и лошадей, и потому колхоз наш считался зажиточным. Хлеба много давали на трудодни, картофель, даже мед давали, у нас пасека была перед войной.

 

Немцы сделали очень хитрую штуку: колхоз они не распустили и всем приказали, чтобы не растаскивали ничего колхозного и продолжали работать. Председатель у нас был белобилетник, с одним глазом, коммунист, собирался уйти в партизаны, но не успел. А моя сестра Клава, ныне покойная, была счетоводом в колхозе. И вот перед тем, как пришли немцы, он пришёл к нам 3-го или 4-го утром и говорит: «Ну, что мне делать-то, Клава? Давай, принимай у меня все дела, вот тебе печать, я ухожу в партизаны». И никто не думал, что именно 4-го немцы придут. Вот он и не успел уйти в лес, остался. Немцы пришли, спросили: кто у вас тут председатель? Ну, его и вызвали к коменданту, приказали колхоз оставить как есть, и что теперь он будет не председатель, а староста. Все так и работали по-прежнему в колхозе.

 

Хлеб мы убрали с полей еще в августе и успели сдать государству, чуть ли не двойной план — урожай был хороший. А хлеб, полученный по трудодням, держали у себя. Председатель еще до прихода немцев сообразил раздать по дворам семенной хлеб, который оставляют на весну. Никто, конечно, не ждал, что немец до нас дойдет, но на всякий случай, мало ли что, семенной хлеб раздали колхозникам — на хранение. Тогда честность была у людей поголовная, каждый в амбарной книге расписался в получении. Маме моей, Андреевой Екатерине, выдали 200 кг семенного фонда и наказали сберечь. Она неграмотная была, вместо росписи ставила крестик. А уже при немцах собрали большой урожай картофеля и овощей — и всё это распределили по домам.

 

Так прошли в оккупации три с лишним месяца. Немцы наезжали в село очень часто, в неделю раза три, в основном за едой, но еще — делали обыски, искали партизан, шарили в подвалах, на сеновале. Приезжали днем, а вечером убирались. Ночью же — приходили партизаны. Но они опасались предательства. Через кого-то их разведка узнала, что мы — семья учителя, то есть надежная (сестра моя, Серафима, работала учителем в школе).

 

Наш дом был вторым с краю села. И вот, помню, в наш дом ночью стучатся. Мы притихли, боимся до смерти. «Кто? кто?» — спрашиваем. «Свои, свои, партизаны», — отвечают. Мы открываем дверь, нас три девки и мать. На санках они привезли муки и мяса сырого. «Ну, картошка у вас есть, — говорят. — Сварите мясо и испеките хлеба сколько можете». Мать начала ставить хлеб, а ему же надо подойти. Они сказали: «Утром мы придем».

 

Мясо мы с картошкой тушили. Всю ночь топилась печка. Еще они спросили: кто соседи из крайнего дома? А соседи были хорошие люди, и тогда им тоже отнесли, чтоб они тоже готовили. Так партизаны приходили к нам несколько раз и строго-настрого приказали никому в селе про них не говорить, потому что две семьи тут были раскулаченные и советскую власть не любили, могли предать. Им нужно было выпекать хлеб и варить мясо. Обычно приносили полтуши свинины или баранины (потому что весь угнанный скот до места так и не дошел) и уходили.

 

Только мы, две семьи, знали, что в село приходят партизаны, которым мы помогаем. Они нам были очень благодарны. Вечером привозили муку и мясо, утром увозили. Однажды я даже одного из них узнала. И вот, когда он зашел к нам, я ему и говорю: «А я вас знаю». «Откуда?» — удивился он. Ну, я и рассказала: «Когда я училась в Мосальске в восьмом классе, вы были там секретарем райкома». «Да, да, но — ни звука! Никому об этом!» Мы, конечно, никому не проговорились.

