Я пью до дна за тех, кто в море!

К 125-летию Б.А. Лавренёва. Писателя-мариниста. Прошедшего долгий путь от декаданса Серебряного века – к вершинам соцреализма.
Игорь Фунт
Я пью до дна за тех, кто в море!
«Мальчик, люби революцию»
Лучшее облегчение боли в том, чтобы её выкричать. Гегель
Литературно родился после революции. Лавренёв
«У каждой революции очень тяжёлая поступь, и её чугунные сапожища всегда давят без разбору правых и виноватых. Но у нашей революции поступь не только тяжкая, но ещё на редкость бессмысленно жестокая и неуклюжая. После смерти Владимира Ильича эту поступь направлял полупомешанный маньяк, азиатский сатрап, который согнул страну в бараний рог и перед которым ползали в страхе на карачках с полными штанами его соратнички, у которых не хватило мужества пресечь кровавую карусель. Дрожа за свои шкуры, они бросали в жертву злобе сумасшедшего сотни тысяч невинных». Из письма комбригу Д. Зуеву. 1957 г.
*
Жизнь учила веслом и винтовкой,
Крепким ветром по плечам моим
Узловатой хлестала верёвкой,
Чтобы стал я спокойным и ловким,
Как железные гвозди – простым. Н. Тихонов
Приступлю к статье о Борисе Андреевиче Лавренёве с вопроса к вдумчивому и эрудированному читателю…
Немногие сегодня помнят старый фильм – ныне бы изрекли: неоспоримый блокбастер конца 1940 – начала 50-х гг. – «За тех, кто в море». По одноимённой пьесе Лавренёва, в бытность свою военкора ВМФ. (Морская тема, тема флота – «фишка» Лавренёва с первых его произведений: и литературных, и, кстати, живописных. Л. – превосходный художник.) Сценарий М. Котова.
Скажу честно. Я не нашёл автора слов к саундтреку фильма: «За тех, кто в море! За тех, кто в море! Кто с курса не собьётся никогда...». Не так это и важно сейчас конечно. Однако неплохо бы было, раз уж пошёл подобный разговор, выяснить, чьи стихи. Самого Лавренёва либо какого-то стороннего сочинителя. По крайней мере, в общедоступных источниках это не уточняется. И в титрах не указано.
Песня как бы обрамляет киноленту громогласной героикой, мощью и эпической оркестровкой прекрасного советского композитора, ученика С. Прокофьева – Антониа Спадавеккиа. В аккурат после данной картины здравица «За тех, кто в море!» стала чрезвычайно популярной, крылатой. Ушла в народ. И без неё вряд ли обходились застолья и праздники, особенно послевоенной поры.
Не зря танцевальный «ремейк» песни «За тех, кто в море!» – авторства и в исполнении Андрея Макаревича с его «Машиной времени» – завоевал сердца предперестроечной молодёжи 1980-х годов – аж на десятилетие. Если не больше.
…Красивые люди – потомки героев лавренёвского «Разлома». Красивая любовь. Чудный актёрский состав: М. Жаров, Д. Павлов, Карнович-Валуа. П. Шпригфельд. Неизменный победный советский пафос, приправленный счастьем недавно отгремевшей великой Победы.
Само же кино повествует о боевых операциях в Баренцевом море конца войны: интрига развивается вокруг эмоциональной ссоры двух друзей, приведшей к реальному бедствию: гибели катера.
«За славой надо гнаться дерзко, упорно, смело! Уметь схватить за блестящие крылья и не отдать никому. Зато в славе – бессмертие. Я умираю. Имя моё живёт!» – Фильм построен на противопоставлении «личной» славы, личных амбиций – славе и помыслам всенародным, «нахимовским», – уточняли моряки. Напитан обращениями к русскому стиху, романсу, лермонтовской патетике дальних странствий. Ну и, как принято, спорами о принадлежности классовым ли, гуманистическим идеалам – что и кто по итогу выиграет бескомпромиссную битву за правду, место под солнцем, за любовь наконец: надуманный пафос, офицерская партийная честь, человеческая доброта, мужская дружба.
Такое, в общем, непритязательное лирическое приветствие.
*
Вышеупомянутый фильм затрагивает, повторюсь, период конца сороковых – начала пятидесятых. Лавренёв к тому времени – маститый прозаик, драматург, журналист.
Великую Отечественную он встретил на Балтике. Потом была эвакуация (по болезни) – Вятка, Ташкент. По выздоровлении, оставив семью в Москве, сразу же едет на Северный флот. Статьи регулярно появляются в «Известиях», «Труде», «Красной звезде», «Красном флоте» и др. Издано несколько сборников.
