Военные будни академика Никиты Ильича Толстого (1923-1996)
Военные будни академика Никиты Ильича Толстого (1923-1996)
В уходящем году исполнилось 90 лет со дня рождения академика Никиты Ильича Толстого.
Крупный славист, учёный-патриот на протяжении всей своей исследовательской деятельности он стремился раскрыть и донести до современников духовное богатство Славянского мира, языков и культур, воспитать в своих учениках любовь и уважение к славянству, правомерно настаивал на широком распространении знаний о братьях-славянах в среде российской общественности, на изучении славянских языков в отечественной высшей школе. Творческая энергия его была неиссякаемая; широчайшая эрудиция, внутренняя культура, неотразимое обаяние, желание передать свои знания молодому поколению, доброжелательность и требовательность в работе, неустанный научный поиск, систематический труд («я не привык к кипучей — сумасшедшей работе — я привык работать планомерно, спокойно», — признавался учёный), пунктуальность и придирчивость столь необходимая в учёных занятиях, наблюдательность и зоркость, «живой и бойкий русский ум», натура своеобычная — богатая, красивая, утончённая, благородная… — таким живёт в памяти Учитель.
13-16 мая в Ясной Поляне прошла Международная конференция — 17 Толстовские чтения «Ethnolinguistica Slavica», 17 мая открылась выставка «Из Сербии в Россию», рассказывающая о жизненном и творческом пути Толстого. Позже она была перемещена в Москву, где под названием «Никита Ильич Толстой — гимназист, солдат, академик» экспонировалась в Толстовском центре Литературного музея Л. Н. Толстого. А 10 декабря в Вене предстоит еще одна конференция памяти академика Н. И. Толстого. К юбилею Н. И. Толстого Институт славяноведения РАН подготовил фестшрифт «Ethnolinguistica Slavica» (М., Индрик. 2013), кроме того, были изданы 27 писем с фронта, которые красноармеец Н. И. Толстой посылал своей тётке Анне Ильиничне Толстой-Поповой в Москву. Причём художник нашёл замечательное полиграфическое решение: факсимиле писем воспроизведены на плотных сложенных втрое-вчетверо листах бумаги — так выглядели фронтовые письма, наряду с треугольниками — (на обороте напечатан текст оригинала), отдельно каждое письмо со штемпелем «Просмотрено Военной Цензурой», вся стопка писем перевязана бечёвкой — вот такое оригинальное издание военных «эпистол», раритет.
Н. И. Толстой родился в сербском городке Вршац (после революции его родители оказались за пределами России), позже семья переехала в Белград, где он и закончил Русско-сербскую гимназию. В 1942-м Толстые перебрались в городок Новый Бечей. Тут уже потянулись напряженные военные будни. Семья, как могла, помогала Сопротивлению. Выбор был прост — власть преходяща, Россия вечна.
По приходе советских войск в Новый Бечей, Толстой, как свидетельствует выданная командиром воинской части справка, «при форсировании… р. Тисса под сильным артиллерийским и миномётным огнём немецко-венгерских войск оказывал помощь раненым советским бойцам и офицерам. Принимал самое активное участие в организации палат для них, собирая у населения постельные принадлежности и продукты для них, и сам сутками работал санитаром-носильщиком. Раненые бойцы и офицеры выражают ему самую искреннюю благодарность». Из Нового Бечея Толстой ушёл с Красной Армией как «в неё входящий боец».