 

Когда немцы начали отступать в конце сорок первого, то наши деревни и села, что были вдалеке от дороги, они миновали, потому что отходили по Варшавскому шоссе. А вот вдоль этой дороги они вели себя страшно и нечеловечески жестоко. Все деревни были сожжены, все до единой. Людей, а это были в основном женщины и дети, — выгнали из домов и погнали по шоссе на запад. Зима стояла лютая. Все дети в дороге умерли. И уже потом, после освобождения, женщины вернулись назад без детей. А жить-то им было негде. Устраивали их кто где, строили землянки, обивали стены деревом, так и перебивались первое время.

 

И вот 8 января, на второй день Рождества, пришли наши войска. Накануне — слышим: артиллерийская канонада! Кто? Где? Чьи это? Понять ничего не можем. Ни радио, ни лесника к тому времени уже не было. Артиллерия бьет, а мы не знаем: кто и откуда. Потом пришла одна женщина из Серпеевска, был такой городок в 12 километрах от нас, и сказала, что наши идут, уже освободили город Мещовск, скоро будут здесь.

 

Рождество в деревнях считалось большим праздником. Все наготовили, напекли еды, отмечали. А 8-го вечером мы, подростки, собрались в клубе, под балалайку пели и плясали. И вдруг заходят в клуб солдаты в белых халатах со звездочками на шапках. Мы испугались сначала и тут же обрадовались, потому что уже их ждали. Они спрашивают: «Немцы в селе есть?» Мы говорим: «Нет, нет!» — «А староста где?» Ну, мы показали, какой дом.

 

Это потом нам объяснили, что первыми, впереди регулярных войск, шли штрафники. Уж больно они были бесцеремонные. Брали еды, сколько хотели, можно сказать, пошерстили нас, пограбили — у кого свинью зарезали, у кого теленка, у кого кур и гусей забрали.

 

Потом, дня через два, пришли регулярные войска. Когда жители стали жаловаться, что у нас свои же тут вольно погуляли, то нам сказали: да это же штрафники, люди отчаянные, их уже не догнать.

 

Регулярные войска были расквартированы по дворам. При каждом доме стояли пушки и лошади. А в нашем доме расположился штаб конного дивизиона, наладили связь, телефон. Дом у нас был хороший, ухоженный, чистый, к тому же нас почитали как семью учителя.

 

Войска наши продвинулись на запад от Копорья, где мы жили, на 30 километров — до деревни Заячья Гора. И встали. Деревня эта находилась на высоком холме, и немцы там сильно закрепились, выбить их оттуда не удавалось аж до лета сорок третьего года. Войска направлялись туда большими соединениями, а возвращались оттуда разбитыми остатками.

 

И вот в июле 1942 года нас, всю оставшуюся в селе молодежь, ребят-подростков и девчат с 15 до 18 лет, через военкомат отправили на сборный пункт в Калугу, а затем — поездами на Урал и в Сибирь, в школы ФЗО. Меня и сестру Клаву — в город Омск, других — в Свердловск, Новосибирск и еще куда-то. Это было понятно: с одной стороны, все боялись, что немцы вернутся, и молодежь будет угнана в Германию, а с другой стороны — нужны были рабочие руки в тылу. Мать с моей старшей сестрой Серафимой (учительницей) остались дома вдвоем.

 

Меня учили профессии токаря. Но на самом деле теории никакой не было, учили только на практике, приставляли двух учеников к токарю, и он нас сразу, у станка, обучал работе. Туда, в Омск, был эвакуирован авиационный завод из Москвы, и мы должны были делать детали для самолетов. Меня поставили к револьверному станку. Работали посменно.

 

Почти до конца зимы мы прожили в Омске. Нам там было очень плохо. Кормежка — никудышная: капуста, хлеб, селедка. Денег не платили, работали только за еду. Жили на окраине города, в общежитии, точнее, в холодном бараке, где было полно вшей и клопов. Все «удобства» — на улице. Печки топить было нечем, ни дров, ни угля не завезли. Мы ходили воровать дрова, заборы все ближайшие разломали, даже уборные разобрали. Потом, в конце зимы, до начальства что-то дошло, забили тревогу, стали нам выдавать торф в брикетах и уголь.