После войны Борис Андреевич осядет в столице, на улице Серафимовича. В доме, который Ю. Трифонов назовёт «Домом на набережной». Бо́льшую часть времени проводил в загородном посёлке Переделкино. Где дача выходит на чудную лесную просеку. Увитая плющом калитка, тихо покачивающиеся стволы сосен за окном…
Но у Бориса Андреевича, тем не менее, крайне интересен и творчески насыщен жизненный этап 1910 – 20-х гг. Этап становления, взросления, возмужания. И по-человечески, и в литературном отношении.
«Смотрел широко раскрытыми глазами на ошеломлённую, красную секретаршу и трясущимися губами сказал шёпотом:
– Вон! Пошла вон… Сволочь!
– Вы с ума сошли, Василий Артемьевич? Как вы смеете?
Но уже в бешенстве подскочил Гулявин к столу, схватил графин и закричал на весь Совет:
– Вон… Сволочь… Убью». Из рассказа «Ветер»
Именно так, по-пролетарски хлёстко, неприкрыто, предостерегал советскую власть Б. Лавренёв от несдержанности и хамства, – чтобы «бешенство» не стало вдруг визитной карточкой нового партийного руководства.
Будучи патриотом без экивоков, идейным, пытающимся утвердить в драматургических типажах характер политически цельный, общечеловеческой значимости, он, как писатель несомненно большой, не мог пройти мимо нестандартных выразительных решений, – пусть диаметрально противоречащих первоначальному замыслу. Это было и по-мужски, и творчески честно. Тем самым выйдя за временные рамки эстетических идеалов чрезмерного превозношения героики, патетики.
Так, одно из лучших произведений 1920-х гг. – баллада «Сорок первый» – задумана как рассказ о доблестном подвиге и гибели отряда комиссара Евсюкова.
Белоказачье окружение. Марш-бросок через Каракумы. Страшный морской шторм на Арале. Жуткая болезненная лихорадка. Полнейшая изоляция от жизни.
И тут, – в этих дьявольски суровых обстоятельствах – любовь единственной в отряде женщины к пленному белогвардейцу!
Между тем, трагический исход повествования предрешает всё-таки идеологическая полярность, несовместимость героев.
Отпрыска дворянского рода гвардии поручика – овевает смертельная тоска и боль за господское прошлое, порушенное мужицким хамьём. У круглой «рыбацкой сироты» красноармейца Марютки – возобладают мечты о светлом будущем без «кадетов поганых», к тому же в отказе от «бабьего образа жизни».
Невзирая на РАППовское давление «сверху», Лавренёв поднял над стихией идеологизма категории абстрактные, «вне-сущностные», – по-бердяевски, – возвышающиеся над превалирующим в стране социально-политическим взглядом: духовность-бездуховность, нравственность-безнравственность, интимная близость – душевная озлобленность. Ненависть. Бескомпромиссность. Смерть. …«Против оказанной мне чести я не возражал и проходил в левых попутчиках десять лет, вплоть до мирной кончины РАППа. Проводив его труп на кладбище истории, я остался просто советским писателем. Это меня вполне устраивает», – обобщает он нэповские вехи.
Добавим, что, несмотря на отлично вырисованные любовь и страсть, «41-я» вражеская жертва Марютки становится в дальнейшем идеологически ведущим направлением в советском литературоведении. Дав толчок идее «непогрешимости» убийства во имя торжества большевизма. Дав толчок «литературной политизации» – чудовищному оправданию Смерти в нарушение божественной заповеди «Не убий!» – в осуществление гражданских ценностей социализма. Что, разумеется, тематически не ново. Это и «Овод» Войнич, и «Девяносто третий год» Гюго. Проспер Мериме, Анатоль Франс…
Торжество сей «непогрешимости» трагически и провидчески лицезрел Лавренёв. Что, к слову, метафизически подхватил и развил соратник-соцреалист К. Тренёв в прогремевшей чуть позднее «Любви Яровой». И что интересно, оба этих автора, – в будущем заслуженные «сталинские» лауреаты: – в двадцатых годах чутко уловили и описали, по сути, аморальность идеи, сделавшей их героев заложниками сугубо политической игры. Уничтожившей «естество их человеческой незаурядности» (М. Лазарева):
«Вся эта масса очень ловка и хитра, она чрезвычайно умело подделывается под общий партийный тон и влечёт за собой в партию мёртвый груз жён, дядей, тётей, своячениц и даже содержанок. Для чистки этого груза перерегистрация бессильна», – пишет Л. об опасных симптомах «перерожденческой» партийной болезни.
Далее, – в тридцатых-сороковых, – подобная «сверхконфликтность» будет уже невозможна… Вплоть до пресловутой сталинско-симоновской «теории бесконфликтности» 1950-х. Направленной на сглаживание классовых противоречий. Которую, есть мнения, защищал «поздний» Лавренёв.
«Что же я наделала… а… а?» – горько звучит раскаяние Марютки, убившей любимого. В отличие от коей тренёвская Любовь Яровая пережила предательство более стоически. Лишь со стоном закрыв глаза. Тут же продолжив выполнение очередного задания.