И вот уже отсюда с Западного фронта полетели в далёкую, не известную, но родную молодому бойцу Москву письма. Письма эти суть свидетели времени, свидетели живой натуры будущего учёного, его характера и мировоззрения, его вкусов и интересов, стремлений и желаний. Это летопись, пусть и недолгая (письма охватывают период с марта по август 1945 г.) жизни его души, размышлений и чувств, переживаний, впечатлений, ощущений. Читая их, невольно ловишь себя на мысли — да ведь Никита Ильич настоящим поэтом был, во всяком случае, в красоте, иногда и изысканности слога ему не откажешь, а как он знал и понимал русскую поэзию, в письмах он довольно часто цитирует стихи, есть там и чудные зарисовки природы и симпатичные жанровые сценки и, конечно же, серьезные раздумья о судьбе человеческой, о жизни и ее смысле…Эта философская и поэтическая наклонность натуры вполне проявится и в дальнейших его научных изысканиях: Толстой станет настоящим знатоком славянской духовной культуры, языков, фольклора, народных верований, обрядов, песен… Он придаст новый мощный импульс удивительной ветви отечественной славистики — этнолингвистике (едва обозначившейся в межвоенный период), дисциплине «на стыке» лингвистики и этнографии, станет разыскателем этногенеза славян, а поиск свой начнёт в таинственном архаичном Полесье в Белой Руси, которая распахнёт перед пытливым умом свои духовные кладовые… Результатом этих многолетних исследований станет фундаментальный, исключительный словарь «Славянские древности» (в 5-ти тт. М.,1995-2012) — первый в славистике опыт энциклопедического словаря традиционной и духовной культуры всех славянских народов, который имеет не только специальное научное значение, но и является увлекательнейшим чтением для широкого круга читателей.
Фронтовые письма Толстого, впрочем, как и письма любого человека, совершенно уникальны, они раскрывают новые, пожалуй, неожиданные грани его богатой личности, сокровенные уголки души, что понятно — ведь писал он своей родной тётке, которую, правда, до приезда в Россию (СССР) никогда не видел, но уже знал, знал благодаря этой самой удивительно искренней, открытой, какой-то задушевной переписке. Нет в его письмах отчаяния, и хотя иногда сквозит грусть — фронтовые «эпистолы» достаточно оптимистичны, в них светится надежда на будущее, в них часто проскальзывает юмор на общем серьёзном фоне, они, скорее, лиричны, там нет описаний боевых операций (не полагалось писать), это рассказы о военных буднях, о жизни, нежели о смерти…
«Не знаю почему, — писал он, — но здесь на фронте особенно сильно чувствуется природа и жизнь. Никто никогда не думает о смерти, чувство жизни и желание жизни побеждает всё. Даже смерть покоряется этому чувству — этим и силён человек. <…> …впрочем, я никогда не боялся смерти. Хотя я также думаю о жизни, о жизни счастливой — творческой. Если останусь живой, то за это время моего пребывания на фронте накопится немало жизненной энергии для будущего. Хотя всё это будущее в области мечтаний. Фронтовик говорит: “Прожил день и хорошо”» (письмо из Венгрии от 24.03.45). В том же письме, мягко укоряя тетку за продолжительное молчание, он замечает: «… а без письма и совсем тоска заедает, И никак порой не поймёшь, когда она к тебе приходит, эта тоска — неожиданно и беспричинно станет как-то грустно и не по себе. И в такое время письмецо — лучшее лекарство: прочтешь раз, потом ещё раз, потом положишь письмо в карман, уйдёшь куда-нибудь в сторону и наедине в третий раз прочтёшь. А потом в сумку положишь и ещё несколько раз читаешь через неделю-две. Так приятно и посмотреть на круглую печать: “Москва”, есть в ней что-то таинственное и влекущее к себе. <…> Вот сижу и выдумываю всякую чепуху, например:
.
Жду письма, на фронтовом блокноте
Будет праздником отмечен день, когда
Получив письмо, на обороте
Я увижу круглый штамп: “Москва”.
.
<…> Посылай хоть открытки, да почаще… Возьми для себя лишнюю нагрузку для фронта: раз в неделю племяннику письмо в действующую армию. А племянник твой, получая еженедельную зарядку — будет молодцом, настоящим гвардейцем: крепче будет держать автомат в руке.
Весна… пришла к нам сразу и как бы неожиданно. Вместо серого неба, как грязная солдатская шинель, теперь над нами светлая “голубень”… ясное весеннее небо. И мой лучший друг Серёжа Артюхин всегда говорит мне, что такой голубой цвет он видел только в глазах своей любимой девушки. А у меня, конечно, девушки нет — написать лирического письма некому; вот и пишу я и сыплю тебе эту неуклюжую лирику… <…>Теперь мы пошли вперёд: снова по дорогам войны валяются разбитые фрицовские танки, убитые лошади, тачанки, автомашины, брошенные орудия, пулемёты. И на весенней талой земле валяются всюду немцы в зелёных шинелях. И душа радостна и спокойна от этого “весеннего сева”, всё равно на будущий год на этих полях не вырастут новые “фрицы”. Вспоминаются слова поэта:
.
