Один меж небом и землёй (Продолжение. Начало в №№ 51, 52, 55, 57)

Продолжение. Начало в №№ 51, 52, 55, 57

.

Глава шестнадцатая. ПРОЩАНИЕ С ЛЮБОВЬЮ

.

 

Недостижимое счастье

.

В эти же годы, когда лирика не писалась, развязались и его юношеские любовные узлы, - впрочем, только первый развязался сам по себе, второй же был разрублен…

«Характер её, мягкий и любящий, покорный и открытый для выбора, увлекал его. Он, сопоставляя себя с нею, находил себя гадким, некрасивым, сутуловатым горбачём: так преувеличивал он свои физические недостатки. В неоконченной юношеской повести он в Вадиме выставлял себя, в Ольге – её…» - писал Павел Висковатый.

Она – Варвара Александровна Лопухина, «Варенька»…

«Выставлял» - наверное, слишком определённо сказано, всё-таки в романе Вадим и Ольга – родные брат и сестра, - и, хотя биограф не говорит здесь ничего о любовном чувстве Лермонтова к Вареньке, знал же он об этом. Похоже, ему важнее другое:

«Лермонтов относился к ней с такой деликатностью чувства, что нигде не выставлял её имени в черновых тетрадях своих».

Имени - не пишет, но то и дело набрасывает в тетрадях, рядом со стихами, профиль Вареньки. Рисует её портреты акварелью; сочиняя драму «Испанцы», изображает её в образе Эмилии.

.

С тех пор, как мне явилась ты,

Моя любовь – мне оборона

От гордых дум и суеты… -

.

эти строки Лермонтова посвящены Лопухиной, как и множество других, таких чудесных, как:

.

И сердце любит и страдает,

Почти стыдясь любви своей.

(1832)

.

Самые высокие по благородству, чистоте и глубине чувства стихотворения Лермонтова, такие как «Молитва» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…»), «Ребёнку», «Валерик», обращены к ней же, Варваре Лопухиной, - и написаны они годы спустя после её замужества.

Аким Шан-Гирей вспоминает:

«Будучи студентом, он был страстно влюблён, но не в мисс Блэк-айз (так звал Лермонтов Екатерину Сушкову –В.М.), и даже не в кузину её (да не прогневается на нас за это известие тень знаменитой поэтессы) – (то бишь тень Евдокии Ростопчиной- В.М.), а в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле восхитительную В.А.Лопухину: это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная».

Троюродный брат Лермонтова вспоминает её ласковый взгляд и светлую улыбку и как ребятишками (он был младше поэта четырьмя годами, а Вари – тремя) они дразнили девушку – за её родинку на лбу, без конца повторяя: «у Вареньки родинка, Варенька уродинка», «…но она, добрейшее создание, никогда не сердилась».

Он же был свидетелем исключительного события, происшедшего с Лермонтовым в юнкерской школе:

«…я имел случай убедиться, что первая страсть Мишеля не исчезла. Мы играли в шахматы, человек подал письмо; Мишель начал его читать, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: “вот новость – прочти”, и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В.А.Лопухиной».

Этот эпизод относится к весне 1835 года. Как раз в ту пору Лермонтов холодно, как по нотам, на глазах света, разыграл свой «роман» с Екатериной Сушковой, а затем сам же о себе написал ей «разный вздор» в анонимном письме, не изменив почерка.

Елена Ган, двоюродная сестра Екатерины, вспоминает о скандале с этим  письмом, «где Лермонтов описан самыми чёрными красками», - и сама же ещё больше сгущает эти краски: «…он обладает дьявольским искусством очарования, потому что он демон, и его стихия – зло! Зло без всякой личной заинтересованности, зло ради самого зла!..»

Этот мелодраматический фарс сильно подействовал не только на чопорную тётушку, воспитывающую девушку на выданье, - но и впоследствии на Владимира Соловьёва: философ попался на ту же удочку, если, конечно, сам не захотел попасться. И – заклеймил в Лермонтове его демоническую злобу «относительно человеческого существования, особенно женского». Личная месть кокетке выросла в глазах Соловьёва чуть ли не в преступление против человечности.

Но что же философ, зарывшись носом в землю, не заметил в Лермонтове неба – его чувства к Варваре Лопухиной? Ведь бесконечную чистоту этого чувства поэт выразил ещё восемнадцатилетним, в восклицании:

.

Будь, о будь моими небесами… -

.

и остался верен ему во всю жизнь!..

«Раз только Лермонтов имел случай… увидеть дочь Варвары Александровны. Он долго ласкал ребёнка, потом горько заплакал и вышел в другую комнату», - вспоминал Аким Шан-Гирей.

В стихотворении «Ребёнку» (1840 год) есть такие строки:

.

…Скажи, тебя она

Ни за кого ещё молиться не учила?

Бледнея, может быть, она произносила

Название, теперь забытое тобой…

Не вспоминай его… Что имя? – звук пустой!

Дай бог, чтоб для тебя оно осталось тайной.

Но если как-нибудь, случайно

Узнаешь ты его, - ребяческие дни

Ты вспомни и его, дитя, не прокляни!

.

Это прощание с девушкой, которая всех глубже затронула его сердце и, наверное, всех лучше соответствовала тому, что Лермонтов вообще искал и надеялся обрести в женщине, было долгим, порой мучительным, а порой прекрасным, как вечерняя заря, - и оно продлилось до самой его гибели, отразившись множеством отблесков, красок, картин в его творчестве.

В женщине он искал идеала, не соглашаясь ни на что другое. Сколь трудно вообразить Лермонтова женатым, столь же трудно представить его отказавшимся от своей мечты. Всему на свете вопреки он желал встретить небесное на земле. Это, видимо, было его самым глубоким, потаённым и сильным желанием, - и, наверное, оттого ни в творчестве, ни в письмах, ни в воспоминаниях о поэте не осталось даже намёка о намерении жениться и жить, как исстари заведено.

Конечно, юнкерская, гусарская, а затем и кочевая воинская служба на Кавказе – всё это никак не располагало к правильной семейной жизни, но ведь, и мечтая уйти в отставку, Лермонтов ни малейшим образом не связывал её с домом. Дело упиралось в неразрешимый для него вопрос, который он как-то выразил одной простой строкой стихотворения:

.

Любить, но кого же?..

.

Звучит так, как будто бы вопрошается пространство, небо

И силой ума, и глубиной интуиции Лермонтов, несомненно, осознавал, что личного счастья, в освящённом обычаями понимании, ему никогда не видать: слишком высоки были его требования к любви, к возлюбленной и к самому себе. Где же найдёшь божественную и обожествляемую девушку в обусловленном земными обстоятельствами мире, которая всей своей душой, всеми помыслами и чувствами, всей полнотой своей жизни была бы предназначена и принадлежала тебе!.. И есть ли на свете такая?..

А если же что-то не так, не в соответствии с идеалом, то

.

На время не стоит труда…

.

Даже всесильный Демон со своим могучим чувством, смирившийся и желающий только одного – преодолеть свою падшую природу и возродиться в любви к невинной и чистой земной девушке, не может ничего поделать и терпит крах…

Демон – небесный герой Лермонтова, спустившийся ради любви на землю. Земные же его ипостаси – это целая галерея в прозе и драматургии. Они меняют лишь имена, но не суть: Вадим, Владимир Арбенин из «Страного человека», Евгений Арбенин из «Маскарада», Жорж Печорин из романа «Княгиня Лиговская», и наконец Печорин из «Героя нашего времени». Все они в небесном желании своём разбиваются о землю, о земное.

Вечное – недостижимо; остаётся последняя надежда – на мгновенное.

Жорж Печорин в светской беседе признаётся своей возлюбленной, ставшей недавно княгиней Лиговской:

« - Боже мой! что на свете не забывается?.. и если считать ни во что минутный успех, то где же счастие?.. Добиваешься прочной любви, прочной славы, прочного богатства… глядишь… смерть, болезнь, пожар, потоп, война, мир, соперник, перемена общего мнения – и все труды пропали!.. а забвенье? забвенье равно неумолимо к минутам и столетиям. Если б меня спросили, чего я хочу: минуту полного блаженства или годы двусмысленного счастия… я бы скорей решился сосредоточить все свои чувства и страсти на одно божественное мгновенье и потом страдать сколько угодно, чем мало-помалу растягивать их и размещать по нумерам в промежутках скуки или печали».

.

 

Под завывания метели…

.

17 января 1836 года Елизавета Алексеевна Арсеньева писала из Тархан своей родственнице Прасковье Александровне Крюковой:

«Я через 26 лет в первый раз встретила Новый год в радости: Миша приехал ко мне накануне Нового году. Что я чувствовала, увидя его, я не помню и была как деревянная, но послала за священником служить благодарственный молебен. Тут начала плакать, и легче стало…

Письмо одно от тебя, мой друг, получила, а сама виновата, не писала, в страшном страдании была, обещали мне Мишыньку осенью ещё отпустить и говорили, что для разделу непременно отпустят, но великий князь без ваканции не отпускал на четыре месяца. Я всё думала, что он болен и оттого не едет, и совершенно страдала. Нет ничего хуже, как пристрастная любовь, но я себя извиняю: он один свет очей моих, всё моё блаженство в нём, нрав его и свойства совершенно Михайла Васильича, дай Боже, чтоб добродетель и ум его был».

Больше полугода бабушка была разлучена с внуком, - впервые в жизни!.. – и вот они снова вместе в родовом доме. Через четверть века с лишним – после новогодней трагедии, унесшей мужа, Елизавете Алексеевне чудится в норове и повадках внука её покойный супруг…

Лермонтов отпросился в отпуск «для разделу» имения покойного отца со своими тётками, сёстрами Юрия Петровича, но сам этим делом, конечно, не занимался по своему совершенному равнодушию к «материальному»… Да и до того ли было ему, писавшему урывками, на перекладных – и наконец-то попавшему в родной дом, где свобода, уют и покой. Днём раньше, 16 января, он отправил в Петербург Раевскому послание, один вольготный тон которого лучше слов говорит, как хорошо ему дышится и пишется в Тарханах.

Письмо – что его разговор накоротке с другом Святославом, словно бы где-нибудь за чаркой и чубуком: прихотливо меняется настроение, рассказ обо всём сразу и по-гусарски пересыпан солёными словечками.

«…Я теперь живу в Тарханах.., у бабушки, слушаю, как под окном воет метель (здесь всё время ужасные, снег в сажень глубины, лошади вязнут и <…>, и соседи оставляют друг друга в покое, что, в скобках, весьма приятно), ем за десятерых, <…> не могу, потому что девки воняют, пишу четвёртый акт новой драмы, взятой из происшествия, случившегося со мною в Москве. О, Москва, Москва, столица наших предков, златоглавая столица России великой, малой, белой, чёрной, красной, всех цветов, Москва, <……….> преподло со мною поступила. Надо тебе объяснить сначала, что я влюблён. И что ж я этим выиграл? Одни <…>. Правда, сердце моё осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание. Теперь ты ясно видишь моё несчастное положение и как друг, верно, пожалеешь, а может быть, и позавидуешь, ибо всё то хорошо, чего у нас нет, от этого, верно, и <…> нам нравится. Вот самая деревенская филозофия.

Я опасаюсь, что моего “Арбенина” снова не пропустили, и этой мысли подало повод твоё молчание. Но об этом будет!

Также я боюсь, что лошадей моих не продали и что они тебя затрудняют…

Объявляю тебе ещё новость: летом бабушка переезжает жить в Петербург, то есть в июне месяце. Я её уговорил потому, что она совсем истерзалась, а денег же теперь много, но я тебе объявляю, что мы всё-таки не расстанемся.

