Дядя Яша-Макао и Манька-Суматоха

К 135-летию со дня рождения великого русского, вятского писателя
А.С. Грина
Игорь Фунт
Дядя Яша-Макао и Манька-Суматоха
От писателя внешне должно меньше всего пахнуть писателем. Грин
За рекой в румяном свете
Разгорается костёр.
В красном бархатном колете
Рыцарь едет из-за гор.
Ржёт пугливо конь багряный,
Алым заревом облит.
Тихо едет рыцарь рдяный,
Подымая красный щит…
– Почти вся известная нам история человечества, – шутя спорил  Грин по поводу дальнейшего мирового развития, – творилась на маленьком полуострове, который мы называем Европой. Почему нельзя допустить, что в дальнейшем её возьмут в свои руки люди, населяющие основной и притом колоссальный материк – Азию? В душе Востока много для нас таинственного и непонятного.
После подобных заявлений, пусть и курьёзных, Куприн, извечно взволнованный вопросами всего человечества, не менее,   – вдобавок будучи по матери чистейшим татаро-монголом, да и со стороны отца инородцем, – насупливался и умолкал. Тем более ежели вдруг кто-нибудь начинал распространяться о миллионных полчищах  Чингисхана, наваливавшихся в своё время на Россию. Или о   китайцах  с их бесконечной Стеной.
– Насчёт азиатов – слишком страшно и слишком серьёзно, дабы отделываться шутками… – напряжённо отвечал Куприн спорщикам.
Купринская группа приятелей-литераторов, к которой принадлежал и Грин, после революции 1905-го года отнюдь не впала в уныние и декаденство. И не стала,  по-горьковски, собирательницей унылых писателей-«смертяшкиных». А вполне себе продолжала творческие искания  ажно при наступившей властной реакции.
Куприна Грин любил. Равно и наоборот, несмотря на крайнюю нетерпимость Александра Ивановича к похвалам новой литературной поросли, пускай заслуженным.
Грин часто ездил к нему в Гатчину и дарил подарки, бывало  неподъёмные по деньгам, однако приобретённые каким-то образом, – в долг, под залог, неважно.   Куприн с ироничной ласковостью говаривал: «Люблю тебя, Саша, за золотой твой талант и равнодушие к славе. Я без неё жить не могу».
Грин стоически вынашивал план написать о дорогом сердцу Куприне, впрочем, как и вообще о людях Серебряного века. План остался в нереализованных  мечтах…
Грин обожал Питер. В Петрограде создана самая знаменитая книга «Алые паруса». Питерским воздухом пропитаны годы необузданной молодости, первые рассказы, придумка псевдонима, связанная с тем, что был в бегах. Аресты, любовь, кутежи, лихачество…
«Город беден, как пустой бычий пузырь…»
Яшу-Макао, прозванного так за карточную страсть, к тому же одинаково усердно и бурно празднующего как еврейские, так и православные праздники, – добродушного,  общительного, гостеприимного, –  упоминали многие. Писал о нём  и Куприн. Только у Куприна тот был Яшенькой Эпштейном, а не Бронштейном, каковым Яшу знала питерская богема. И слыл он «милого лику», обаятельным, широкой души – известным всему городу  покровителем и  меценатом театра,  литературы,  искусства. Хотя на деле, в сути своей – типичный бретгартовский Джек Гемлин «в русских условиях».
Именно Яков Адольфович познакомил Куприна с «великим еврейским писателем и с бесподобным юмористом» Шолом-Алейхемом. Именно у «дяди Яши», – так его звал Петербург, –  одалживался Грин в роковые минуты. Когда же находился при деньгах, как правило небольших, именно дяде Яше вручал «мазу» на подъём, – чтобы в общем выигрышном банке получить хоть мизерную  прибыль.
По обыкновению, Яше «чертовски не везло». Невезенье он смело сваливал  на чужие принятые «мазы», сбивающие удачу, в том числе  гриновские. Но продолжал брать деньги на прикуп.
– …Первый раз вижу такие карты. Где вы их взяли? – спросил Бронштейн.
Юнг гладко солгал:
–  Это карты неизвестно какого происхождения. Ко мне они перешли от отца, вывезшего их из Дагестана. Слушайте, Яков Адольфович. У меня есть примета –  если я впустую играю перед настоящей игрой один удар с кем-нибудь этой колодой, – мне должно тогда повезти за любым столом.
–  Хорошо, – сказал Бронштейн. – Все мы игроки –  чудаки. Делайте вашу игру. Закладываю в банк на первый случай, солнце и... хотя бы... луну...