И так сладко рядить победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.<…> »
.
И письмом раньше все та же просьба о весточках из России и рассказ нехитрый, но и с оттенками юмора, о буднях войны.
«Дорогая тётя Аня, если бы ты знала, какая радость здесь на фронте получить письмо с Родины и какое событие для бойца это письмо. Обыкновенно парень, получив письмо, ходит целый день с ним в руках и читает всем своим товарищам. И все ребята получают письма… и так обидно и горько, когда ребята кругом с письмами стоят, жадно глотают дорогие строки, а тебе ничего нет. Одиноко тогда на душе: сразу и дом свой вспомнишь, и забор облезлый, и собака своя припомнится — длинноухая с куцым хвостом. Итак, дорогая тётя Аня, пиши, пожалуйста, мне почаще…
Ты ведь живешь в столице, там сейчас войны нет; жизнь, наверное, бьёт ключом. Здесь на фронте, когда читаешь на последней странице “Правды” только название кинофильмов, пьес, драм, и то как-то сердце радуется. Думаешь тогда, что в мире существует не одна только земля, изрытая снарядами, не одни только мокрые окопы да сгорелые хаты, где-то там в МХТ ставят “Анну Каренину”, а быть может, и тебе выпадет счастье побывать в “Художественном”. Всё это напоминает о лучшей жизни на Родине, а здесь в чужой стране, скучно. Впрочем, быть может, я напрасно сгущаю краски, во всей нашей фронтовой жизни есть свои неотъемлемые положительные черты и свои радости. Я уверен, что я нигде бы так тепло и радостно не встретил 27-ую годовщину РККА, как я встретил её здесь на фронте. Всё, и речь нашего начальника, и здравицы, хоровые песни ребят, отдельные выступления бойцов и охриплый телефон и даже мои дилетантские стихи оказались к месту. И я ещё раз почувствовал себя в большой дружной красноармейской семье. Твою открытку я читал товарищам, они все вместе со мной радовались тому, что я разыскал тебя, они шлют тебе привет и просят тебя написать что-нибудь о сегодняшней Москве. Почти все они в армии ещё с 1941 года.
Так хочется получать письма с Родины и так трудно писать на Родину. Причина к этому та, что жизнь наша красноармейская очень однообразна и если и бывают более крупные события, то почти все они военного характера — сама понимаешь, об этом писать нельзя…
Хочу написать ещё о том большом патриотическом и героическом подъёме, который сейчас у нас в Армии. Солдаты неохотно отходят на отдых, стремясь остаться на передовой, пройти вперёд. Все с нетерпением ждут нового решительного наступления: каждому хочется сейчас приблизить час окончания войны.
По вечерам ребята собираются все вместе, и я читаю им вслух газеты… Иногда добываю центральные — “Правду”, “Известия”, журналы. Конечно, приходится как следует побегать… Но я со своей стороны не жалею труда, пота и своих длинных ног. Так я познакомился почти со всеми подразделениями дивизии: и в клубе меня знают, и в дивиз. редакции, и на Дот-е, и в сан-бате, и в авто-роте, и даже в хоз-взводе. Так и говорят всегда мне: “Ох, здравствуйте, Лев Николаевич” — это подсмеиваются, конечно, что мол прадед умница был, а ты балбес. <…> Фотокарточку постараюсь прислать: хотя здесь на фронте сфотографироваться очень трудно. Если пришлю, не пугайся! Мой рост — почти два метра» (9 марта 1945 г.). Так писал Никита Ильич, ведь они с теткой никогда не виделись, а долгожданная встреча произойдет только в 1945-м, после войны, когда семья Толстых, одних из первых репатриантов, возвратиться в своё Отечество. Тем удивительнее эта доверительная, нежная, искренняя, такая простая и добрая тональность писем, будто пишет он старинному товарищу.