Я тебе не описываю своего похождения в Москве в наказание за твою излишнюю скромность, - и хорошо, что вспомнил об наказании – сейчас кончу письмо (ты видишь из этого, как я ещё добр и великодушен)».

«Излишне скромный» Раевский, между тем, шестью годами старше Мишеля… - и не скрывает ли поэт за показной грубостью нечто такое, о чём действительно не хочет говорить, даже другу?

По дороге в Тарханы он несколько дней пробыл в Москве – и видел Вареньку Лопухину, ставшую Бахметьевой. Свидание было недолгим, при посторонних, при муже – но тем сильнее, без сомнения, его взволновало. Ведь они не встречались с тех пор, как он уехал в Петербург, в юнкерскую школу, без слов пообещав принадлежать друг другу…

С год назад он получил известие о её замужестве; прочтя об этом в письме, так побледнел и изменился в лице, что напугал брата Екимку. Тогда же в письме к Александре Верещагиной не сумел сдержать обычного хладнокровия, приличного светскому посланию: «…Она [г-жа Углицкая] мне также сообщила, что m-lle Barbe выходит замуж за г.Бахметьева. Не знаю, верить ли ей, но, во всяком случае, я желаю m-lle Barbe жить в супружеском согласии до серебряной свадьбы и даже долее, если до тех пор она не разочаруется!..» Письмо писано по-французски – и лишь одно слово d’argent поэт выделил курсивом. А это слово по-французски значит не только серебро, но и - деньги. Намёк более чем прозрачен: Варенька, выбрав Бахметьева, вышла замуж за деньги. А что деньги для Лермонтова!.. Брат Аким Шан-Гирей вспоминал: «…я редко встречал человека беспечнее его относительно материальной жизни»…

Но и другое произошло в нём тогда. Глянул на Вареньку – и всё былое возродилось в душе. Негодование, горечь обманутого, презрение к какому-то заурядному постороннему человеку… и – любовь!.. потеря ведь только обостряет истинное чувство…

Не о том ли в письме! Что-то сказалось – а что-то глубоко утаено, запрятано меж гусарских солёных словечек…

И что за новую драму пишет он в Тарханах? Большинство исследователей уверено: речь о пьесе «Два брата». Возможно, Лермонтов начал её и раньше, в первой половине 1835 года, когда узнал о замужестве В.Лопухиной: он привык сразу же выражать на бумаге самые сильные свои чувства. Но одновременно шла работа и над «Маскарадом» - переделки, новые редакции, - и поэт мог отложить пьесу о братьях… Но после свидания в Москве – не мог не вернуться к черновикам и не довести драму до конца.

И.Андронников, впрочем, не исключает, что Лермонтов в Тарханах писал вовсе не «Двух братьев», а совсем другое драматическое произведение, разрабатывая замысел одного сюжета, оставшегося в бумагах: «Алек<сандр>. У него любовница…» Он пишет:

«Самым убедительным соображением представляется тот аргумент, что вряд ли после обличительной стиховой трагедии, во многом нарушающей каноны романтической драматургии и являющей собою дерзкий вызов петеребургскому обществу, Лермонтов мог возвратиться к традиционной романтической схеме, ограниченной вдобавок “семейным” конфликтом, и написать новую драму в прозе».

Соображение, однако, не слишком убедительное, больше похожее на предположение.

Почему бы Лермонтову было и не возвратиться к прежней романтической схеме, если того требовал сам материал? К тому же нет никаких доказательств, что писал он в Тарханах нечто другое, а не «Двух братьев»: ни этой самой «новой пьесы», ни малейшего из неё отрывка. Да, «Два брата» в художественном смысле несравненно слабее «Маскарада». Но следует принять во внимание и другое: поэтом владело в данном случает не столько драматургическое вдохновение, сколько жгучее желание расквитаться с прошлым, разрешить болящий дух словом.

.

 

Исповедь былого чувства

.

Сюжет пьесы - соперничество двух братьев из-за любимой женщины – был отнюдь не нов для драматургии, он встречался у Шиллера, у Клингера, творчество которых было хорошо знакомо Лермонтову. И характеры Юрия и Александра не новы для Лермонтова. Как точно заметила Н.Владимирская, «…мечтательный, пылкий идеалист Юрий Радин воплощает всю беззащитность прекраснодушного добра; разочарованный, мрачный, негодующий Александр Радин – торжествующую энергию разрушительного зла. Драма как бы обобщает два основных типа романтического героя Лермонтова, один из которых ведёт своё происхождение от юношеской лирики и ранних драм, второй связан с “Маскарадом” и “Демоном”».

Возможно, сюжет с двумя братьями и понадобился Лермонтову, чтобы полнее показать то раздвоение чувств в душе, что он сам испытал и о чём никогда и никому не говорил напрямую. Исповедальность – суть лирики,  а Лермонтов был великим лириком, - однако не всё пережитое преображалось у него в напевную, шёлковую ткань стихотворения, что-то он предпочитал выражать более грубой, шершавой словесной материей – в виде драматургической или обычной прозы…

Итак, Юрий Радин, гусарский офицер, - он приезжает через четыре года домой, чтобы навестить старика отца, и с порога узнаёт, что Веринька Загорскина, его «московская страсть», вышла замуж.

«Ю р и й. А! так она вышла замуж, и за князя?

Д м и т р и й  П е т р о в и ч. Как же, три тысячи душ и человек пречестный, предобрый…

Ю р и й. Князь! и три тысячи душ! А есть ли у него своя в придачу?

………………….

Ю р и й. Признаюсь… я думал прежде, что сердце её не продажно… теперь вижу, что оно стоило несколько сот тысяч дохода.

Д м и т р и й  П е т р о в и ч. Ох, вы, молодые люди! а ведь сам чувствуешь, что она поступила бы безрассудно, если б надеялась на ребяческую твою склонность.

Ю р и й. А! она сделалась рассудительна.

………………..

Д м и т р и й  П е т р о в и ч. А теперь, когда она вышла замуж… твоё самолюбие тронуто, тебе досадно, что она счастлива, - это дурно».

Отец тут же начинает внушать сыну, чтобы он не покушался никогда разрушить супружеское счастие: «это удовольствие низкое, оно отзывается чем-то похожим на зависть».

Юрий вскоре видит пошлого князя-мужа, видит, как тот тешится от тщеславия, одаривая жену дорогими безделушками, - ему остаётся лишь тонко издеваться над этим в лицо молодой княгини, отчего она «мучится», прекрасно понимая все его намёки. Но вот наступает и время исповеди: в гостях у семейной пары гусарский офицер рассказывает свою сердечную историю, случившуюся когда-то, - и, очень вероятно, что это самый достоверный рассказ самого Лермонтова о его чувствах к Вареньке Лопухиной.

«Ю р и й. …Года три с половиною назад я был очень коротко знаком с одним семейством, жившим в Москве; лучше сказать, я был принят в нём как родной. Девушка, о которой хочу говорить, принадлежит к этому семейству; она была умна, мила до чрезвычайности…

……………………..

…От неё осталось мне одно только имя, которое в минуты тоски привык я произносить как молитву; оно моя собственность. Я его храню как образ благословения матери, как татарин хранит талисман с могилы пророка.

В е р а. Вы очень красноречивы.

Ю р и й. Тем лучше. Но слушайте: с самого начала нашего знакомства я не чувствовал к ней ничего особенного, кроме дружбы… говорить с ней, сделать ей удовольствие было мне приятно – и только. Её характер мне нравился: в нём видел я какую-то пылкость, твёрдость и благородство, редко заметные в наших женщинах, одним словом, что-то первобытное, допотопное, что-то увлекающее – частые встречи, частые прогулки, невольно яркий взгляд, случайное пожатие руки – много ли надо, чтоб разбудить таившуюся искру?.. Во мне она вспыхнула; я был увлечён этой девушкой, я был околдован ею; вокруг неё был какой-то волшебный очерк; вступив за его границу, я уже не принадлежал себе; она вырвала у меня признание, она разогрела во мне любовь, я предался ей как судьбе, она не требовала ни обещаний, ни клятв, когда я держал её в своих объятиях и сыпал поцелуи на её огненное плечо; но сама клялась любить меня вечно – мы расстались – она была без чувств… - я уехал с твёрдым намерением возвратиться скоро. Она была моя – я был в ней уверен, как в самом себе…

К н я з ь. Завязка романа очень обыкновенна.

Ю р и й. Для вас, князь, и развязка покажется обыкновенная… я её нашёл замужем, я проглотил своё бешенство из гордости… но один Бог видел, что происходило здесь.

К н я з ь. Что ж? Нельзя было ей ждать вас вечно.

……………………

К н я г и н я (дрожащим голосом). Извините – но, может быть, она нашла человека ещё достойнее вас.

Ю р и й. Он стар и глуп.

К н я з ь. Ну так очень богат и знатен.

Ю р и й. Да.

К н я з ь. Помилуйте – да это нынче главное! её поступок совершенно в духе века

Ю р и й (подумав). С этим не спорю».

Собственно, остальное в пьесе уже малоинтересно – там начинается театр, да и не слишком хорошего драматического качества…

.

 

Но этой исповеди в драме Лермонтову показалось мало.

Не то чтобы он не сказался вполне – скорее чувства в нём менялись и вместе с ними отношение к Вареньке (до конца жизни он не смирился с её новой фамилией и в посвящениях упорно называл её по-прежнему – Лопухиной). Вслед за «Двумя братьями» Лермонтов вновь вернулся к своей истории в недописанном романе «Княгиня Лиговская», над которой работал в 1836 году.

Разумеется, и пьеса и роман – произведения художественные, а образы искусства, при всём автобиографизме, отнюдь не точные изображения действительности. Но поразительное сходство сердечной драмы Юрия Радина и Жоржа Печорина свидетельствет о том, что почти то же самое, что и они, испытывал и сам Лермонтов. Кроме этого -  художественного – свидетельства, других, по сути, нет. Письма Лермонтова к Вареньке по её замужеству велел ей сжечь муж, - Бахметьев пережил и поэта и жену и до конца своих дней не терпел имени Лермонтова и даже намёка о нём. Мария Лопухина уничтожила в письмах Лермонтова к ней всё, что он писал о сестре и её супруге. «Даже в дошедших до нас немногих листах, касающихся Вареньки и любви к ней Лермонтова, - заметил П.Висковатый, - строки вырваны».

В «Княгине Лиговской» главные герои – люди света; они весьма не похожи  на тех, что были в «Двух братьях». И, хотя начало любви в романе показано по-другому – гораздо пространней, глубже и тоньше, оно всё-таки неуловимо схоже с прежним, как было в пьесе. Чувство возникает словно само собой, зародившись, по-видимому, в том взаимном безмолвном умилении, которое испытали в храме во время всенощной Верочка и Жорж Печорин, слушая дивное пение монахов. Так же, как и в пьесе «Два брата», молодые люди часто встречаются «по короткости домов» - и через месяц «они убедились оба, что влюблены друг в друга до безумия».

Далее Лермонтов пишет, что влюблённый Жорж, забросив учение в университете, не явился и на экзамен, отчего не получил аттестата; и на семейном совете дядюшек и тётушек было порешено отправить его в Петербург и отдать в Юнкерскую школу: «другого спасения для него они не видали». Кстати, у биографов поэта точно такой же переезд Лермонтова в столицу растолкован не очень убедительно, - не раскрывает ли Лермонтов в романе ещё одну, и немаловажную, причину, по которой он сменил любимую Москву на нелюбимый Петербург?.. Впрочем, его герой в Школу не пошёл, а поступил в полк и отправился прямиком на Польскую кампанию:

«…надобно было объявить об этом Верочке. Он был ещё так невинен душою, что боялся убить её неожиданным известием. Однако ж она выслушала его молча и устремила на него укоризненный взгляд, не веря, чтоб какие бы то ни было обстоятельства могли его заставить разлучиться с нею: клятва и обещания её успокоили.