Быстрыми, летающими движениями привычного игрока он сдал, как всегда в макао, на четыре табло и со скучающим видом приподнял свои три карты.
– Девять, – с неизменяющим игроку никогда, даже при игре в «пустую», удовольствием сказал он.
Юнг еле успел взглянуть на свои карты, т. е. на те, что покрывали  предполагаемое первое табло. Он проиграл. У него было три…
Так изображена  Яшина игровская хватка, –  инда в противостоянии судьбе и неумолимой Смерти, – в повествовании Грина «Клубный арап». К слову, деваться Грину было некуда, и он нёс и нёс дяде Яше свои гроши в надежде на прибыток с казино. Питерская довоенная жизнь решительно не отличалась экономией и благостью. Слагалась она эдак: «…получка, отдача долгов, выкуп заложенных вещей и покупка самого необходимого, – вспоминала первая гриновская жена Вера Павловна. – Если деньги получал Александр Степанович, он приходил домой с конфетами или цветами, но очень скоро, через час-полтора, исчезал, пропадал на сутки или двое и возвращался домой больной, разбитый, без гроша».
Однажды дядя Яша негодуя воскликнул:
– Больше мне своих трёшек не приноси, иначе я пойду по миру!
На что отчаявшийся Грин, одним поздним вечером в Купеческом клубе, еле-еле уговорил Яшу принять-таки пять рублей на ставку.  «Это были последние его деньги, – пишет близкий друг Ник. Вержбицкий. – На завтра не был обеспечен даже двадцатипятикопеечный обед в студенческой столовой».
Той ночью, точнее, уже под утро,  дядя Яша снял банк в несколько тысяч.
Оба они числились в отъявленных неугомонных гулёнах, транжирах и балагурах, – посему сразу же решили обмыть финансовый успех в кабаке. В такую рань пришлось ехать в знакомую чайную не слишком высокого ранжиру, полную всякого мелкого отребья и проституток, к которым Яков Адольфович питал отеческие чувства. Ну или почти отеческие…
Среди путан особенно выделялась неказистостью одна деваха по прозвищу Манька-Суматоха. Самая бедная из персонала, некрасива и неудачлива даже на фоне и так не слишком роскошной  женской доли питейного подвала. От осознания сего  стала она чрезвычайно замкнутой, неразговорчивой, – из-за чего от неё  за километр веяло непроходимой тоской и депрессухой.
И вот шустрый, богемный, набриолиненный дядя Яша и долговязый, хмурый, но возбуждённый писатель Грин, изрядно выпив, задумали развеселить «старушку», а заодно себя и всю  холопскую округу до кучи.  Они решили выдать Маньку замуж.
И не за абы кого, а за очень пристойного кандидата – невзыскательного, но чинного коридорного из меблированных комнат, находящихся тут же, неподалёку. Претендента величали Ванькой. И когда нашли его и отпотчевали «заокеанским» пойлом, то оказался он вполне интеллигентского складу, выражался пристойно, не спеша. Клиенты интим-салона иначе как «сволочью» Ваньку не называли – за  невыносимое двурушничество, крутой нрав, скупость  и неимоверную алчность. Ну, да то друзьям-филантропам  было без надобности.
Вскоре, поддакивая благодетелям, чуть заикаясь от волнения и алкоголя, наречённый застенчиво признался Маньке в старинной тайной любви к ней. Что только ускорило ход событий. Сию минуту замыслили свадьбу, причём богатую, с шиком: аки у порядочных.
Давненько церковный люд не видывал похожего чуда…
В оживлённом центре столицы, в соборе на Невском, собрался народ, поразивший окружающую публику своим видом и запахом. «Огромная церковь была набита битком», – продолжает Ник. Вержбицкий. Обитатели-босяки горьковской ночлежки представились бы наблюдателю высшим кругом по сравнению с разношерстным «дном», заполонившим в то утро Вознесенский Храм: оборванные, затасканные, испитые, убогие и хромые, источающие из себя аромат отходов и нечистот всех видов и качеств. Единственно, в чём их нельзя упрекнуть – это в искренней поддержке и бескрайней симпатии к брачующимся, завороженно стоявшим перед  алтарём под аккомпанемент знаменитых певчих из Александро-Невской лавры. Более того, –  что несомненно и недвусмысленно поднимало градус восторженного кипения, – праздничный обед не за горами, господа, э-эх!