Из письма конца марта 1945 г. Венгрия: «…сижу сейчас в роскошной квартире одного сбежавшего фашиста. Кругом меня наповалку спят ребята на кожаных креслах и персидских коврах. На стене самодовольно улыбается портрет жирного усатого хозяина. Не знаю, улыбнулся ли [бы] он так, если бы сейчас увидел свою квартиру с новыми хозяевами. А “новые хозяева”, усталые от длинного и утомительного пути, спят русским богатырским сном. <…> Наши танкисты поработали хорошо, город был занят стремительным натиском наших частей — даже электростанция работает… Рядом со мной стоит радиоприёмник — только что нам салютовала Москва. Далеко где-то там у тебя гремят двадцать артиллерийских залпов и возвещают всем москвичам весть о новой и славной победе. И приятно мне сейчас подумать, что ты там, а я здесь слушаем один и тот же басовый голос московских орудий… И приятно вспомнить все события за последнюю неделю наступления… Вот ведут длинную колонну пленных фрицев и мадьяр. Ободранные, небритые, с опущенными головами… А навстречу им мчатся наши танки “тридцатьчетвёрки” — танкисты весёлые, загорелые, сидят на броне, поют песни, и один из них, молодой, русый, с танкистским шлемом на затылке, кричит навстречу “фрицам”: “Ну, счастливый путь в Москву”. А Москва, загадочная “Московия”, для местных жителей — далёкая, грозная, карающая. Я уже немного научился венгерскому языку… Поражает больше всего закоренелость, консервативность… здешней жизни… Заходишь к ним в хату (к мадьярам) и кажется, что сейчас к тебе выйдет пёстрый гусар времён Франца-Иосифа или Марии-Терезии. И если он не выйдет — то его портрет обязательно будет висеть на стене, над широкой дубовой двуспальной кроватью старинного образца. А он сам — гусар Франца-Иосифа — 80-летний старик — будет сидеть на маленькой скамеечке у двери и курить свою метровую трубку с железным клапаном… А на полях тихая радостная весна. Трава зеленеет, распускаются первые почки на деревьях. Скоро в фруктовых садах зацветут яблони — их здесь очень много. Тёплый ветер нежно ласкает и треплет потёртую и видавшую виды шинель, наброшенную внакидку. А солнце, обманчивое солнце, так и влечёт тебя к тому, чтобы лечь на траву погреться.
Впрочем, вспомнил про свою шинель. Она мне досталась по наследству от солдата, который ушёл из нашего подразделения. Хоть она и была уже прилично изодрана, всё же я считал за счастие получить шинель по росту, ибо ни на каком складе шинели моего роста не оказалось. А сейчас я потерял её вместе со всем другим моим барахлом… Что ж так всегда бывает, когда торопишься вперёд. Часто на сбор до выезда дают 3 минуты, вот и уложись. Хорошо, что дело идёт к лету — в гимнастёрке с фуфайкой проживу неплохо. А с другой стороны, облегчение: лишних вещей нет. Остался только автомат да сумка полевая. А в сумке только лишь стерильный пакет, тетрадь моя “лирический дневник” да маленькая целлулоидная собачка “Бонза”. Эта “Бонза” — мой амулет и счастие, и вместе с тем мои единственные “трофеи” — я её взял в одной усадьбе…».
Красноармеец Толстой участвовал в Будапештской и Венской операциях, имел медали за взятие Будапешта и Вены. Из письма от 5 апреля 1945 г.(Австрия): «Сейчас здесь идут жестокие бои, хотя и враг всё время пятится назад. Нас же ведёт вперёд небывалое воодушевление и воля к скорейшей победе, а она, конечно, не за горами. …разыгрывается новая великая битва, с небывалым ещё до сих пор накоплением техники и войск. Приятно себя чувствовать маленьким, крохотным винтиком в одном едином целом огромной советской военной машины. Мне уже выдали благодарность за отличные боевые успехи при овладении гор. Будапештом. Теперь хотелось бы побывать ещё и в Вене. <…> …перед нами стоит Германия на коленях. Забавляет также обилие белых флагов — …немцы сдаются на милость победителя. Красная Армия идёт неудержимо… <…> Вспоминаю, как Маяковский ещё в 1914 году в стихах “Война объявлена” писал: “Постойте, шашки о шёлк кокоток/ Вытрем, вытрем на бульварах Вены!” — страшно даже, насколько актуальны сегодня эти слова. Что не удалось России 20 лет назад, то сегодня осуществляется. Да, действительно, мы будем в Вене».