Через несколько дней Жорж приехал к Р-вым, чтоб окончательно проститься. Верочка была очень бледна, он посидел недолго в гостиной, когда же вышел, то она, пробежав чрез другие двери, встретила его в зале. Она сама схватила его за руку, крепко её сжала и произнесла неверным голосом: “Я никогда не буду принадлежать другому”. Бедная, она дрожала всем телом. Эти ощущения были для неё так новы, она так боялась потерять друга, она так была уверена в собственном сердце».

Печорин уезжал с твёрдым намерением забыть Верочку –  вышло наоборот…

«Впрочем, Печорин имел самый несчастный нрав: впечатления, сначала лёгкие, постепенно врезывались в его ум всё глубже и глубже, так что впоследствии эта любовь приобрела над его сердцем право давности, священнейшее из всех прав человечества».

Неизменным, как и в пьесе, осталось мнение его героя о муже возлюбленной: обыкновенный человек. То бишь богат, пуст и глуп. Незаконченный роман, в отличие от драмы, уже далёк от узкого семейного конфликта, - Лермонтов с лёгкой иронией в тоне повествования показывает светское общество – и само по себе, и в столкновении с социальными низами в лице  бедного чиновника Красинского, родом дворянина.

В «Княгине Лиговской» Лермонтов как художник уже вплотную приблизился к той ясной, прозрачной, чудесной и точной прозе, которой написан «Герой нашего времени».

«Стиль лермонтовской прозы от “Вадима” до “Героя нашего времени” переживает сложную эволюцию. В нём заметно слабеет пристрастие к кричащим краскам “неистового” романтизма. Лермонтов освобождается от гипноза красивой риторической фразеологии… Из великих русских прозаиков 30-х годов Пушкин и Гоголь в равной мере влияют на направление творческой эволюции Лермонтова. Но реалистические искания Гоголя кажутся Лермонтову более родственными. Они были острее насыщены духом романтического отрицания и общественной сатиры…

Но и путь Гоголя Лермонтову кажется односторонним. Лермонтова привлекает сатирический стиль психологической повести, разрабатываемой В.Ф.Одоевским (например, в “Княжне Мши”, в “Княжне Зизи”, в “Пёстрых сказках”. Однако мистический идеализм Одоевского и согласованные с ним формы фантастического изображения совсем чужды Лермонтову.

Лермонтов явно отходит и от романтической манеры Марлинского. Ап. Григорьев верно заметил, что ранний стиль Лермонтова находится в тесной связи со стилем Марлинского и вместе с тем окончательно отменяет и вытесняет его. То, что так “дико бушевало” в претенциозном стиле Марлинского, частью совсем отброшено Лермонтовым, частью сплочено “могучею властительною рукою художника”», - пишет филолог В.В.Виноградов в статье «Стиль прозы Лермонтова» - и заключает:

«Не подлежит сомнению, что причиной незавершённости “Княгини Лиговской” была пестрота и разнородность того стилистического сплава, который представляли собой язык и композиция этого романа».

Однако только ли мешанина в стиле была причиной?

В рукописи романа «Княгиня Лиговская» два почерка – Лермонтова и Святослава Раевского: ряд глав поэт продиктовал своему другу, который жил в петербургской квартире Е.А.Арсеньевой. В начале 1837 года, после следствия по делу о распространении «непозволительного» стихотворения «Смерть поэта», Лермонтова сослали на Кавказ, а Раевского – в Олонецкую губернию. Роман о Жорже Печорине был заброшен. 8 июня 1838 года, вернувшись с Кавказа, Лермонтов написал своему преданному другу:

«Роман, который мы с тобой начали, затянулся и вряд ли кончится, ибо обстоятельства, которые составляли его основу, переменились, а я, знаешь, не могу в этом случае отступить от истины».

Изменились не только обстоятельства – но и сам поэт.

Как художник он уже вырос из «пёстрого» стиля незаконченного романа, да и мелкие происшествия в светских салонах были ему уже не интересны…

.

 

Из огня - в полымя

.

Огонь жёг его душу; пламя рвалось, обвивало её, металось до неба – но душа не сгорала. И слёзы горели как частицы огня, они были горючими. Небо пылало ледяным пожаром, мириадами колких, жгучих – алым, лазурным, голубым, зелёным - переливающихся звёзд. И снег, в сажень толщиной, что устилал всё вокруг дома, и сад, и пустынные тёмно-синие дали, горел и светился во всю свою ширь этим небесным огнём.

Вот когда он, соступив с крыльца на хрустящую дорожку, понял, что это такое – из огня да в полымя. Поговорка… а какой огненной неизмеримой глубины!.. Из своего огня да в поломя, в пламя – в открытое, отверстое, распахнутое настежь пылающее пространство…

То не ветер ночной завывал по сугробам, полыхая искрами сыпучего снега, - то шумел, трещал и пел поднебесный пожар…

Слеза, обжигая на морозе, скатилась по щеке и сорвалась… - и, казалось,  раскалённой каплей прожгла до дна саженный снег, а потом незримо пронзала остылую, каменную землю и уходила всё глубже куда-то, не утрачиваясь, продолжая оставаться его горючей слезою…

А может быть, душа и есть огонь…

Но из чего же огонь, как не из света?..

Это уже бывало с ним, и не однажды.

В такие мгновения ему чудилось, что он весь состоит из огня…

Он из огня - огонь из света - свет из огня - огонь из него…

Обиды перегорали в этом пожаре; полыханье спадало, умирялось, оставляя напоследок живой, неугасимый язычок пламени – то ли свечи, то ли лампады, когда-то зажжённой внутри…

Лампадки… горящие свечи… янтарные, медовые отблески на тёмных от времени образах…

Он вспомнил храм в голубой дымке ладана, окутывающей души каким-то воедино сближающим теплом, и снова ощутил себя, как тогда на той всенощной. Как они стояли с нею рядом, порой невольно касаясь друг друга в чудесном онемении, и слушали пение литургии.

Монахи пели так, будто одни предстояли Небу, будто никого во всём мире не было, кроме них и Бога. Ни одного живого существа… пустыня земли и неба… и только пение молитвы соединяло эти непомерные бездны… Слова и звуки, исполненные несказанной красоты, уходили куда-то ввысь в смиренной надежде на ответ…

Он тогда увидел вдруг, как на светильниках пред ликом Пресвятой дрогнули и приклонились одна ко второй две тоненькие горящие свечки – и соприкоснулись собою. Лепестки одинокого пламени соединились и загорелись одним огнём - жарче, скорее…

В тот миг он впервые почувствовал, что вот и они с этой девочкой-девушкой коснулись, если не соединились душами.

Она была едва знакома, ещё получужая – но стала вдруг родной, близкой…

Всем своим существом она излучала чистоту, а её удивлённо-раскрытые глаза, - как же он прежде не замечал этого!.. – сияли добротой и восторгом.

Они с нею случайно оказались вместе в той старой церкви  - но разве это не должно было с ними прозойти!..

Две восковых медовых свечи в общем пламени – две одиноких бездны в едином огне…

И она, она тоже, - он тогда разом осознал это, - из огня и света!..

Так почему же её пламя теперь отошло, отъединилось и больше не горит вместе с его огнём?

Этого не могло случиться, это не может, не должно быть!..

Снег, снег… то ли мороз трещит, то ли небесный пожар.

Шум и треск огненной стихии – и пение, летящее к земле из небесных глубин…

Переливы света - изумрудное, голубое, лазурное, алое…

Жгучий огонь в душе – но внутри огня тихая свеча, лампада…

Пожарище, оно уймётся – а тот огонёк останется.

Терновый куст – горит и не сгорает. Купина – неопалима.

И - голос из огненной глубины…

Только бы расслышать слова!..

.

 

Глава семнадцатая. МАЙОШКА

 

.

В гусарском полку

.

24 февраля 1836 года Лермонтов приехал в Москву; на следующий день побывал на вечере в Российском благородном собрании, а через две недели вернулся в Петербург, в Царское Село и был уже, как значилось в военных документа, «налицо в полку».

В конце марта – первой половине апреля он писал в Тарханы:

«Милая бабушка.

Так как время вашего приезда подходит, то я уже ищу квартиру, и карету видел, да высока; Прасковья Николаевна Ахвердова в мае сдаёт свой дом, кажется, что будет для нас годиться, только всё далеко. Лошади мои вышли, башкирки так сносны, что чудо, до Петербурга скачу – а приеду, они и не вспотели; а большими парой, особенно одной, все любуются, - так они выправились, что ожидать нельзя было. Лошадь у генерала я ещё не купил, а уже говорил ему об этом, и он согласен… Скоро государь, говорят, переезжает в Царское Село – и нам начнётся большая служба, и теперь я больше живу в Царском, в Петербурге нечего делать, - я вот уж полторы недели не был; всё по службе идёт хорошо – и я начинаю приучаться к царскосельской жизни…

Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и покойны на мой счёт, а я, будьте уверены, всё сделаю, чтоб продолжать это спокойствие. Целую ваши ручки и прошу вашего благословения.

Покорный внук

М.Лермонтов».

А в конце апреля - начале мая, когда Арсеньева, возможно, уже катила в Москву, Лермонтов сообщает ей, что квартиру нанял на Садовой улице в доме князя Шаховского, «за 2000 рублей, - все говорят, что недорого, смотря по числу комнат. Карета также ждёт вас… а мы теперь все живём в Царском; государь и великий князь здесь; каждый день ученье, иногда два».

Ученья, смотры, парадировки… муштра была по сердцу Николаю 1, особенно ежели образцовая. Высочайшими приказами о поощрении пестрят полковые документы весны и лета 1836 года. «…Государь император, за произведённое по тревоге сего числа ученье… изъявляет совершенную благодарность… и монаршее благословение…» Всё это в адрес командиров, ну а где-то в конце упоминаются и господа штаб- и обер-офицеры, - к последним принадлежал и корнет Лермонтов.

Как-то летом восемнадцатилетний художник Моисей Меликов, гуляя с карандашом в руке по роскошному Царскосельскому саду, увидел Лермонтова, с которым они были хорошо знакомы в недалёком московском прошлом:

«Живо помню, как, отдохнув в одной из беседок сада и отыскивая новую точку для наброска, я вышел из беседки и встретился лицом к лицу с Лермонтовым после десятилетней разлуки. Он был одет в гусарскую форму. В наружности его я нашёл значительную перемену. Я видел уже перед собой не ребёнка и юношу, а мужчину во цвете лет, и пламенными, но грустными по выражению глазами, смотрящими на меня приветливо, с душевной теплотой. Казалось мне в тот миг, что ирония, скользившая в прежнее время на губах поэта, исчезла. Михаил Юрьевич сейчас же узнал меня, обменялся со мною несколькими вопросами, бегло рассмотрел мои рисунки, с особенной торопливостью пожал мне руку и сказал последнее прости… Заметно было, что он спешил куда-то, как спешил всегда, во всю свою короткую жизнь. Более мы с ним не виделись».

Меликов признавался, что никогда бы не справился с портретом Лермонтова «при виде неправильностей в очертании его лица», - но эти слова только лишь неуклюжее объяснение того, что он, видимо, хотел сказать. Очевидно, что речь о неуловимой и очень быстрой изменчивости облика, особенно глаз, связанной со страстной натурой поэта и его чрезвычайно напряжённой внутренней жизнью. Однако словесный портрет сделан Меликовым верно - ему удалось застать Лермонтова в мгновения его полной серьёзности, когда он не счёл нужным скрывать перед старым приятелем себя истинного:  приветливость, душевная теплота; никаких шуток, ни одного лишнего слова…

«Спешил куда-то…»

О царскосельском Лермонтове – в рассказе Юрия Казакова «Звон брегета» (1959), и, хотя это версия художника, а не биографа, она психологически довольно выверена и точна:

«Давно уж болел он смертельной тоской бесцельности своей жизни. Да и что было любить ему! Парады и разводы для военных? Придворные балы и выходы для кавалеров и дам? Награды в торжественные сроки именин государя, на Новый год и на Пасху, производство в гвардейских полках и пожалование девиц во фрейлины, а молодых людей в камер-юнкеры?