Гулкая толпа в сто человек «господ», – под стать накрытой огромной зале в  трактире недурственного «второго» разряду, – собралась опосля венчания торжественно отпировать свадебку. Сам пристав полицейского участка Семён Семёныч,   пошептавшись-побеседовав с дядей Яшей, охранял действо, сходное разве что с булгаковским балом у Сатаны – с жирнющим  знаком «минус». Жаль, сравнить себя с воландовской нечистью участники описываемого бала смогут только лет через 15…
Непонятно откуда взявшийся цыганский табор встречал свадебщиков куплетами из «Живого трупа»:
С вашим-да покровительством
Мы не пропадём,
Весело и звонко
Время проведём!..
Городовые стояли на улице с приказом ни в коем разе не пускать внутрь «чистых». А запускать только проституток, жуликов-воров, нищих и конченных голодранцев и пройдох.
Во главе стола неистовствовал «посаженный отец»  Грин, – пьющий уже почти сутки, – подаривший счастливой заплаканной невесте букет из померанцевых флердоранжей – символ неприкрытой девственности. Жених, в свою очередь,  наряжен был в новый фрак «с галунами и большими медными пуговицами с буквой “Л”» – Лиссабон – по названию меблировок для доступных по цене соитий. Суженый и впрямь казался влюблённым. Невеста – скромной.
Танцы начались одновременно с пиршеством – внезапно и без ожидания горячих блюд и десерта...
Дикое буйство длилось до следующего утра: «Пировали долго. Ели, пили, пели и танцевали падепатинер и польку “Трам-блям”». – Музыкой и оркестром  командовал  второй «посаженный отец» – дядя Яша, – пригласивший сразу шестерых баянистов, падающих от усталости, сменявших друг друга, – чтобы  пляс, покрытый  взвизгивающим воплем в сто глоток и топотом двух сотен каблуков,  стоял без перерыва и умолку.
Распорядитель трактира Липатыч собственноручно выводил на улицу чрезмерно распоясавшихся гостей  со словами: «Имей уважение! Ты не с фраерами сидишь, а с писателями!»  – Что обладало сильным воздействием, и нетрезвые замызганные гости тут же  приосанивались и успокаивались, сдуваясь, стравливая кипящую спесь: ведь они свои среди «высших» – непристойно устраивать бузу в приличном обществе: «Базара нету, командир!»
Манька-Суматоха, оказавшись  средоточием столь пышных событий, парила на седьмом небе от счастья, словно в сказочном сне. В меру уравновешенный Ванька, впервые видевший пред собою море жратвы, утрамбовавший в желудок столько, что больше уже не лезло, осоловело мигал зенками, прихватывая кое-чего из закусона на карман и даже успевая подпевать набитым едою ртом:
Девки стукнули ногами!
Щеголяй, Ваня, щеголяй!
Ширмачи, гуляйте с нами!
Щеголяй, Маня, щеголяй!
…Нам неведомо, сложилось ли дальнейшее семейное бытие Ваньки и Маньки. Дальнейшая же разгульная предреволюционная гульба «посаженного отца» Грина продолжалась в привычном русле, поражая воображение насыщенностью и необыкновенностью эпизодов и ситуаций: «Его расколотость, несовместимость двух его ликов: человека частной жизни – Гриневского и писателя Грина била в глаза, невозможно было понять её, примириться с ней. Эта загадка была мучительна…»  –  Драматическая загадка кровосмешения забавного и трагичного в одном человеке. Загадка писательского гения и низкосортных человеческих страстей –  неразрешимая, извечная задача мне и всей мировой литературе. На многие века – читателям, почитателям, критикам. Влюблённым в Грина. Восторгающимся Грином.
– Обрати внимание, – хвастался Александр Степанович  своей жене после выхода «Алых парусов», – какое у меня богатство слов, обозначающих красный цвет!
Красный цвет великолепному творцу-романтику, абсолютно равнодушному к большевизму, – означал яркое многословие, многоголосие оттенков, изображающих мученическое почти отношение к советской действительности, отнюдь не расцветшей, к сожалению, «как в сказке, за одну ночь».
Сам Грин завял и умер в немой позорной нищете, получив соболезнования от Литфонда на собственную смерть ещё при жизни. …Оставив нам фееричную мультиполифонию тайн, загадок и лихачеств, полных фантастическою верой в светлое радостное чудо. Боже, как это невероятно близко и родно великим символам и образам  великой русской литературы!
…И заря лицом блестящим
Спорит – алостью луча –
С молчаливым и разящим
Острием его меча.
Но плаща изгибом чёрным,
Заметая белый день,
Стелет он крылом узорным
Набегающую тень.
А. Грин. «За рекой, в румяном свете…». 1910 г.