 

Но хуже всего было даже не это. Плохо и одиноко нам было без родителей, мы все ужасно по ним скучали. Мне всего-то 16 лет, и кругом — одни подростки. Мы истосковались, похудели, пищи-то нормальной не видели — хлеб, капуста да чай с сахарином. Кормили только в столовой, в бараках еды почти не было.

 

Сестра Клава училась на телеграфиста и жила ближе к центру города — в помещении с паровым отоплением. У них было более-менее сносно для проживания.

 

А я в конце зимы решила возвращаться назад, к матери. Вместе со мной надумали ехать еще шесть девчонок из моего барака, которые тоже были из Мосальского района — из соседних с нами деревень. Но перед этим мы с Клавой получили письмо от Серафимы, где она сообщала, что всех жителей Копорья эвакуируют в Тулу и Тульскую область. Так что мне еще предстояло их там найти. Перед отъездом я зашла к Клаве и сказала о своем решении уезжать. Клава ехать с нами отказалась, дала нам хлеба, селедки, и мы с ней распрощались.

 

Пришли мы с девчонками на вокзал, а там стоял товарный эшелон с лошадьми. Лошадей везли на запад, на фронт. Эшелон охранялся, и в каждом вагоне был свой сопровождающий, но гражданский. Мы попросили одного из них: «Дяденька, нельзя ли нам с вами сколько-нибудь доехать?» Он сначала отказывался, но потом, видимо, сжалился над нами, девками, и согласился поговорить с другим сопровождающим.

 

В конце концов они согласились. Рассовали нас по двум теплушкам с лошадьми. В одном углу вагона было сено, в другом лошади, а посередине — печка-буржуйка. Нам велели зарыться в сено и лежать тихо, потому что перед отъездом вагоны будут проверять. Мы зарылись. Ночью кто-то пришел, спросил, всё ли нормально? Ему ответили: «Да, да, всё в порядке». И ночью поезд тронулся.

 

Через какое-то время все уснули, и сопровождающий — тоже. А печка быстро остыла. В вагоне стало холодно. Я, видимо, плохо сеном-то накрылась и во сне стала замерзать. И вот чувствую через сон, что меня кто-то толкает в бок. Открываю глаза — а это лошадь толкает меня копытом. Я испугалась, вскочила, вся продрогшая, и заплакала. Тут и сопровождающий проснулся, спросил: «В чем дело?» Я ему и рассказала про лошадь-то, и он мне говорит: «Ой, девка, ты в рубашке родилась». Он встал и растопил печку. А мороз стоял градусов тридцать пять. Никогда не забуду, как лошадь меня разбудила.

 

Вот так мы ехали целую неделю. Сопровождающий на остановках приносил нам поесть. И вскоре уже весь эшелон знал, что в поезде едут семь девчонок, и сопровождающие со всех вагонов вместе с их старшим из своего пайка делились с нами едой. А один раз этот старший сам принес нам горячей каши с хлебом.

 

Наш эшелон подолгу стоял на станциях, потому что в первую очередь пропускали поезда с войсками и вооружением. Так мы добрались до города Пензы, где нам сказали, что дальше эшелон будет переформирован и передан другой бригаде. И нам велели высадиться.

 

От Пензы мы добирались как могли — пешком, на подножках пассажирских поездов или уговаривали кондукторов товарняков посадить нас на задние открытые площадки. В войну, я должна сказать, народ добрый был, потому что всем было тяжело, настолько добрый, что делился последним куском хлеба. Нас пускали, разрешали доехать до ближайшей станции, хотя это и было запрещено. Доезжали мы до какой-то станции, высаживались и потом опять просились к другим кондукторам, и снова нас пускали. А иной раз просто, когда поезд трогался, хватались за ручки на вагонах, впрыгивали на ступеньки и так ехали.

 

Помню, на одной станции я чуть было не сорвалась под колеса. За ручку-то схватилась, а нога со ступеньки соскользнула. Держусь за ручку, а ноги бегут по земле за поездом. Как я забралась опять на ступеньку — не помню. И всю дорогу только Бога благодарила. Это, наверное, мать за меня молилась. А было это ночью. Ветер, холод страшный.