Мерный шаг учений, пустой пронзительный звук флейты, дробь барабанов, однообразные выкрики команды, наигранная ярость генералов, муштровка и запах лошадиного пота в манеже, холостые офицерские пирушки – это была одна жизнь.

А другая – женщины, молодые и не очень молодые, с обнажёнными припудренными плечами, с запахом кремов, духов и подмышек, карточная игра, балы с их исступлённой оживлённостью, покупная нагло-утомительная любовь и притворно-печальные похороны – и так всю жизнь!

Одно он любил ещё, мучительно и жарко, - поэзию. А в поэзии царствовал Пушкин – не тот, маленький и вертлявый, уже лысеющий Пушкин, которого можно было видеть на раутах и о жене которого последнее время дурно говорили, а другой – о котором нельзя было думать без слёз.

Болезненно завидовал он людям, знакомым с ним. И краснел при одном только имени его. Он тоже мог бы познакомиться – и уж давно! – но не хотел светского пустого знакомства. Он хотел прийти к нему как поэт и не мог ещё, не смел, не был уготован».

Пушкин, как и Лермонтов, жил в то время в Царском Селе, и двадцатидвухлетний корнет вполне мог видеть его не только на раутах, но и в алллеях парка!..

Однополчанин Лермонтова граф Алексей Васильев делил квартиру с родным братом Натальи Николаевны Пушкиной, поручиком Гончаровым. Через поручика познакомился с Пушкиным, захаживал к нему в гости. Писатель П.Мартьянов со слов графа Васильева оставил его рассказ:

«А.С.Пушкин, живший тогда тоже в Царском Селе, близ Китайского домика, полюбил молодого гусара и частенько утром, когда он возвращался с ученья домой, зазывал к себе. Шутил, смеялся, рассказывал или сам слушал рассказы о новостях дня. Однажды в жаркий летний день граф Васильев, зайдя к нему, застал его чуть не в прародительском костюме. “Ну, уж извините, - засмеялся поэт, пожимая ему руку, - жара стоит африканская, а у нас там в Африке, ходят в таких костюмах”.

Он, по словам графа Васильева, не был лично знаком с Лермонтовым, но знал о нём и восхищался его стихами.

- Далеко мальчик пойдёт, - говорил он».

 

.

Приключение двух повес

.

Пушкин – его имя – мелькает в добродушной, озорной поэме «Монго» (1836)…

.

Садится солнце над горой,

Туман дымится над болотом,

И вот дорогой столбовой

Летят, склонившись над лукой,

Два всадника лихим помётом.

.

Скачут два молодых всадника к балерине, танцорке, - в неё влюблён гусар Монго; да и служебная скука заела – душа жаждет сумасбродств, развлечений, жизни; а коль есть хоть несколько часов до утра, до ученья – то решено: на коней!..

Поэмка непосредственна, искрится шуткой, жива по слогу, - и занимательна прежде всего той самоиронией, с которою Лермонтов рассматривает себя в образе разбитного гусара Маёшки, каким он являлся в кругу юнкеров и ровесников-однополчан.

Недавно ещё он с любовным торжеством описывал в письме к бабушке своих лошадей-башкирок – и в поэме «Монго» мы видим его на той же лошадке:

.

Храпя, мотает длинной гривой

Под ним саврасый скакунок,

Степей башкирских сын счастливый…

.

Поэма и написана в сентябре 1836 года, что называется по горячим следам, вслед за тем ночным приключением Маёшки и Монго, как называли его друга и родственника Алексея Столыпина.

.

Но прежде нужно вам, читатель,

Героев показать портрет:

Монго – повеса и корнет,

Актрис коварных обожатель,

Был молод сердцем и душой,

Беспечно женским ласкам верил

И на аршин предлинный свой

Людскую честь и совесть мерил.

Породы английской он был –

Флегматик с бурыми усами,

Собак и портер он любил,

Не занимался он чинами,

Ходил немытый целый день,

Носил фуражку набекрень;

Имел он гадкую посадку:

Неловко гнулся наперёд

И не тянул ноги он в пятку,

Как должен каждый патриот.

Но если, милый, вы езжали

Смотреть российский наш балет

То, верно, в креслах замечали

Его внимательный лорнет…

.

А потом поэт набрасывает свой собственный портрет, вернее, облик того гуляки, каким виделся глазами приятелей гусар Маёшка: потаённый внутренний мир самого Лермонтова едва проглядывается под внешней легкомысленной оболочкой:

.

Маёшка был таких же правил:

Он лень в закон себе поставил,

Домой с дежурства уезжал,

Хотя и дома был без дела;

Порою рассуждал он смело,

Но чаще он не рассуждал.

Разгульной жизни отпечаток

Иные замечали в нём;

Печалей будущих задаток

Хранил он в сердце молодом;

Его покоя не смущало,

Что не касалось до него;

Насмешек гибельное жало

Броню железную встречало

Над самолюбием его.

Слова он весил осторожно

И опрометчив был в делах;

Порою: трезвый – врал безбожно,

И молчалив был – на пирах.

Характер вовсе бесполезный

И для друзей и для врагов…

Увы! читатель мой любезный,

Что делать мне – он был таков!

.

Мимоходом очерчен летучим комическим пером и портрет танцорки молодой, - точно так же Лермонтов набрасывал на бумаге карандашом или тушью блестящие карикатуры-картинки из юнкерской и светской жизни, опережая как художник современную ему графику:

.

…Ей было скучно, и, зевая,

Так тихо думала она:

«Чудна судьба! о том ни слова –

На матушке моей чепец

Фасона самого дурного,

И мой отец – простой кузнец!..

А я – на шёлковом диване

Ем мармелад, пью шоколад;

На сцене – знаю уж заране –

Мне будет хлопать третий ряд.

Теперь со мной плохие шутки:

Меня сударыней зовут,

И за меня три раза в сутки

Каналью повара дерут,

Мой Pierre не слишком интересен,

Ревнив, упрям, что ни толкуй,

Не любит смеху он, ни песен,

Зато богат и глуп, <…>

Теперь не то, что было в школе:

Ем за троих, порой и боле,

И за обедом пью люнель.

А в школе… Боже! вот мученье!

Днём – танцы, выправка, ученье,

А ночью – жёсткая постель.

Встаёшь, бывало, утром рано.

Бренчит уж в залах фортепьяно,

Поют все врозь, трещит в ушах;

А тут сама, поднявши ногу,

Стоишь, как аист, на часах…»

.

Всё приключение двух повес – полуночный чай на даче у танцорки.

Пока Монго горит и тает возле своей балерины,

.

Маёшка, друг великодушный,

Засел поодаль на диван,

Угрюм, безмолвен, как султан.

Чужое счастие нам скучно,

Как добродетельный роман.

Друзья! ужасное мученье

Быть на пиру <…>

Иль адьютантом на сраженье

При генералишке пустом;

Быть на параде жалонёром

Или на бале быть танцором,

Но хуже, хуже во сто раз

Встречать огонь прелестных глаз

И думать: это не для нас!

.

Впрочем, грусть Маёшки была недолгой: внезапно нагрянул «N.N. с своею свитой», -  и от содержателя танцорки, чтобы её не выдать - приходится

.

Перекрестясь, прыгнуть в окно..,

.

иначе ведь

.

И не сносить им головы!

Но вмиг проснулся дух военный –

Прыг, прыг! и были таковы…

.

Конечно, этот «подвиг дерзновенный» весьма обиден и скакать потемну в казарму отнюдь не весело, но зато есть что рассказать приятелям по полку:

.

Когда же в комнате дежурной

Они сошлися поутру,

Воспоминанья ночи бурной

Прогнали краткую хандру.

Тут было шуток, смеху было!

И право, Пушкин наш не врёт,

Сказав, что день беды пройдёт,

А что пройдёт, то будет мило…

.

Наш Пушкин

Кажется, впервые в стихах Лермонтова произносится имя любимого поэта – и звучит оно как своё, как часть души, жизни и быта.

«Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит “Онегина”…», - писал Белинский Боткину в 1840 году. В поэме же «Монго», как и в «Ревизоре» Гоголя, который не меньше Лермонтова благоговел перед Александром Сергеевичем, весёлое имя Пушкин произнесено без всякого пафоса, обыденно: благоговение целомудренно скрыто в шутливом контексте…

«Монго», как и юнкерские поэмы Лермонтова, - искромётный сколок гусарской жизни; все персонажи этого приключения, включая красотку-балерину Пименову и её содержателя откупщика Моисеева, были хорошо знакомы приятелям поэта по полку, - не потому ли поэму в дружеском кругу любили, с удовольствием читали наизусть – и вспоминали потом как частицу своей молодости…

 

.

Глазами гусара

.

Воспоминания Виктора Бурнашёва написаны в 1872 году – через тридцать с лишним лет после гибели Лермонтова и событий 1836-1837 годов. П.Висковатый принимал эти мемуары без оговорок; кто-то из исследователей считал их сомнительными, кто-то вообще исключал из материалов к биографии. И.Андронников же заключил, что несмотря на недостоверность подробностей, они «не содержат ложных сообщений».

Конечно, подробности и дословно точная речь, всё это может повыветриться из памяти мемуариста или в чём-то видоизмениться, однако тем ярче впечатывается в сознание людские характеры и дух события.

Делал ли литератор Бурнашёв предварительные наброски по свежим следам или же он писал по памяти, но его мемуары чрезвычайно живы и нисколько не противоречат другим воспоминаниям о поэте.

«В одно воскресенье, помнится, 15 сентября 1836 года, часу во втором дня, я поднимался по лестнице конногвардейских казарм в квартиру доброго моего приятеля А.И.Синицына… Подходя уже к дверям квартиры Синицына, я почти столкнулся с быстро сбегавшим с лестницы и жестоко шремевшим шпорами и саблею по каменным ступеням молоденьким гвардейским гусарским офицером в треугольной, надетой с поля, шляпе, белый перистый султан которой развевался от сквозного ветра».

Этим встреченным офицером и был Лермонтов, забегавший в гости к однокашнику Афанасию Синицыну.

Бурнашёв застал Афанасия Ивановича занятого «прилежным смахиванием пыли метёлкой из петушьих перьев со стола, дивана и кресел и выниманием окурков маисовых пахитосов, самого толстого калибра, из цветочных горшков», - и задал ему недоумённый  вопрос:

« - Да как же, - отвечал Синицын с несколько недовольным видом, - я, вы знаете, люблю, чтоб у меня всё было в порядке, сам за всем наблюдаю; а тут вдруг откуда ни возьмись влетает к вам товарищ по школе, курит, сыплет пепел везде, где попало, тогда как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет свои проклятые окурки в мои цветочные горшки и при всё этом без милосердия болтает, лепечет, рассказывает всякие грязные истории о петербургских продажных красавицах, декламирует самые скверные французские стишонки, тогда как самого-то Бог наградил замечательным талантом писать истинно прелестные русские стихи. Так небось не допросишься, чтоб что-нибудь своё прочёл! Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, всё или спрячет куда-то, или жжёт на раскурку трубок своих же сорвиголов гусаров. А ведь стихи-то его – это просто музыка!

Да и распречестный малый, превосходный товарищ! Вот даже сию минуту привёз мне какие-то сто рублей, которые ещё в школе занял у меня “Курок” [прозвище И.Шаховского]… Да ведь вы Курка не знаете: это один из наших школьных товарищей, за которого этот гусарчик, которого вы сейчас, верно, встретили, расплачивается.