23 августа 1880 года родился Александр Грин, русский писатель.

 
"От писателя внешне должно меньше всего пахнуть писателем". Грин
 
 
 
 
За рекой в румяном свете
Разгорается костёр.
В красном бархатном колете
Рыцарь едет из-за гор.
 
Ржёт пугливо конь багряный,
Алым заревом облит.
Тихо едет рыцарь рдяный,
Подымая красный щит…
 
– Почти вся известная нам история человечества, – шутя спорил  Грин по поводу дальнейшего мирового развития, – творилась на маленьком полуострове, который мы называем Европой. Почему нельзя допустить, что в дальнейшем её возьмут в свои руки люди, населяющие основной и притом колоссальный материк – Азию? В душе Востока много для нас таинственного и непонятного.
После подобных заявлений, пусть и курьёзных, Куприн, извечно взволнованный вопросами всего человечества, не менее,   – вдобавок будучи по матери чистейшим татаро-монголом, да и со стороны отца инородцем, – насупливался и умолкал. Тем более ежели вдруг кто-нибудь начинал распространяться о миллионных полчищах  Чингисхана, наваливавшихся в своё время на Россию. Или о   китайцах  с их бесконечной Стеной.
– Насчёт азиатов – слишком страшно и слишком серьёзно, дабы отделываться шутками… – напряжённо отвечал Куприн спорщикам.
 