Почти в каждом письме обращает на себя внимание зрелость и взвешенность, мудрость суждений, а ведь писал 21-летний молодой человек. Безусловно, жизненные испытания делали свое дело, опыт набирался быстрее и глубже, чем при благополучном житье-бытье, но и культура, впитанная в семье, воспитание и образование, хотя за плечами была лишь гимназия, тоже давали о себе знать. И ещё одно, пожалуй, злободневное замечание: в письмах отражена безукоризненная грамотность. Верно, Никита Ильич удивился бы такой нашей оценке — а как же может быть иначе? К счастью, не дожил он до “эпохи” устрашающей неграмотности нашей молодежи, если даже студенты гуманитарных факультетов Московского университета допускают в проверочных диктантах запредельное количество ошибок, если не изменяет память, — до 20-ти на странице; до погрома школьного и вузовского образования, до изничтожения Академии наук, в Институте славяноведения и балканистики которой он служил с середины 50-х гг., действительным членом которой состоял с 1987 г., был членом Президиума РАН.
Практически все письма — это размышления о жизни, её превратностях, весьма примечательно философское, почти афористичное, суждение о смысле жизни: « <…> А жизнь это творчество — я понимаю, что только тогда и стоит жить, когда чувствуешь, что ты что-то создаёшь, творишь: растёшь сам и видишь, что вместе с тобой создаётся что-то ещё — в сущности тот же ты, только вылитый в материальный облик. <…>» (Фронт 27 апреля 1945); человек, так мыслящий — безусловно, по натуре своей созидатель, делатель на ниве дольней. Или в другом письме (7 июля 1945 г., Австрия): «В жизни ничего не даётся без труда — эту истину я хорошо усвоил: поэтому я не завидую счастливчикам, быстро выплывающим на поверхность, в большинстве случаев они как пробки и по уму и по содержанию. <…> Нужно быть проще, подходить к жизни вплотную, самому вариться в жизненном соку. А потом иногда подняться на вершину — осмотреть все твое жизненное болото свысока — это, конечно, нелегко бывает иногда — трудный путь! Хотя вообще терпеть не могу лёгких путей! <…> Никак не считаю себя “великим” — об этом и речи нет! — но стремиться приобрести некоторые духовные ценности — должен каждый. И каждый должен стараться что-то дать от себя».
Фронт. Конец апреля 45 г.: «… пишу сейчас уже из Австрии. Мы быстро и стремительно продвигаемся вперёд. Никому больше не хочется останавливаться: солдат, почуяв близкость полной и окончательной победы — гонится за ней, как охотник за оленем, увидевший рядом с собой ветвистые рога. И как сладок, как упоителен напиток победы — легче пьёшь полной грудью свежий, горный, весенний воздух и радуешься приветливой и бирюзовой последней военной весне. А весна выдалась на редкость тёплая, — цветистая, нарядная альпийская весна. И снова чувствуется вся радость и вся сила нашей жизни: рядом с разрушенным домом у разбитой ограды цветут яблони — белые — пушистые — как символ непобедимости природы, как невесты радостной весны. А неподалёку от разбитого дома на зелёном лужке, развалившись на сочной свежей траве, отдыхают красноармейцы. Они поют песню о своей далёкой Родине, о Москве. И какой-то особенный проникновенный смысл получают слова песни.
.
День придёт и разгонит тучи,
Над страною весна расцветёт.
И вернусь я в свой город могучий,
Где любимый, где нежный живёт.
Я увижу родные лица,
Расскажу, как вдали тосковал.
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва.
.
Ты, наверное, слышала уже эту песню. А если нет, то, быть может, — если даст Бог, я тебе её сам спою».
Были в его характере непосредственность, некий задор, будто озорство, но не безоглядное, а полезное — к примеру, вот что писал он далее: «Пою я тоже неплохо и плясать умею, хотя и пляшу больше для смеха — тогда, когда загрустят ребята. Вот как “туго” станет, так мой друг Васька берёт баян, а я откалываю номера. Тут даже и пессимист за живот хватается. Так что ты видишь, что и я бываю вроде “рыжего в цирке” — но как ты сама пишешь, “без рыжего не обойтись”».