Вы знаете, Владимир Петрович, я не люблю деньги жечь; но, ей-богу, я сейчас предлагал этому сумасшедшему: “Майошка, напиши, брат, сотню стихов, о чём хочешь – охотно плачу тебе по рублю, по два, по три за стих с обязательством держать их только для себя и для моих друзей, не пуская в печать!” Так нет, не хочет, капризный змеёныш этакой, не хочет даже “Уланшу” свою мне отдать целиком и в верном оригинале и теперь даже божился, греховодник, что у него и “Монго” нет, между тем Коля Юрьев давно у него же для меня подтибрил копию c “Монго”. Прелесть, я вам скажу, прелесть, а всё-таки не без пакостной барковщины. Он перед этим не может устоять!

Ещё у этого пострелёнка, косолапого Майошки, страстишка дразнить меня моею аккуратною обстановкой и приводить у меня мебель в беспорядок, сорить пеплом и, наконец, что уж из рук вон, просто сердце у меня вырывает, это то, что он портит мои цветы, рододендрон вот этот, и, как нарочно, выбрал же он рододендрон, а не другое что, и забавляется, разбойник этакой, что суёт окурки в землю, да и хоронит. Ну далеко ли до корня? Я ему резон говорю, а он заливается хохотом! Просто отпетый какой-то Майошка, мой любезный однокашник».

На вопрос Бурнашёва, кто же этот гусар, Синицын ответил: Лермонтов.

Присочинил ли мемуарист дальнейшие речи Афанасия Ивановича или тот в самом деле  всё это говорил, только в любом случае они отличаются на редкость точным пониманием и поэзии Лермонтова и его характера:

« - Да и какие прелестные, уверяю вас, стихи пишет он! Такие стихи разве только Пушкину удавались. Стихи этого моего однокашника Лермонтова отличаются необыкновенной музыкальностью и певучестью; они сами собой так и входят в память читающего их. Словно ария или соната! Когда я слушаю, как читает эти стихи хоть, например, Коля Юрьев, наш же товарищ, лейб-драгун, двоюродный брат Лермонтова, также недурной стихотворец, но, главное, великий мастер читать стихи, - то, ей-богу, мне кажется, что в слух мой так и льются звуки самой высокой гармонии. Я бешусь на Лермонтова, главное, за то, что он не хочет ничего своего давать в печать, и за то, что он повесничает с своим дивным талантом и, по-моему, просто-напросто оскорбляет божественный свой дар, избирая для своих стихотворений сюжеты совершенно нецензурного характера и вводя в них вечно отвратительную барковщину. Раз как-то в последние месяцы своего пребывания в школе, Лермонтов под влиянием воспоминаний о Кавказе, где он был ещё двенадцвтилетним мальчишкой, написал целую маленькую поэмку из восточного быта, свободную от проявлений грязного вкуса. И заметьте, что по его нежной природе это вовсе не его жанр; а он себе его напускает, и всё из какого-то мальчишеского удальства, без которого эти господа считают, что кавалерист вообще не кавалерист, а уж особенно ежели он гусар».

…И Синицын, в ответ на просьбу приятеля, наизусть прочёл ему «поэмку» про уланшу…

 

.

Глава восемнадцатая. ПРОЩАЯСЬ С ПУШКИНЫМ…

.

 

Перекличка двух гениев

 

Сокурсник Лермонтова по московскому университету А.Миклашевский вспоминал, как на лекции по русской словесности «заслуженный профессор Мерзляков», сам поэт, «древний классик», разбирая только что вышедшие стихи Пушкина «Буря мглою небо кроет…», критиковал их, «находя все уподобления невозможными, неестественными», - и как всё это бесило 15-летнего Лермонтова.

“Перед Пушкиным он благоговеет…», - писал Белинский Боткину весной 1840 года.

Белинскому вполне можно верить: никто другой из писателей с таким пламенным и неподдельным интересом не увлекался тогда поэзией Лермонтова и не пытался понять его личность. Лермонтов по натуре был одиночка и никого близко не подпускал к себе. Знакомств с литераторами не водил, да и совершенно не стремился к общению с ними. И знаменитого критика, который всё жаждал литературных бесед, он всего лишь раз удостоил серьёзного разговора, да и то скорее всего со скуки – когда в апреле 1840 года, после дуэли с Барантом, сидел под арестом. А то всё остроты, шутки…

«Солнце русской поэзии» сопутствовало Лермонтову с первых шагов в сочинительстве, но напрямую он подражал Пушкину очень недолго, только в начальных опытах, а потом – потом речь надо вести даже не столько об ученичестве, сколько о влиянии Пушкина на Лермонтова: так стремительно росла и проявлялась в нём собственная творческая индивидуальность. В конце лермонтовского пути (он был пятнадцатью годами младше Пушкина, а пережил его всего на четыре года) это была уже, по сути, перекличка – двух голосов, двух поэтических миров, но Пушкин её уже не застал, сражённый пулей Дантеса. И перекличке двух гениев суждено было слышаться и жить в десятилетиях и веках, отражаясь на судьбе всей русской литературы и определяя её развитие.

…Странно, конечно, что современники, люди одного круга и одной, «но пламенной страсти», да и жители, тогда ещё небольших по населению российских столиц, Пушкин и Лермонтов, по-видимому, даже не встречались и не были знакомы, - но таково определение судьбы, а её предназначение не может не быть точным и необходимым. Сергей Дурылин называл это «промыслом литературы», впрочем, оговариваясь: дескать если он есть. Ему кажется удивительным, как этот промысл развёл в разные стороны Пушкина и Тютчева, которые по годам были почти ровесники. Ещё таинственнее попечение «промысла литературы» о Лермонтове, - замечает он.

«Пушкин в ребячестве, из детской непосредственно переходит в литературный салон болтунов, “дней Александровых прекрасного начала”, паркетных вольнодумцев, - своего дядюшки и его приятелей; в школе он окружён одноклассниками-поэтами: Дельвиг, Кюхельбекер, Илличевский сидят с ним на одной скамейке; 14-летний отрок, он вхож в литературные кабинеты Карамзина, Жуковского, Вяземского; поэзия ХУ111 ст. – рукой Державина – совершает его помазание. Он всюду и всегда с поэтами и литераторами. Недоставало только родиться ему не от Сергея Львовича, а от Василия Львовича: тогда бы и родился он от поэта, впрочем, и Сергей Львович писал стихи.

Лермонтов – наоборот – растёт совершенно один в изъятии от всяких литераторов и литературы. В ребячестве он окружён людьми, далёкими от литературы; никакого Василия Львовича не дано ему в дядья; отец его не товарищ Сергею Львовичу по чтению и вольномыслию. На школьной скамье Лермонтов пишет сам, но вокруг него и рядом с ним никто не сочиняет и не пишет; ни Дельвиг, ни Кюхельбекер, ни даже Илличевский не сидят с ним на одной скамье. Правда, и ему, как Тютчеву, судьба послала в учителя словесности Раича, переводчика Тасса, - но как это скудно, как бедно в сравнении с Пушкиным: там – Жуковский, Вяземский, Карамзин, Батюшков, вся русская литература первой четверти Х1Х ст., а здесь один неуклюжий, трудолюбивый, третьестепенный Раич из семинаристов. В благородный Университетский пансион к Лермонтову не шлёт судьба знаменитых старших писателей; никакой Державин не возлагает на него своей руки. Судьба – “Промысл” - хранит его одиночество, - как там, у Пушкина, - не даёт одиночества. Но вот, казалось бы, одиночество прервано: Лермонтов поступает в университет: там, - одновременно с ним учатся – Гончаров, Герцен, Белинский, - но Лермонтов сам выполняет определённое одиночество, данное ему Провидением: он не знакомится с ними, - и опять он один. Он попадает в Петербург, но не в университет, куда хотел и где мог бы встретиться с Тургеневым, а в школу гвардейских подпрапорщиков: место такое, куда никакой не поедет. А там Кавказ, - не пушкинский коротенький вояж с генералом Раевским, - а трудный, будничный, армейский Кавказ с походами, сражениями, солдатчиной: далеко от литераторов! – Затем короткое пребывание в Петербурге, когда завязались было литературные связи (Одоевский). – Нет: определено Провидением одиночество, без-литературность – опять иди на Кавказ, опять солдаты и скука походов. Краткий отпуск в Петербург усиливает литературные связи; мечты о журнале; споры с В.Одоевским. Нет, это против определения на одиночество – приказ: в 24 часа – на Кавказ! И опять Кавказ, а, чтобы не прорвало как-нибудь этого обречения на одиночество, - под пулю Мартынова, в 26 лет в могилу – в тот возраст, когда Пушкин возвращался из ссылки, из деревни, Лермонтов возвращался из земной ссылки… куда?

Будем верить: туда, откуда

.

По небу полуночи ангел летел…

.

Лермонтову судьба не дала не только сблизиться, не дала увидеть Пушкина, Баратынского, Тютчева. Она блюла железною рукою его самостоятельность, инаковость, самобытность.

- Будь один! – сказала она ему, и что сказала, то исполнила».

До «Смерти поэта» стихи Лермонтова были известны разве что его родным, близким людям, приятелям по учёбе и службе, они ещё не печатались, за редким исключением, да и то не по воле автора, - тем не менее есть свидетельства, что Пушкин был знаком с ними.

«Влад. Серг. Глинка сообщил, - пишет Павел Висковатый, - как Пушкин в эту же пору, прочитав некоторые стихотворения Лермонтова, признал их “блестящими признаками высокого таланта”».

То, что стихи юного поэта попали к Пушкину, не удивительно: как Лермонтов до времени ни таился от публики, его приятелям порой всё-таки удавалось переписать что-то для себя, и они давали читать другим. А Пушкин ведь был не только отменным читателем, но выпускал и свой литературный журнал…

Гибель поэта на дуэли потрясла Петербург: пуля Дантеса ранила всё лучшее, что было в русском обществе. Тем более она ранила Лермонтова.

П.П.Семёнов-Тян-Шанский вспоминал впоследствии, как десятилетним мальчиком дядя возил его на Мойку в дом умирающего Пушкина, - «…и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова».

Стихотворение «Смерть поэта» (без последних шестнадцати строк) написано на следующий день после дуэли, 28 января 1837 года. А сам Лермонтов в те горестные дни даже занемог «нервным расстройством». В.Бурнашёв писал:

«Бабушка испугалась, доктор признал расстройство нервов и прописал усиленную дозу валерианы: заехал друг всего Петербурга добрейший Николай Фёдорович Арендт и, не прописывая никаких лекарств, вполне успокоил нашего капризного больного своею беседою, рассказав ему всю печальную эпопею тех двух с половиной суток… Он всё, всё, всё, что только происходило в эти дни, час в час, минута в минуту, рассказал нам, передав самые заветные слова Пушкина. Наш друг ещё больше возлюбил своего кумира после этого откровенного сообщения, обильно и безыскуственно вылившегося из доброй души Николая Фёдоровича, не умевшего сдержать своих слов».

Когда в конце февраля было заведено дело по секретной части Военного министерства  о «непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермантовым и о распространении оных губернским секретарём Раевским», поэт писал в объяснении:

«Я был ещё болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли её ко мне, обезображенную разными прибавлениями. Одни – приверженцы нашего лучшего поэта – рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и, наконец, принуждён сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах строгого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили. что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурён собою, - они говорили также, что Пушкин негодный человек, и прочее. Не имея, может быть, возможности защищать нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения.

Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сражённого рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; и врождённое чувство в душе неопытной – защищать всякого невинно осуждаемого – зашевелилось во мне ещё сильнее по причине болезнью раздражённых нервов.