Купринская группа приятелей-литераторов, к которой принадлежал и Грин, после революции 1905-го года отнюдь не впала в уныние и декаденство. И не стала,  по-горьковски, собирательницей унылых писателей-«смертяшкиных». А вполне себе продолжала творческие искания  ажно при наступившей властной реакции.
Куприна Грин любил. Равно и наоборот, несмотря на крайнюю нетерпимость Александра Ивановича к похвалам новой литературной поросли, пускай заслуженным.
Грин часто ездил к нему в Гатчину и дарил подарки, бывало  неподъёмные по деньгам, однако приобретённые каким-то образом, – в долг, под залог, неважно.   Куприн с ироничной ласковостью говаривал: «Люблю тебя, Саша, за золотой твой талант и равнодушие к славе. Я без неё жить не могу».
Грин стоически вынашивал план написать о дорогом сердцу Куприне, впрочем, как и вообще о людях Серебряного века. План остался в нереализованных  мечтах…
Грин обожал Питер. В Петрограде создана самая знаменитая книга «Алые паруса». Питерским воздухом пропитаны годы необузданной молодости, первые рассказы, придумка псевдонима, связанная с тем, что был в бегах. Аресты, любовь, кутежи, лихачество…
 
«Город беден, как пустой бычий пузырь…»
 
Яшу-Макао, прозванного так за карточную страсть, к тому же одинаково усердно и бурно празднующего как еврейские, так и православные праздники, – добродушного,  общительного, гостеприимного, –  упоминали многие. Писал о нём  и Куприн. Только у Куприна тот был Яшенькой Эпштейном, а не Бронштейном, каковым Яшу знала питерская богема. И слыл он «милого лику», обаятельным, широкой души – известным всему городу  покровителем и  меценатом театра,  литературы,  искусства. Хотя на деле, в сути своей – типичный бретгартовский Джек Гемлин «в русских условиях».
Именно Яков Адольфович познакомил Куприна с «великим еврейским писателем и с бесподобным юмористом» Шолом-Алейхемом. Именно у «дяди Яши», – так его звал Петербург, –  одалживался Грин в роковые минуты. Когда же находился при деньгах, как правило небольших, именно дяде Яше вручал «мазу» на подъём, – чтобы в общем выигрышном банке получить хоть мизерную  прибыль.
По обыкновению, Яше «чертовски не везло». Невезенье он смело сваливал  на чужие принятые «мазы», сбивающие удачу, в том числе  гриновские. Но продолжал брать деньги на прикуп.
 
– …Первый раз вижу такие карты. Где вы их взяли? – спросил Бронштейн.
Юнг гладко солгал:
–  Это карты неизвестно какого происхождения. Ко мне они перешли от отца, вывезшего их из Дагестана. Слушайте, Яков Адольфович. У меня есть примета –  если я впустую играю перед настоящей игрой один удар с кем-нибудь этой колодой, – мне должно тогда повезти за любым столом.
–  Хорошо, – сказал Бронштейн. – Все мы игроки –  чудаки. Делайте вашу игру. Закладываю в банк на первый случай, солнце и... хотя бы... луну...
Быстрыми, летающими движениями привычного игрока он сдал, как всегда в макао, на четыре табло и со скучающим видом приподнял свои три карты.
– Девять, – с неизменяющим игроку никогда, даже при игре в «пустую», удовольствием сказал он.
Юнг еле успел взглянуть на свои карты, т. е. на те, что покрывали  предполагаемое первое табло. Он проиграл. У него было три…
 
Так изображена  Яшина игровская хватка, –  инда в противостоянии судьбе и неумолимой Смерти, – в повествовании Грина «Клубный арап». К слову, деваться Грину было некуда, и он нёс и нёс дяде Яше свои гроши в надежде на прибыток с казино. Питерская довоенная жизнь решительно не отличалась экономией и благостью. Слагалась она эдак: «…получка, отдача долгов, выкуп заложенных вещей и покупка самого необходимого, – вспоминала первая гриновская жена Вера Павловна. – Если деньги получал Александр Степанович, он приходил домой с конфетами или цветами, но очень скоро, через час-полтора, исчезал, пропадал на сутки или двое и возвращался домой больной, разбитый, без гроша».
Однажды дядя Яша негодуя воскликнул:
– Больше мне своих трёшек не приноси, иначе я пойду по миру!
На что отчаявшийся Грин, одним поздним вечером в Купеческом клубе, еле-еле уговорил Яшу принять-таки пять рублей на ставку.  «Это были последние его деньги, – пишет близкий друг Ник. Вержбицкий. – На завтра не был обеспечен даже двадцатипятикопеечный обед в студенческой столовой».
 