 

Вот так мы стояли на ступеньках до следующей станции, а когда поезд к ней подъезжал, — спрыгивали, потому что милиция могла забрать, арестовать, ведь всё было очень строго, страна-то — на военном положении. И в одном месте трех наших девчонок забрали.

 

Ехали мы через день. Сутки едем, сутки отдыхаем в какой-нибудь деревне, ведь нам же надо было поесть и поспать. За сутки езды продвигались километров на тридцать.

 

В деревнях нас везде пускали на ночлег. Надо сказать, что тогда в стране был порядок. Мы ведь считались беженками. В каждой деревне был бригадир. Мы заходили в какой-то дом и просились разместить нас на ночь. А хозяйка отвечала — идите к бригадиру в такой-то дом, он вас распределит. И бригадир разводил нас по два человека в дом, и все знали, что нас надо не только уложить на ночь, но и накормить — таков был порядок. Хозяева что сами ели, то и нам давали, и относились к нам с жалостью и сочувствием. Некоторые даже старались дать нам кусочек получше, повкуснее.

 

Однажды в одной деревеньке я ночевала в доме, где жил дедушка. А у меня от ходьбы валенок протерся на большом пальце. На ночь я поставила валенки сушить к печке. Утром встаю, надеваю валенки, а они оба — целые, без дырки. Я смотрю — вроде мой валенок и не мой. Я его верчу в руках, а дед за мной наблюдает и усмехается. «Дочка, — говорит, — чего ты ищешь?» — «Да вот вроде один валенок не мой». — «Это твой, твой». — «Ну как же, мой с дыркой был». — «Да я его зашил», — говорит. «Ой, — я обрадовалась, — спасибо вам огромное!»

 

Таким вот путем мы добирались из Омска до Тулы, дай Бог памяти, два месяца.

 

Сестра Серафима, я уже говорила, мне в Омск писала, что их с матерью будут эвакуировать в Тульскую область, но куда — неизвестно. Скорее всего как семью учителя — в город Мещовск. И больше я уже ничего не знала. И когда мы добрались до Тульской области, нам в одной деревне и говорят: тут есть ваши, калужские, эвакуированные. «Где?» — спрашиваем. «А в следующей деревне, там их много».

 

Мы идем туда, заходим в один дом, а в нем квартирует одна женщина из нашего колхоза. А с нами — ее племянница. Она обрадовалась нам, посадила за стол, накормила. Помню, супу налила картофельного и маслица сливочного в суп положила. Так было вкусно! И она мне сказала: я знаю, куда ваши эвакуированы — ваша семья и семья Пугачевых (наших соседей) эвакуированы в Мещовск, в поселок Петровский.

 

Тут я со своими подружками-спутницами рассталась и, наверное, еще целую неделю шла до Мещовска пешком. Опять ночевала и питалась по деревням. Голод еще в деревнях не начался, были хлеб, картошка, даже скот.

 

И вот дошла я до Мещовска, нашла этот поселок Петровский, где жили эвакуированные, зашла в один дом. День, помню, стоял ясный, солнечный. Дверь открываю, вхожу, а за столом спиной ко мне сидят, обедают моя мать и сестра Серафима, а лицом ко мне — семья Пугачевых. Аня Пугачева как вскрикнет: «Ой! Юля!» Мать с сестрой обернулись — а это я. Тут сразу все в голос, в слезы от радости. Давай меня обнимать, целовать, переодевать. А жили в этом доме пять эвакуированных семей, человек пятнадцать — в доме из двух комнат. И ведь помещались! Печку по очереди топили, хлеб пекли, готовили.

 

В эвакуацию людей из деревень перевозили вместе с личным скотом. А корм для скотины должен был давать колхоз, так приказали власти. Коров свезли в общий коровник, и я ходила кормить нашу корову колхозным сеном. Но к середине весны колхозный корм закончился, всё съели. Что делать? Резать коров? Это бесхозяйственно, это шаг к верному голоду.