Когда я стал спрашивать: на каких основаниях так громко они восстают против убитого? – мне отвечали, вероятно, чтобы придать себе больше весу, что весь высший круг общества такого же мнения.

Я удивился; надо мною смеялись.

Наконец, после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер, и вместе с этим известием пришло другое – утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность его поступка с мнением (как меня  уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моём воображении и очернила ещё более несправедливость последнего. Я был твёрдо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства императора, Богом данного защитника всем угнетённым; но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, - некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные, невыгодные для него, слухи.

Тогда вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счёт выражения, вовсе не для них назначенные. Этот опыт был мой первый и последний в этом роде, вредном (как я прежде мыслил и мыслю) для других ещё более, чем для себя.

Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя объяснением, - ибо в эту минуту страсть сильнее холодного рассудка…»

 

.

Терновый венец

.

«Смерть поэта» - далеко не самое лучшее и совершенное стихотворение Лермонтова, но, безусловно, самое знаменитое и самое значимое для его судьбы. Собственно, оно определило судьбу Лермонтова – резко и бесповоротно. Вернее сказать, сам поэт – раз и навсегда – изменил свою жизнь этими стихами. Бесстрашно и безоглядно. Свободно  повинуясь  порыву своего могучего естества. Впрочем, так он поступал всегда.

Пуля Дантеса, сразив Пушкина, словно бы вонзилась и в него – и вырвала прямо из сердца мощную струю того пламени, что, невидимо для других, бушевало у него в груди.

В предшествующие 1837-му годы лирического молчания это пламя только возрастало, вместе с мужеством и творческой зрелостью, но ещё не находило себе выхода. Отныне оно стало видно всем… да что видно! – оно обожгло всякого, кто к нему прикоснулся. Такой силы был этот внутренний огонь…

Сначала великая грусть: первые 56 стихов «Смерти поэта», написанные 28 января 1837 года, на следующий день после роковой дуэли, - элегия… но языки огня уже лижут печально-горькие строки, когда поэт бросает упрёк свету, всем, кто злобно гнал пушкинский «свободный, смелый дар», убийце-иностранцу, заброшенному в Россию «на ловлю счастья и чинов», что «дерзко презирал / Земли чужой язык и нравы»:

.

Не мог щадить он нашей славы;

Не мог понять в сей миг кровавый,

На что он руку поднимал…

.

Но и заезжий «французик из Бордо», и свет, «завистливый и душный / Для сердца вольного и пламенных страстей», безжалостны к певцу. «Клеветники ничтожные» могут надеть на него только терновый венец, лицемерно «увитый лаврами»…

Чувство так живо, простодушно и трепетно в этих непосредственных стихах, что не сразу понимаешь: стихотворение слишком личное, чтобы быть только о Пушкине. Это ещё – и о себе: тут невольное предсказание и о собственной участи. Так ведь смерть-топоэта!.. Конечно, с Пушкиным у Лермонтова братство по поэтической крови, духовное родство, хотя и сложное по составу, загадочное, - недаром Георгий Адамович подметил: «В духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить, но и невозможно отрицать, - это его противостояние Пушкину». Но, уточним, это противостояние – по духовному заряду, по творчеству, - однако отнюдь не по существу поэзии и отношению к ней. В затравленном светом Пушкине, в гибели его – Лермонтов прозрел, возможно не отдавая себе отчёта, просто почуяв, - свою собственную судьбу. (Это заметили и современники поэтов: мемуарист Полеводин с презрением писал про Мартынова: «Он виноват не более, чем Дантес в смерти Пушкина. Оба были орудиями если не злой, то мелкой интриги дрянных людей. Сами они мало понимали, что творили. И в характере их есть некоторое сходство. Оба нравились женщинам и кичились своими победами… Оба не знали «на кого поднимали руку». Разница только в том, что Дантес был иностранец…, а Мартынов был русский, тоже занимавшийся ловлей счастья и чинов, но только не заброшенный к нам, а выросший на нашей почве. Мартынов – чистейший сколок с Дантеса».)

Эти первые 56 строк «Смерти поэта» Лермонтов написал, потрясённый молвой о гибели поэта, - но 28 января Пушкин был ещё жив, он скончался на следующий день. Лермонтов ещё не знал подробностей кончины, когда писал:

.

Отравлены его последние мгновенья

Коварным шёпотом насмешливых невежд,

И умер он – с напрасной жаждой мщенья,

С досадой тайною обманутых надежд.

.

Как известно, всё было совсем не так: последние мгновения поэта, после исповеди и покаяния, были духовно чисты и светлы; и «коварного шёпота» вокруг него не было – толпа горожан плакала у дверей дома на Мойке; и «жажды мщенья» Пушкин уже не испытывал – он простил убийцу и велел друзьям не мстить за него; и уж какая там «досада тайная обманутых надежд» могла быть у гения, исполнившего своё назначение в жизни!..

«…Лермонтов написал это стихотворение, заключив его стихом: «И на устах его печать», - вспоминал А.Меринский. – Оно разошлось по городу…»

«Разошлось» - мягко сказано: переписывали в тысячах экземпляров! (И.Панаев) Но продолжим рассказ Меринского:

«Вскоре после этого заехал к нему один из его родственников, из высшего круга (не назову его), у них завязался разговор об истории Дантеза (барон Геккерн) с Пушкиным, которая в то время занимала весь Петербург. Господин этот держал сторону партии, противной Пушкину, во всём обвиняя поэта и оправдывая Дантеза. Лермонтов спорил, горячился, и когда тот уехал, он, взволнованный, тотчас же написал прибавление к означенному стихотворению. В тот же день вечером я посетил Лермонтова и нашёл у него на столе эти стихи, только что написанные. Он мне сказал причину их происхождения, и тут же я их списал; потом и другие из его товарищей сделали то же; стихи эти пошли по рукам».

Вот когда, наконец, из него вырвалось пламя!.. И понятно, почему – это видно из подробностей, сообщённых П.Висковатовым:

«Погружённый в думу свою, лежал поэт, когда в комнату вошёл его родственник, брат верного друга поэта Монго-Столыпина, камер-юнкер Николай Аркадьевич Столыпин. Он служил тогда в Министерстве иностранных дел под начальством Нессельроде и принадлежал к высшему петербургскому кругу. Таким образом его устами гласила мудрость придворных салонов. Он рассказал больному о том, что в них толкуется. Сообщил, что вдова Пушкина едва ли долго будет носить траур и называться вдовою, что ей вовсе не к лицу и т.п.

Столыпин, как и все расхваливал стихи Лермонтова, но находил и недостатки и, между прочим, что «Мишель»,  а п о ф е о з и р у я  Пушкина, слишком нападает на невольного убийцу, который, как всякий благородный человек, после всего того, что было между ними, не мог бы не стреляться: честь обязывает.  Лермонтов отвечал на это, что чисто русский человек, не офранцуженный, не испорченный, снёс бы со стороны Пушкина всякую обиду: снёс бы её во имя любви своей к славе России, не мог бы поднять руки своей на неё. Спор стал горячее, и Лермонтов утверждал, что государь накажет виновников интриги и убийства. Столыпин настаивал на том, что тут была затронута честь и что иностранцам дела нет до поэзии Пушкина, что судить Дантеса и Геккерна по русским законам нельзя, что ни дипломаты, ни знатные иностранцы не могут быть судимы на Руси. Тогда Лермонтов прервал его, крикнув: “Если над ними нет закона и суда земного, если они палачи гения, так есть божий суд”. Эта мысль вошла потом почти дословно в последние 16 строк стихотворения.

Запальчивость поэта вызвала смех со стороны Столыпина, который тут же заметил, что у “Мишеля слишком раздражены нервы”. Но поэт был уже в полной ярости, он не слушал своего светского собеседника и, схватив лист бумаги, да сердито поглядывая на Столыпина, что-то быстро чертил на нём, ломая карандаши, по обыкновению, один за другим. Увидев это, Столыпин полушопотом и улыбаясь заметил: “La poesie enfante” (поэзия зарождается)!» Наконец раздражённый поэт напустился на собеседника, назвал его врагом Пушкина и, осыпав упрёками, кончил тем, что закричал, чтобы сию минуту он убирался, иначе он за себя не отвечает. Столыпин вышел со словами “Mais il est fou a lier” (да он до бешенства дошёл). Четверть часа спустя Лермонтов, переломавший с полдюжины карандашей, прочёл Юрьеву заключительные 16 строк своего стихотворения, дышащих силой и энергией негодования:

.

А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Пятою рабскою поправшие обломки

Игрою счастия обиженных родов!

.

и т.д.».

.

Задают ли сейчас в школе учить наизусть «Смерть поэта»? Нам-то ещё задавали… И, наверное, каждый знал и почти каждый мог повторить, что за пламенные строки шли вслед за тяжёлым, торжественным от ненависти слогом этих четырёх стихов, скрывшись за этим «и т.д.».

.

Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!

Таитесь вы под сению закона,

Пред вами суд и правда – всё молчи!..

Но есть и божий суд, наперсники разврата!

Есть грозный суд: он ждёт;

Он недоступен звону злата,

И мысли и дела он знает наперёд.

Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:

Оно вам не поможет вновь,

И вы не смоете всей вашей чёрной кровью

Поэта праведную кровь!

.

Вот он, огонь Лермонтова!..

Вот когда поэт в мгновение преобразился – и бросил в лицо высшему свету свой железный стих, облитый горечью и злостью!..

 

.

Дело о «непозволительных» стихах

.

Противостояние Лермонтова Пушкину, о чём писал Г.Адамович, если чем и можно объяснить, так только равновеликостью фигур, или, быть может, вернее сказать, огненных звёзд в космосе поэзии: у каждой своя область притяжения – и лететь им в небесах, в своём великом соседстве.

Впрочем, Адамович конкретен: с удивлением он отмечает, что все современники Пушкина входят в его «плеяду», а вот Лермонтова «туда никак не втолкнёшь»:

«Он сам себе господин, сам себе головка: он врывается в пушкинскую эпоху как варвар и как наследник, как разрушитель и как продолжатель, - ему в ней тесно, и, может быть, не только в ней, в эпохе, тесно, а в самом том волшебном, ясном и хрупком мире, который Пушкиным был очерчен. Казалось, никто не был в силах отнять у Пушкина добрую половину его литературных подданных, Лермонтов это сделал сразу, неизвестно как, с титанической силой, и, продолжай Пушкин жить, он ничего бы не мог изменить».

И далее:

«По-видимому, в самые последние годы Лермонтов сознавал своё место в литературе и своё предназначение. Но в январе 1837 года он едва ли о чём-либо подобном отчётливо думал. Однако на смерть Пушкина ответил только он, притом так, что голос его прозвучал на всю страну, и молодой гусарский офицер был чуть ли не всеми признан пушкинским преемником. Другие промолчали. Лермонтов как бы сменил Пушкина “на посту”, занял опустевший трон, ни у кого не спрашивая разрешения, никому не ведомый. И никто не посмел оспаривать его право на это».

Насчёт «опустевшего трона» и что какой-то «офицерик» (как порой называл Лермонтова кое-кто из современников) занял его вслед за Пушкиным, - это как-то разом, не иначе чудесным образом, поняли многие.  Василий Андреевич Жуковский, как передавали Бурнашёву, увидел в стихах не только зачатки, но и проявление могучего таланта. (По уверению Ходасевича, тот же Жуковский «морщился» над лермонтовскими стихами 1840-1841 годов, где чуть ли не сплошь шедевры.) Знатоки называли стихотворение самым замечательным из тех, что были написаны на смерть Пушкина. Софья Карамзина в письме к брату Андрею в Париж, вспоминая о Пушкине, привела  стихотворение  со словами: «Вот стихи, которые написал на его смерть некий господин Лермонтов, гусарский офицер. Я нахожу их прекрасными, в них так много правды и чувства, что тебе надо знать их». Александр Тургенев отправил сочинение Лермонтова псковскому губернатору, а затем своему брату-декабристу Николаю в Париж. Точно так же и другие переписывали лермонтовские стихи в посланиях ко своим родным, друзьям, товарищам, знакомым. По всей стране и по миру разлетались грустные и гневные строки нового поэта – вместе с горестным известием о дуэли и кончине Пушкина.