В целом ряде писем из Австрии, уже по окончании войны (в Действующей армии Толстой в должности рядового состоял на службе до 29 августа 1945 г.) он говорит о своём неуёмном стремлении к учёбе. «Дело в том, что меня мучит желание учиться, что сейчас невозможно — нужно ещё много и много служить в армии. Итак, перемалываю свою солдатчину — приучаю себя к той мысли, что служить мне “как медному котелку”. Есть большая разница между службой во время войны и в мирное время. Во время войны есть одно сознание, которое сильнее всех других понятий, — это сознание того, что ты грудью стоишь за Родину. А сейчас кажется, что я мог бы послужить Родине не только тем, что стою на посту и занимаюсь строевой подготовкой, но ещё чем-то большим. Хочется, конечно, учиться — ведь я с 1941 года не сидел за книгой» (после 19 мая 1945). 1 июня 1945 года: «<…> Исполнилось уже 4 года с тех пор, как я бросил учиться, а это немалый срок. Учиться мне хочется очень — взять книгу в руки или поработать над какой-нибудь темой, написать что-либо… В голове много мыслей, рассуждений — о поэзии, о литературе, а высказать их некому. <…> … так нужно до конца окунуться в солдатчину, и если после этого ещё останутся “мечты” и “размышления”, значит их не искоренить». В гимназии, как вспоминал Толстой, он учился легко и просто, «учение меня никогда не обременяло, а скорей интересовало-увлекало».
Интересны и его мысли о русской поэзии, а некоторые суждения лишь подтверждает хорошо известный факт, что русские в зарубежье внимательно следили за происходящим в России, как будто более обостренно воспринимали все, что происходило в далеком, горячо любимом Отечестве. Из письма 20 июня 1945 г.: «Люблю я очень и клюевского златокудрого ученика — это, говоря примитивно, “Байрон нашего времени”. Его стихи отличаются необыкновенной силой и свежестью. Так же как Пушкин начинал с “байронизма” и разочарованности и потом перешёл к оптимизму и настоящей “устойчивой” поэзии — так же и наши современные поэты должны будут многое взять у “последнего поэта деревни”. Тема о истоках современной поэзии — тема обширная и первостепенной важности… в своё время я долго занимался этим вопросом… …меня удивляет полное отсутствие этого вопроса на страницах литературной прессы. <…> …не совсем удовлетворяет меня и доклад Тихонова (Лит. газета № 21)… Больше всего мне понравилась речь Бажова на прениях по докладу Тихонова (Лит. газета № 22)… <…> Прадед Лев Николаевич очень любил стихи Пушкина “Воспоминания”, он сам переживал те же чувства, о которых писал поэт, и говорил даже, что на его месте он бы заменил в последней строке “Но слов печальных не смываю” строкой “Но слов постыдных не смываю”. <…> Вот так же и думаю о литературе, отрывками — то вспомню строки Блока, то Брюсова, то перенесусь в древность к Цицерону даже (куда черт не занесет)… После неудачи футуризма — “прыжка в будущее” — начался новый поворот к классицизму, к старым КЛАССИКАМ русской литературы. Тогда на фоне русской поэзии вновь появилась фигура Пушкина. Возврат к Пушкину — большой шаг вперёд — но стоит ли на этом останавливаться. Быть может, нужно обратить внимание и на послепушкинский период — наконец, призадуматься над последней плеядой поэтов периода Великой Войны и Революции — у них было много ошибок, но были и большие цели. Неужели они ничего нам не могут дать? Могут, конечно, и Брюсов, и Блок, и Гумилёв, и Ахматова, и неоклассики (Мандельштам), и имажинизм даже. Интересны акмеисты — хотя бы в связи с вопросом, какой период наступает в русской литературе — нового романтизма или реализма. Великая Отечественная война дала обильный материал для романтика как он будет использован?». «Часто в свободное время перечитываю “Литературную газету” — чего-то в ней не хватает, что именно, сказать трудно, но известная пустота и недоговоренность чувствуется в ней. <…> Жаль, что мне не пришлось читать Симонова, Долматовского, Фадеева… По “Литературной газете” сужу, что там происходит кипучая работа, но я сам жду какого-то “нового элемента”, какой-то новой кипучей струи, которая бы как нефть забила сразу живо и могуче — и дала истинное изображение советской жизни, сказала “новое слово” в литературе. Современная литература, по-моему, должна быть литературой синтеза… В поэзии эпос должен занять своё надлежащее место. А лирика — лирика бессмертна…» (7 июля 1945 г., Австрия). А далее в письме перемежаются цитаты из Маяковского и Есенина, Н. Оцупа, Гумилева, Блока и в конце просьба: «Пришли мне … еще стихов Пушкина, Тютчева, Фета и Некрасова… С этими стихами отдыхаешь душой, как будто бы ты вошёл в большой тенистый сад».