Той ночью, точнее, уже под утро,  дядя Яша снял банк в несколько тысяч.
 
Оба они числились в отъявленных неугомонных гулёнах, транжирах и балагурах, – посему сразу же решили обмыть финансовый успех в кабаке. В такую рань пришлось ехать в знакомую чайную не слишком высокого ранжиру, полную всякого мелкого отребья и проституток, к которым Яков Адольфович питал отеческие чувства. Ну или почти отеческие…
Среди путан особенно выделялась неказистостью одна деваха по прозвищу Манька-Суматоха. Самая бедная из персонала, некрасива и неудачлива даже на фоне и так не слишком роскошной  женской доли питейного подвала. От осознания сего  стала она чрезвычайно замкнутой, неразговорчивой, – из-за чего от неё  за километр веяло непроходимой тоской и депрессухой.
И вот шустрый, богемный, набриолиненный дядя Яша и долговязый, хмурый, но возбуждённый писатель Грин, изрядно выпив, задумали развеселить «старушку», а заодно себя и всю  холопскую округу до кучи.  Они решили выдать Маньку замуж.
И не за абы кого, а за очень пристойного кандидата – невзыскательного, но чинного коридорного из меблированных комнат, находящихся тут же, неподалёку. Претендента величали Ванькой. И когда нашли его и отпотчевали «заокеанским» пойлом, то оказался он вполне интеллигентского складу, выражался пристойно, не спеша. Клиенты интим-салона иначе как «сволочью» Ваньку не называли – за  невыносимое двурушничество, крутой нрав, скупость  и неимоверную алчность. Ну, да то друзьям-филантропам  было без надобности.
Вскоре, поддакивая благодетелям, чуть заикаясь от волнения и алкоголя, наречённый застенчиво признался Маньке в старинной тайной любви к ней. Что только ускорило ход событий. Сию минуту замыслили свадьбу, причём богатую, с шиком: аки у порядочных.
 
Давненько церковный люд не видывал похожего чуда…
 
В оживлённом центре столицы, в соборе на Невском, собрался народ, поразивший окружающую публику своим видом и запахом. «Огромная церковь была набита битком», – продолжает Ник. Вержбицкий. Обитатели-босяки горьковской ночлежки представились бы наблюдателю высшим кругом по сравнению с разношерстным «дном», заполонившим в то утро Вознесенский Храм: оборванные, затасканные, испитые, убогие и хромые, источающие из себя аромат отходов и нечистот всех видов и качеств. Единственно, в чём их нельзя упрекнуть – это в искренней поддержке и бескрайней симпатии к брачующимся, завороженно стоявшим перед  алтарём под аккомпанемент знаменитых певчих из Александро-Невской лавры. Более того, –  что несомненно и недвусмысленно поднимало градус восторженного кипения, – праздничный обед не за горами, господа, э-эх!
Гулкая толпа в сто человек «господ», – под стать накрытой огромной зале в  трактире недурственного «второго» разряду, – собралась опосля венчания торжественно отпировать свадебку. Сам пристав полицейского участка Семён Семёныч,   пошептавшись-побеседовав с дядей Яшей, охранял действо, сходное разве что с булгаковским балом у Сатаны – с жирнющим  знаком «минус». Жаль, сравнить себя с воландовской нечистью участники описываемого бала смогут только лет через 15…
Непонятно откуда взявшийся цыганский табор встречал свадебщиков куплетами из «Живого трупа»:
 
С вашим-да покровительством
Мы не пропадём,
Весело и звонко
Время проведём!..
 