.

 

А что же началось в те дни у самого Лермонтова?

«Как известно, Лермонтов написал стихотворение своё на смерть Пушкина сначала без заключительных 16 строк. Оно прочтено было государем и другими лицами и в общем удостоилось высокого одобрения. Рассказывали, что великий князь Михаил Павлович сказал даже: “Этот, чего доброго, заменит России Пушкина”; что Жуковский признал в них проявление могучего таланта, а князь В.Ф.Одоевский по адресу Лермонтова наговорил комплиментов при встрече с его бабушкой Арсеньевой. Толковали, что Дантес страшно рассердился на нового поэта и что командир лейб-гвардии гусарского полка утверждал, что, не сиди убийца Пушкина на гауптвахте, он непременно послал бы вызов Лермонтову за его ругательные стихи. Но сам командир одобрял их. Да и нельзя было иначе, раз сам государь выразил относительно стихов довольство своё». (П.Висковатый)

Это царское «довольство», впрочем, не более чем пересказ тогдашних слухов. Тысячи людей пришли на Мойку к раненному Пушкину; ропот и негодование  народа против чужеземца, убившего любимого поэта, испугали шефа жандармов Бенкендорфа: он опасался чуть ли не мятежа, бунта и предпринял сверхбдительные меры. Цензор, выражая недовольство министра просвещения С.С.Уварова, строго отчитал издателя Андрея Краевского за короткую заметку в чёрной рамке о кончине Пушкина, за слова «Солнце наше поэзии закатилось. Пушкин скончался в цвете лет, в середине своего великого поприща…»: « - …Что за выражения!.. За что такая честь?.. Писать стишки не значит ещё, как выразился Сергей Семёнович, проходить великое поприще!.. Что он, полководец или государственный муж!..» Отпевать поэта в Исаакиевском соборе – его приходской церкви – запретили. На Мойке от дома до небольшой Конюшенной церкви, куда ночью вынесли тело, выставили солдат. «…У гроба собралось больше жандармов, чем друзей», - как писал князь Вяземский. Так велик был страх… Николай 1, хоть и проявил исключительную щедрость к семье, заплатив долг поэта и назначив вдове и детям хорошую пенсию, не мог не знать о позорной суете своего подчинённого «в целях общественной безопасности» да, скорее всего, сам и направлял его действия…

…А у Дантеса защитников хватало: его, приглашённого на службу императором, принимали в высшем обществе и он служил офицером в привилегированном гвардейском кавалергардском полку. «За этого Дантеса весь наш бомонд, особенно же юбки», - как попросту говорил тогда среди друзей гусар Николай Юрьев. Свет посчитал презрительный отзыв Лермонтова о Дантесе непозволительной дерзостью. «Умы немного поутихли, когда разнёсся слух, что государь желает строгого расследования дела и наказания виновных, - пишет Висковатый. - Тогда-то эпиграфом к стихам своим Лермонтов поставил:

.

Отмщенья, государь, отмщенья!

Паду к ногам твоим:

Будь справедлив и накажи убийцу…»

.

Впоследствии Лермонтов, по-видимому, снял эти строки (взяты из одной французской трагедии ХУ11 века), - как считает И.Андронников, эпиграф предназначался не для всех, а для круга читателей, связанных с «двором»: «Но цели своей поэт не достиг: эпиграф был понят как способ ввести правительство в заблуждение, и это усугубило вину Лермонтова».

Прочитав «добавочные» шестнадцать строк, «надменные потомки», или, иначе, «вся русская аристократия» оскорбилась. Шеф жандармов граф А.Х.Бенкендорф поначалу хотел было всё устроить по-келейному и написал главе 111 отделения Л.В.Дубельту, что-де самое лучшее на подобные легкомысленные выходки не обращать никакого внимания, тогда слава их скоро померкнет. Что и говорить, умно рассудил: «…ежели мы примемся за преследование и запрещение их, то хорошего ничего не выйдет и мы только раздуем пламя страстей». Однако после общения с великосветскими сплетницами он заговорил иначе: «Ну, Леонтий Васильевич, что будет, то будет, а после того как Хитрово знает о стихах этого мальчика Лермонтова, мне не остаётся ничего больше, как только сейчас же доложить об них государю». В докладной записке царю Бенкендорф заключал: «Вступление к этому сочинению дерзко, а конец – бесстыдное вольнодумство, более чем преступное». Когда же он явился с докладом к Николаю 1, у того уже лежали на столе полученные по городской почте - новшество 1837 года! – стихи Лермонтова – и с припиской: «Воззвание к революции».

На докладной Бенкендорфа Николай 1 написал:

«Приятные стихи, нечего сказать: я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся ещё другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону».

Начальник штаба гвардии Пётр Веймарн нашёл квартиру Лермонтова в Царском Селе давно не топленой: корнет больше проживал у бабушки в Петербурге, нежели по месту службы. Был произведён обыск, опечатаны бумаги. 18 февраля Лермонтова арестовали. А 21 февраля посадили под арест Святослава Раевского.

Обыскали и квартиру в Петербурге, где Лермонтов обитал со своим другом Раевским. Тот переписывал и распространял стихотворение, которым восхищался, в наивной вере, что коль скоро государь осыпал милостями семейство Пушкина и, следовательно, «дорожил поэтом», то непредосудительно бранить врагов Пушкина. Было заведено дело о «непозволительных стихах» - у Лермонтова и Раевского потребовали объяснений.

П.Висковатый пишет:

«Допрашивал Лермонтова граф Клейнмихель, от имени государя. Он обещал, между прочим, что если Лермонтов назовёт виновника распространения, то избегнет наказания быть разжалованным в солдаты, тогда как названное им лицо не подвергнется наказанию. Назвав Раевского, Лермонтов ещё не подозревал, что тем губит его, но, выпущенный из-под ареста, услышав о том, что друг его сидит на гауптвахте Петропавловской крепости, он пришёл в отчаяние. До нас дошло несколько писем Лермонтова к Раевскому того времени.

Позднее дело объяснилось. Оказалось, что участие Раевского было известно до признания Лермонтова, и даже допрос с Раевского снят днём раньше, чем допрос с Лермонтова. Однако поэт долго не мог простить себе, что в показании своём заявил, будто никому, кроме Раевского, не показывал стихов, и что Раевский, вероятно, по необдуманности показал их другому, и таким образом они распространились».

Вот заключительные слова из его ответа следствию:

«Я ещё не выезжал, и потому не мог вскоре узнать впечатления, произведённого ими, не мог вовремя их возвратить назад и сжечь. Сам я их никому больше не давал, но отрекаться от них, хотя постиг свою необдуманность, я не мог: правда всегда была моей святыней и теперь, принося на суд свою повинную голову, я с твёрдостью прибегаю к ней как единственной защитнице благородного человека перед лицом царя и лицом Божим.

Михаил Лермантов».

 

.

Любезный друг

.

Святослав Афанасьевич Раевский был на шесть лет старше Лермонтова и приходился ему земляком по Пензенской губернии, где у него, в селе Раевка располагалось родовое имение. Более того, будучи крестником Елизаветы Алексеевны, он сызмалу был нечужим человеком для Арсеньевой и её внука.

«Бабка моя Киреева во младенчестве воспитывалась в доме Столыпиных, с девицею Е.А.Столыпиной, впоследствии по мужу Арсеньевою…

Эта связь сохранилась и впоследствии между домами нашими, Арсеньева крестила меня в г.Пензе в 1809 году и постоянно оказывала мне родственное расположение, по которому – и по тому что я, видя отличные способности в молодом Лермонтове, коротко с ним сошёлся – предложены были в доме их стол и квартира», - писал Раевский в объяснении следствию по делу о «непозволительных» стихах.

Там же Раевский простодушно рассказывает, как порадовал его – «по любви к Лермонтову» - успех стихотворения на смерть Пушкина. Внимание публики, признаётся он, вскружило голову, - так он желал славы своему товарищу. Они по-дружески сошлись ещё в 1832 году и вместе поселились в доме у бабушки. Раевский рассказывал Лермонтову о чиновничьем мире, что пригодилось поэту в работе над образом Красинского из романа «Княгиня Лиговская»; записывал под диктовку поэта целые главы; наконец, познакомил его с издателем А.А.Краевским, чтобы ввести в литературный мир.

Бывший сослуживец Раевского по министерству государственных имуществ В.А.Инсарский под старость брюзгливо вспоминал про них с Лермонтовым:

«Я весьма часто бывал у них и, конечно, не мог предвидеть, что этот некрасивый, малосимпатичный офицерик, так любивший распевать тогда не совсем скромную песню, под названием “поповны”, сделается впоследствии знаменитым поэтом. Этот Раевский постоянно приносил в департамент поэтические изделия этого офицерика. Я живо помню, что на меня навязали читать и выверять “Маскарад”, который предполагали ещё тогда поставить на сцену. Точно так же помню один приятельский вечер, куда Раевский принёс только что написанные Лермонтовым стихи на смерть Пушкина, которые и переписывались на том же вечере в несколько рук и за которые вскоре Лермонтов отправлен на Кавказ, а Раевский, кажется, в Саратовские или Астраханские степи, где и приютился у какого-то хана в качестве секретаря…»

В Лермонтовской энциклопедии солидно сообщается, что Раевский был человеком независимого образа мыслей, относившийся враждебно к консервативному барству и политическому режиму самовластья, что он помог Лермонтову осмыслить восстание декабристов и оказал воздействие на формирование его общественно-политических воззрений. Словом, этакий революционный пропагандист на дому... Ну, никак не могла советская филология не подверстать Лермонтова к декабристам!.. Какие бы разговоры ни вели между собой молодые люди, в Раевском очевидно лишь горячее сочувствие лермонтовскому творчеству и огромное желание помочь тому, чтобы всем стал известен его несомненный дар.

27 февраля 1837 года участь друзей была решена: корнета лейб-гвардии гусарского  полка Лермонтова «за сочинение известных стихов» перевели тем же чином в Нижегородский драгунский полк, а губернского секретаря Раевского поместили под арест на месяц, а потом отправили в Олонецкую губернию «для употребления на службу по усмотрению тамошнего гражданского губернатора».

Распростанитель непозволительного стихотворения пострадал больше, чем его сочинитель.

«Милый мой друг Раевский.

Меня нынче отпустили домой проститься. Ты не можешь вообразить моего отчаяния, когда я узнал, что я виной твоего несчастия, что ты, желая мне же добра, …пострадаешь… Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку… и не смог. Я тебя принёс в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать, - но я уверен, что ты меня понимаешь, и прощаешь, и находишь ещё достойным твоей дружбы… Сожги эту записку.

Твой M.L.»

Чуть позже, в первых числах марта Лермонтов писал другу, что очень хотел бы с ним проститься перед ссылкой и вторично будет просить об этом коменданта – и подписал: «Прощай, твой навеки M.L.»

Лермонтов успокоился, лишь получив письмо от Святослава. В первой половине марта он отвечал Раевскому:

«Ты не можешь вообразить, как ты меня обрадовал своим письмом. У меня было на совести твоё несчастье, меня мучила совесть, что ты за меня страдаешь. Дай бог, чтоб твои надежды сбылись. Бабушка хлопочет у Дубельта…»

«Когда Раевский в декабре 1838 года получил наконец прощение и вернулся из ссылки в Петербург, где жили его мать и сестра, уже через несколько часов по приезду вбежал в комнату Лермонтов и бросился на шею Святославу Афанасьевичу. “Я помню, - рассказывает сестра Раевского г-жа Соловцова, - как Михаил Юрьевич целовал брата, гладил его и всё приговаривал: «Прости меня, прости меня, милый!» - Я была ребёнком и не понимала, что это значило; но как теперь вижу растроганное лицо Лермонтова и большие, полные слёз глаза. Брат был тоже растроган до слёз и успокаивал друга”.