 

И вот мы, две семьи — наша и Пугачевых, решили, что моя мать и Аня Пугачева отправятся вместе с коровами в свои села, откуда мы были эвакуированы, потому что там у нас оставалось сено с прошлого года — и в домах на сеновалах, и в полях стояли большие скирды.

 

Так мы порешили, никому об этом не говоря. Ночью я с матерью и тетя Аня с дочкой Настей, моей сверстницей, забрали своих коров и пешком дошли до наших сел. Аня и мама моя опять поселились в родных хатах. Но там ведь надо чем-то питаться. На первое время мы взяли с собой по сумке муки. А потом я и Настя договорились носить матерям еду — муку и мясо.

 

Первый раз добрались благополучно. А во второй — нас остановили пограничники (заградотряд. — В.Х.), ведь мы шли в сторону линии фронта. Забрали и посадили нас под замок в холодную комнату в каком-то помещении, где мы просидели двое суток. Потом — отправили назад, в Мещовск, и приказали больше не возвращаться. А как не возвращаться? У нас же матери сидели без еды. Мы стали пробираться другим путем, лесом, а там еще снег лежал.

 

Приходили пограничники и к нашим матерям, хотели арестовать и отправить назад, в тыл, но те объясняли свое безвыходное положение, и их прощали. В конце концов сами пограничники стали к ним ходить молоко пить.

 

Но вот наконец нашим войскам удалось окружить Заячью Гору и выбить оттуда немцев. Фронт от Калужской области отодвинулся на запад. Ну и народ тоже стал потихоньку возвращаться в свои родные места. Тут и мы перенесли свои вещи из Мещовска назад, в Копорье. И вдруг — новая команда: всех, кто вернулся, опять эвакуировать! Видимо, боялись не удержать фронт. Берут нашу семью под белые руки, сажают в машину вместе с коровой и увозят в Мосальский район, подальше от фронта, в деревню Горбачи.

 

А ведь уже был конец весны, на носу начало лета, надо огород, картошку сажать. Война войной, а нам следующей зимой чем-то питаться надо. Мы только своим огородом и спасались. И вот мать опять тайком перебралась в Копорье. А я, как всегда, должна была носить туда еду.

 

Но тут случилась другая беда. Сестра Серафима, чтобы заработать денег, решила по чьему-то совету устроиться вольнонаемной в военную прачечную. А здоровьем с детства она была слабая. Мать ее отговаривала, но она не послушалась, пошла. Так и вышло, как мать говорила, — эта работа ей оказалась не по силам. И через некоторое время она перестала выходить на работу. Ну, и за ней, как говорится, пришли. Забрали, увезли в Мосальск и посадили в предварительное заключение. Сам город Мосальск уже функционировал как город, в него вернулась местная власть. Так вот мне пришлось носить еду теперь уже и матери, и сестре, потому что в КПЗ люди тогда сидели впроголодь.

 

Прожила я в этих Горбачах все лето 1943 года — в чужом доме, вместе с чужими семьями. Корова наша тоже находилась у хозяйки дома, где я жила. Она ее кормила и доила.

 

Все-таки жизненный деревенский опыт моей матери нас тогда действительно спас. Когда осенью сорок третьего уже окончательно людям разрешили возвращаться из эвакуации в западные районы Калужской области, они вернулись без пропитания и на пустую землю. А у нас был посажен и выращен огород. И зиму 43 — 44 годов мы не голодали.

 

Серафиму все-таки освободили. Ее выручило то, что до войны она работала учителем, и то, что два наших старших брата воевали на фронте. Она потом и дальше, до самой старости работала учителем.

 

Брат Иван был танкистом, брал Берлин и после Победы остался с нашей группой войск в Германии, дослужился до капитана.

 

Брат Павел с войны не вернулся, погиб.

 

В конце 40-х Серафима купила дом в деревне Починки Ногинского района Московской области. Туда мы и перебрались всей семьей. Вскоре к нам из Омска приехала Клава, а затем, в начале 50-х, отслужив, с молодой женой прибыл из Германии Иван.

 

5
1
Средняя оценка: 2.77099
Проголосовало: 262