Городовые стояли на улице с приказом ни в коем разе не пускать внутрь «чистых». А запускать только проституток, жуликов-воров, нищих и конченных голодранцев и пройдох.
Во главе стола неистовствовал «посаженный отец»  Грин, – пьющий уже почти сутки, – подаривший счастливой заплаканной невесте букет из померанцевых флердоранжей – символ неприкрытой девственности. Жених, в свою очередь,  наряжен был в новый фрак «с галунами и большими медными пуговицами с буквой “Л”» – Лиссабон – по названию меблировок для доступных по цене свиданий. Суженый и впрямь казался влюблённым. Невеста – скромной.
Танцы начались одновременно с пиршеством – внезапно и без ожидания горячих блюд и десерта...
Дикое буйство длилось до следующего утра: «Пировали долго. Ели, пили, пели и танцевали падепатинер и польку “Трам-блям”». – Музыкой и оркестром  командовал второй «посаженный отец» – дядя Яша, – пригласивший сразу шестерых баянистов, падающих от усталости, сменявших друг друга, – чтобы  пляс, покрытый взвизгивающим воплем в сто глоток и топотом двух сотен каблуков,  стоял без перерыва и умолку.
Распорядитель трактира Липатыч собственноручно выводил на улицу чрезмерно распоясавшихся гостей  со словами: «Имей уважение! Ты не с фраерами сидишь, а с писателями!»  – Что обладало сильным воздействием, и нетрезвые замызганные гости тут же  приосанивались и успокаивались, сдуваясь, стравливая кипящую спесь: ведь они свои среди «высших» – непристойно устраивать бузу в приличном обществе: «Базара нету, командир!»
Манька-Суматоха, оказавшись  средоточием столь пышных событий, парила на седьмом небе от счастья, словно в сказочном сне. В меру уравновешенный Ванька, впервые видевший пред собою море жратвы, утрамбовавший в желудок столько, что больше уже не лезло, осоловело мигал зенками, прихватывая кое-чего из закусона на карман и даже успевая подпевать набитым едою ртом:
 
Девки стукнули ногами!
Щеголяй, Ваня, щеголяй!
Ширмачи, гуляйте с нами!
Щеголяй, Маня, щеголяй!
 
…Нам неведомо, сложилось ли дальнейшее семейное бытие Ваньки и Маньки. Дальнейшая же разгульная предреволюционная гульба «посаженного отца» Грина продолжалась в привычном русле, поражая воображение насыщенностью и необыкновенностью эпизодов и ситуаций: «Его расколотость, несовместимость двух его ликов: человека частной жизни – Гриневского и писателя Грина била в глаза, невозможно было понять её, примириться с ней. Эта загадка была мучительна…»  – Драматическая загадка кровосмешения забавного и трагичного в одном человеке. Загадка писательского гения и низкосортных человеческих страстей –  неразрешимая, извечная задача мне и всей мировой литературе. На многие века – читателям, почитателям, критикам. Влюблённым в Грина. Восторгающимся Грином.
– Обрати внимание, – хвастался Александр Степанович  своей жене после выхода «Алых парусов», – какое у меня богатство слов, обозначающих красный цвет!
Красный цвет великолепному творцу-романтику, абсолютно равнодушному к большевизму, – означал яркое многословие, многоголосие оттенков, изображающих мученическое почти отношение к советской действительности, отнюдь не расцветшей, к сожалению, «как в сказке, за одну ночь».
Сам Грин завял и умер в немой позорной нищете, получив соболезнования от Литфонда на собственную смерть ещё при жизни. …Оставив нам фееричную мультиполифонию тайн, загадок и лихачеств, полных фантастическою верой в светлое радостное чудо. Боже, как это невероятно близко и родно великим символам и образам  великой русской литературы!
 
…И заря лицом блестящим
Спорит – алостью луча –
С молчаливым и разящим
Острием его меча.
 
Но плаща изгибом чёрным,
Заметая белый день,
Стелет он крылом узорным
Набегающую тень.
 
А. Грин. «За рекой, в румяном свете…». 1910 г.
5
1
Средняя оценка: 2.67808
Проголосовало: 292