Святослав Раевский до кончины остался верен этой дружбе. В 1860 году он писал Акиму Шан-Гирею: «…Я всегда был убеждён, что Мишель напрасно исключительно себе приписывает маленькую мою катастрофу в Петербурге в 1837 году. Объяснения, которые Михаил Юрьевич был вынужден дать своим судьям, допрашивавшим о мнимых соучастниках в появлении стихов на смерть Пушкина, составлены им вовсе не в том тоне, чтобы сложить на меня какую-нибудь ответственность, и во всякое другое время не отозвались бы резко на ходе моей службы; но к несчатью моему и Мишеля, я был тогда в странных отношениях к одному из служащих лиц».

Тут не иначе намёк на чей-то донос из сослуживцев, которые, судя по воспоминаниям того же Инсарского, тоже участвовали в переписывании и распространении стихов.

«Повторяю, мне не в чем обвинять Мишеля», - заключил в том же письме святая душа Раевский…

 

.

Отзвуки прощальной песни

.

Бабушка поэта пришла в отчаянье, узнав про обыск на квартире внука в Царском Селе; потом пришли ворошить его бумаги и в её петербургский дом. Давно уже она уговаривала своего Мишыньку не писать необдуманных стихов и даже смешных карикатур ни на кого не рисовать, он и обещался ей, да вот только ничего не мог с собой поделать…

В.Бурнашёв писал: «Когда старушка бабушка узнала об этих стихах, то старалась всеми силами, нельзя ли как-нибудь, словно фальшивые ассигнации, исхитить их из обращения в публике; но это было решительно невозможно: они распространялись с быстротою, и вскоре их читала уже вся Москва, где старики и старухи, преимущественно на Тверской, объявили их чисто революционными и опасными».

Ну, Москва Москвой – а ведь дело-то в основном делалось в столичном Петербурге… впрочем, возможно, это описка мемуариста.

«Она, - продолжает Бурнашёв о бабушке, - непременно думала, что её Мишеля арестуют, что в крепость усадят, однако всё обошлось даже без ареста, только велено было ему от начальника штаба жить в Царском, занимаясь впредь по повеления прилежно царской службой, а не “сумасбродными стихами”».

Все вокруг понимали, что повеление последует и скоро – и будет строгим. Краевский отправил записку Раевскому: «Скажи мне, что сталось с Лермонтовым? Правда ли, что он жил или живёт ещё  н е  д о м а? Неужели ещё одна жертва, заклаемая в память усопшему? Господи, когда всё это кончится?!» Вскоре эта, вовремя не сожжённая записка уже оказалась в деле о «непозволительных» стихах…

Когда внука пометили под стражу, Елизавета Алексеевна через неделю кое-как упросила, чтобы ей разрешили повидаться с ним, и приходила к Лермонтову в штаб, где тот сидел в заключении.

Племянница Арсеньевой Анна Философова навестила тётушку и нашла её «и вправду в горестном состоянии». Муж Анны, Алексей, был адьютантом великого князя Михаила Павловича, и, конечно, мог замолвить словечко за родственника. В письме А.Философовой к мужу есть характерная подробность, рисующая, какой любящей, милосердной и заботливой была душа Елизаветы Алексеевны Арсеньевой:

«Что ещё сильно огорчает тётушку, так это судьба этого молодого Rajevski, который жил у неё; так как ему нечем жить и он страдает ревматисмом; он посажен под арест на один месяц, а потом будет выслан в Олонецкую губернию, под надзор полиции; тётушка боится, что мысль о том, что он <Лермонтов> сделал его <Раевского> несчастным, будет преследовать Мишеля, и в то же время именно её эта мысль и преследует…»

Как верно понимала бабушка своего внука!..

6 марта 1837 года Елизавета Алексеевна писала к Алексею Философову:

«Не знаю, буду ли иметь силы описать вам постигшее меня несщастие, вы любите меня, примете участие в убийственной моей горести. Мишынька по молодости и ветренности написал стихи на смерть Пушкина и в конце написал не прилично на щёт придворных, я не извиняю его, но не менее или ещё и более страдаю, что он виновен… Вы чадолюбивый отец, поймёте горесть мою, в внуке моём я полагала всё моё благо не земле, им существовала, им дышала, и, может быть, я его не увижу, хотела с ним ехать, но в старости и в параличе меня не довезут живую, видно, я страшно прогневала Бога, что добродетельного нашего Великого Князя Михайла Павловича нет здесь, он ангел покровитель вдовам и сиротам, он бы умилостивил Государя, прогневанного моим внуком, я бы пала к ногам его, он сжалился бы надо мной, погибшей, как Христос сжалился над плачущей вдовицей и воскресил единственного её сына, но его нет, к кому прибегу, нещастная, без защитная? Государь изволил выписать его тем же чином в Нижегородский драгунский полк в Грузию, и он на днях едит. Не посылает мне смерти Бог…»

Это письмо она передала с племянницей, которая поехала к мужу во Франкурт-на-Майне. Анна Григорьевна по дороге сообщила ему из Варшавы, что «тётушка Elizabeth… решилась остаться в Петербурге, чтобы легче получать новости о Мишеле». Конечно, не только потому – но и чтобы вновь и вновь хлопотать о прощении внука…

 

.

Критик В.В.Стасов вспоминал сорок лет спустя свою молодость, как взволновала весь Петербург смерть Пушкина и как тайком попало к ним в училище стихотворение Лермонтова: «…и мы читали и декламировали его с беспредельным жаром, в антрактах между классами. Хотя мы хорошенько и не знали, да и узнать-то не от кого было, про кого это речь шла в строфе: “А вы, толпою жадною стоящие у трона” и т.д., но всё-таки мы волновались, приходили на кого-то в глубокое негодование, пылали от всей души, наполненные геройским воодушевлением, готовые, пожалуй, на что угодно, - так нас подымала сила лермонтовских стихов, так заразителен был жар, пламеневший в этих стихах».

Юнкер Павел Гвоздев, обучающийся в той же самой Школе, ответил Лермонтову пылким стихотворением:

.

Зачем порыв свой благородный

Ты им излил, младой поэт?

Взгляни, как этот мир холодный

Корою льдяною одет!

………………..

Твой стих свободного пера

Обидел гордое тщеславье,

И стая вран у ног царя

Как милость ждут твоё бесславье…

.

Вскоре поэта-юнкера разжаловали в солдаты и сослали на Кавказ. 18 июля 1837 года Лермонтов писал бабушке из Пятигорска: «То, что вы мне пишите о Гвоздеве, меня не очень удивило; я, уезжая, ему предсказывал, что он будет юнкером у меня во взводе, а впрочем, жаль его».

2 марта 1837 года Александр Полежаев откликнулся на смерть Пушкина стихотворением, которое напечатали лишь через пять лет, да и то с правкой цензуры; уже в советские годы филолог Н.Бельчиков раскопал в архивах автограф – и стало очевидно, что в оригинале Полежаев отметил и стихотворение Лермонтова:

.

И между тем, когда в России изумленной

Оплакали тебя и старец, и младой,

И совершили долг последний и священный,

Предав тебя земле холодной и немой;

И бледная в слезах, в печали безотрадной,

Поэзия грустит над урною твоей, -

Неведомый поэт – но юный, славы жадный, -

О, Пушкин – преклонил колена перед ней!

.

Владимир Бурнашёв с красочными подробностями описывает, как его добродушный приятель Афанасий Синицын толковал про Майошку и про всю эту историю. Гусар утверждал, что Майошка перед отъездом на Кавказ обещал один вечер подарить ему.

« - Стихи Лермонтова – не только добавочные эти шестнадцать, но и всё стихотворение на смерть Пушкина – сделалось контрабандой и преследуется жандармерией, что, впрочем, не только не мешает, но способствует весьма сильному распространению копий. А всё-таки лучше не слишком-то бравировать, чтоб не иметь каких-нибудь неудовольствий…» - рассуждал Синицын - и спросил Николая Юрьева:

« - А что же Майошка?..

- Да что, брат Синицын, Майошка в отчаянии, что не мог сопутствовать мне к тебе: бабушка не отпускает его от себя ни на один час, потому что на днях он должен ехать на Кавказ за лаврами, как он выражается.

- Экая жалость, что Майошка изменничает, - сказал Синицын. – А как бы мне хотелось напоследках от него самого услышать рассказ о том, как над ним вся эта беда стряслась.

- Ну, - заметил Юрьев, - ты, брат Синицын, видно, всё ещё не узнал вполне нашего Майошку: ведь он очень неподатлив на рассказы о своей особе, да и особенно при новом лице…»

Очень любопытно высказался Синицын и о Дантесе:

« - Правду сказать, - заметил Синицын, - я насмотрелся на этого Дантесишку во время военного суда. Страшная французская бульварная сволочь с смазливой только рожицей и с бойким говором. На первый раз он не знал, какой результат будет иметь суд над ним, думал, что его, без церемонии, расстреляют и в тайном каземате засекут казацкими нагайками. Дрянь! Растерялся, бледнел, дрожал. А как проведал чрез своих друзей, в чём вся суть-то, о! тогда поднялся на дыбы, захорохорился, чёрт был ему не брат, и осмелился даже сказать, что таких версификаторов, каким был Пушкин, в его Париже десятки. Ведь вы, господа, все меня знаете за человека миролюбивого, недаром великий князь с первого раза окрестил меня “кормилицей Лукерьей”; но, ей-богу, будь этот французишка не подсудимый, а на свободе, - я так и дал бы ему плюху за его нахальство и за его презрение к нашему хлебу-соли.

- Ну, вот ты видишь, - подхватил с живостью Юрьев. – После этого чего мудрёного, что такой пламенный человек, как Лермонтов, не на шутку озлился, когда до него стали справа и слева доходить слухи о том, что в высшем обществе, которое русское только по названию, а не в душе и не на самом деле, потому что оно вполне офранцужено от головы до пяток, идут толки и том, что в смерти Пушкина, к которой все эти сливки высшего общества относятся крайне хладнокровно, надо винить его самого…»

Обсудив всё по порядку, что случилось с их Майошкой, гусары напоследок потешились очередной уморительной проделке своего друга Костьки Булгакова.

Тот умудрился проскакать по Невскому в новенькой, только что пошитой кавказской форме Лермонтова: в куртке с кушаком, шашкой через плечо и в чёрной бараньей шапке на голове. Его заметил великий князь Михаил Павлович, знавший, что во всём Петербурге такая форма может быть у одного Лермонтова. А великий князь только что «наехал» на поэта у Английского магазина – и тот был в форме лейб-гусара, за что получил от князя строгий выговор. Михаил Павлович погнался было за промелькнувшим драгуном, но тот «дал утечку» от погони. Не медля он послал офицера на квартиру Лермонтова. Но Булгаков успел прискакать и вернуть служебную обновку товарищу, и он тут же переоделся в подобающую ему форму. Его высочеству было доложено, что Лермонтов мигом слетал к портному и, напугав его именем великого князя, истребовал свой драгунский мундир. И великий князь остался доволен молодецкой исполнительностью своего гусара, ставшего драгуном. Он так и не понял, что повстречал на мостовой не Лермонтова, а шалуна Костьку Булгакова…

Впрочем, бывших гусар – не бывает!..

5
1
Средняя оценка: 2.78788
Проголосовало: 165