Оптимистичный в целом настрой пронизывает эти письма весьма и весьма непростого периода жизни Толстого, война закончилась, но впереди неизвестность: Толстые ждали ответа на запрос о возможности возвращения в отечество. В 1945-м семье все же удастся вернуться в СССР, Никита Ильич станет студентом филологического факультета Московского университета, вся его жизнь будет связана с наукой, он пройдет путь до академика, а пока в июне 1945-го он еще в Действующей армии и все пишет, порой и каждый день, письма в Москву. За этой частотностью как будто прочитывается и нетерпение, и стремление скорей, наконец, ступить на русскую землю, вдохнуть воздух России, окунуться в родную стихию… Удивительно все-таки в русских людях это генетическое ощущение почвы, ведь родившись в Сербии, он ни на минуту не забывал о своей русскости, буквально осязал свои корни, «Сербия — родина, Россия — Отечество», — любил повторять Н. И. Толстой. И в Сербии (дорогие воспоминания о которой остались на всю жизнь и, возможно, продиктовали направление будущей научной специализации) возрастал он в русской среде, и в Красной Армии встретился с простыми русскими парнями, с ними бок о бок прошел дорогами войны, и, как прадед его, ощущал это живое чувство (счастье) единения со своим народом: «И есть даже какое-то приятное чувство, когда, к примеру, сказано: идёшь в строю, печатаешь шаг и чувствуешь, что ты только простой русский солдат. Вообще хорошо подойти вплотную к жизни, подойти снизу, войти в неё». Из письма 27 июня 1945 г.: «Сейчас вот сижу пишу это письмо, а… мой товарищ, маленький “Митька Буряк”… пришел ко мне в комнату с баяном, сел на подоконник — играет мне “Синенький платочек”… А сейчас заиграл “Буря мглою небо кроет” — эту песню я очень люблю — мне её всегда моя мать пела на сон грядущий, ещё в раннем детстве моем. Вот я не успеваю дописать строку до конца, как Митька меняет песню. У него богатый репертуар (тут как всегда слышен легкий и тонкий юмор, это чувство никогда не изменяло Толстому, замечательное качество, помогавшее преодолевать жизненные невзгоды). Тут и “Огонёк” и “Тучи над городом стали”, и одесская блатная “Синеет море над бульваром” — слышала ли ты такую? Там есть и такие слова:
.
В ответ открыв “Казбека” пачку,
Сказал ей Костя с холодком:
“Вы интересная чудачка,
Но дело, видите ль, не в том”.
.
Есть и ещё одна забавная песенка “казанская”, она поётся на мотив “кирпичиков”:
.
На окраине Казан города
Я раньше живэ как буржуй
И спичка, папироска,
На улице тоже торгуй.
.
Воскресение, дни весенние,
Новый шляпа носи, надевай.
Русский барышня целовай меня.
А я тоже её целовай.
.
Однако увидав, что я занят письмом и не реагирую на его музыку, Митька ушёл… А вот и два часа по полудню настало… Загудели колокола — много их. В самом центре городишка колокольня — как старинная башня-крепость: высокая и широкая каменная — угловатая с большой пологой посеревшей крышей — словно старик надвинул на брови свою тирольскую шляпу — посеревшую от пота и пыли и местами порыжевшую от солнца. Башня конечно старинная — средневековая , а я люблю вообще всякие древности — старину. Здесь есть и небольшой городской музей — я уже туда забрался — все свободное время проходит там. <…> Очень жалею, что не знаю немецкого языка — здесь есть книги по этнологии, географии и искусству. Хотя я не очень люблю культуру германизма — славянская история и этнология интересней и ближе для меня. Манит также своей загадочностью и своеобразием и восток — Ориент. Влияние Востока особенно сильно на Балканах, там смешивается культура славян и культура востока, к тому же и те и другие были под влиянием Византии. <…> …не знаю, когда мне удастся поговорить обо всем этом с человеком, который “на этом деле собаку съел” — вот было бы интересно для меня! <…> Ещё часто хожу в кино… А вчера смотрел американскую картину “Песнь о России” — там хоть на киноплёнке повидал твою Москву».
В июле 1945-го Толстой попал в госпиталь, подхватил малярию. Но, как всегда, не теряя бодрости духа, с юмором пишет об этом (19 июля): «…у меня нашли просто острое заболевание малярии — как они говорят, “молодую малярию” — которая по молодости своих лет и горячности своей трясла меня так, что до сих пор выступает холодный пот на лбу при воспоминаниях о её объятиях. Впрочем, конечно, я сейчас же потребовал развод с ней (т. е. с малярией), и правосудие всецело склонилось на мою сторону. Надеюсь с ней прожить ещё только месяца два, а потом выкинуть её окончательно и бесповоротно в шею: пусть ищет себе других молодцов, покрасивей. Впрочем, это шутка — хотя всегда хочется пошутить после пережитой плохой минуты… Перевели меня по моей просьбе в общую палату — тут шумно и весело — без конца вспоминаем наш большой боевой путь… У каждого бойца есть свой альбом — памятка с фотокарточками — рисунками, записями — вот сегодня нашёл я интересные зарисовки Тиссы… Форсировал я её тогда под сплошным дождём пуль и шквалом миномётного огня. Впрочем, всё это уже далёкое… Вспоминаю опять слова Маяковского:
.
Это не героям
стих умиленный.
В бою:
славлю миллионы —
вижу миллионы —
миллионы пою.
.
Вот и я был какая-то 1/10 000 000 часть огромной армии — капля в море». Далее Толстой рассуждает о книге Л. Леонова (которого считал «хорошим писателем») «Взятие Великошумска» и в целом автора как раз и критикует, замечает, что эта «вещь безусловно слабая»: «Неужели писатель думает, что именно так и ведут себя фронтовики на войне. В течение всей книги, где одни сплошные разговоры и такая короткая фабула — чувствуется, что писатель не видал фронта. <…> Герои Леонова: созерцатели, они видят всё вокруг — и растрёпанную осиротевшую женщину, и горелую усадьбу — и уделяют этому целые страницы философических рассуждений — но он, видимо, не знает, что во время боя человек больше всего думает о противнике, его поведении, о боезапасе — хватит ли патронов, сколько гранат в патронной сумке, наконец, какую команду даст комвзвода. И эти вопросы так поглощают человека во время боя, что всё остальное, даже дом, родные поля, остаётся позади. …повесть Леонова всё же далека от реализма войны. <…> С интересом слежу вообще за развитием художественной литературы периода Отечеств. войны — хотелось бы увидать книгу, которая хотя бы напоминала “Войну и мир” нашего времени».
И наконец, последнее письмо от 17 августа, где Никита Ильич сообщает о том, что уезжает из армии. «Еще раз большое спасибо за письма и газеты, которые ты мне присылала, я очень многое почерпнул из них. Хотя больше всего я почерпнул из самой жизни во время войны, в дни наших наступлений и отступлений, в незабываемые дни Великой будапештской битвы, в дни прорыва на Вену — да разве всё перечислишь. Своей сегодняшней поездке я радуюсь, как радуюсь всякой перемене обстановки — движению. Не помню где, кажется в “Войне и мире”, Лев Николаевич сказал, что “жизнь есть движение”. А я даже физическому движению рад — захочется, как маленькому ребёнку, вскрикнуть навстречу паровозу: “Ту-ту-ту!!!” <…> Этим письмом заканчивается наша с тобой переписка, которую я вёл с фронта и из армии. С собой я увожу в полевой сумке пачку твоих писем… Их я часто перечитывал вечерами, лёжа на своей койке, и потом, закрывая глаза, переносился к вам в Москву прямо на Арбат 45 квартира 2… Надеюсь, что увидимся с вами, что я смогу вас всех расцеловать и, посидевши за чашкой чая, рассказать длинный, длинный занимательный рассказ о своей жизни — о своём житье-бытье».
Никита Ильич не без гордости говаривал: «Я единственный Толстой, который служил в Красной Армии». А по воспоминаниям академика О. Н. Трубачева, соратника и друга Толстого — «честь фронтовика, которым он себя сознавал, оставалась священной для него».