*
…Чтобы не быть неправильно понятым, во избежание чиновничьих «недоразумений» Лавренёв, – потомок знатного дворянского семейства, – лукаво отмечал в анкетах, дескать, среди его родственников не значились околоточные надзиратели, жандармские ротмистры, прокуроры военно-окружных судов и министры внутренних дел. А потому «особо вредных» влияний с их стороны он не испытывал.
Наоборот, родословная его полна персонажами, участвовавшими в политически важных и достославных событиях. Например, по материнской линии имелись полковники Стрелецкого приказа при Алексее Михайловиче, также думные дьяки, ведшие дипломатические переговоры с черкесами при Петре I. Также другие воинские люди. В том числе «упомянутый во 2-м томе «Крымской войны» академиком Тарле мой дед, командир Еникальской береговой батареи Ксаверий Цеханович», – пишет Лавренёв в автобиографии.
Волею судьбы воочию заставший несколько переломных этапов – от романтики бурной футуристической молодости до страшного реализма Великой Отечественной, – Борис Андреевич, в принципе, всегда поэтизируя революционное движение, не мог обойти стороной сугубо негативные грани пришедших к власти. Явив себя истинным летописцем непростого времени, – не подпав под навязчивую импульсивность идеологических штампов.
Да, лихая удаль, героизм, самопожертвование (матрос Гулявин в «Ветре»). Одномоментно скудость интеллекта, духовная неразвитость, вопиющие бескультурье и хамство, – переходящие в откровенную моральную распущенность.
Превосходно образованный, прошедший Первую мировую, Гражданскую войны, – эрудит, полигестер и полиглот, – Л. имел право молвить о том прямо и без прикрас. Он всегда опасался, как бы вместе с обломками империи не было выброшено за борт наследие мировой культуры, столь необходимое СССР: «Я привык ставить вопросы жёстко и твёрдо и не бояться говорить людям в лицо то, что нахожу нужным сказать… Я шесть лет подряд каждый день рисковал жизнью, поэтому риск сказать правду, когда я считаю это нужным, на мой взгляд, невелик и от листов календаря в зависимость мною не ставится».
Многое вывернулось наизнанку… Поручик Говоруха из «Сорок первого» сокрушается: «Пришла революция. Верил в неё, как в невесту… А она… Я за своё офицерство ни одного солдата пальцем не тронул, а меня дезертиры на вокзале в Гомеле поймали, сорвали погоны, в лицо плевали, сортирной жижей вымазали. За что?». В романе «Синее и белое» есть сцена расстрела мичмана Соколовского, на которого толпа пялилась абсолютно равнодушно, но со «звериным любопытством» и жаждой крови. А в «Разломе» пьяная матросня швыряет в топку Алёшу Домбровского.
*
Первая попытка войти во врата литературного эдема, вспоминал Б. Лавренёв (Лавренёв – псевдоним, настоящая фамилия – Сергеев), относится к лету 1905 г. Когда ему было четырнадцать.
Ошеломлённый чтением лермонтовского «Демона» (что выльется в позднюю пьесу «Лермонтов» (1953), – авт.), мальчишка за каникулы настрочил поэму «Люцифер» размером в 1500 строк. Чистым, как ему тогда казалось, четырёхстопным ямбом.
Вложив в тетрадку с начисто переписанными строками закладку из георгиевской ленточки, – для блезиру, – отдал текст на суд отцу.
– Каким размером это написано? – спросил отец, учитель словесности.
– Четырёхстопным ямбом, – ответил Борис. Смекнув, что папа не хочет называть «Люцифера» ни поэмой, ни просто стихами.
– Ты уверен? Это, милый мой, может быть, хромой, колченогий, параличный, но никак не четырёстопный и даже вообще не ямб. А каша.
Своё двадцатилетие и эпоху Серебряного века Л. встретил, учась в московском университете (юридический ф-т), – в непрестанном поиске поэтического и живописного вдохновения. Встретил осторожными прозаическими опытами (повесть «Марина», рассказ «Его смерть»), участием в студенческой революционной организации. Отчего пришлось податься в бега на родную херсонщину во избежание ареста.
Далее – наступило безраздельное царство символизма. Подражательность. Блок, Брюсов, Анненский, Бальмонт. Неуверенные шаги в критической отрасли: «…поэзия мистическая, поэзия научная, поэзия парнасская, поэзия описательная, поэзия настроений, поэзия космическая, поэзия патриотическая, ассирийская, мексиканская, египетская, чуть ли не самоанская, футуристическая и только давно не вижу я в этом водовороте подлинной поэзии», – раскладывает он по полочкам серебряный век.
В свою очередь, символисты его приняли вполне душевно и даже занесли в число 59 лучших поэтов России. Несмотря на незрелые и довольно посредственные вирши.
Роль в положительных оценках литературных мэтров (С. Городецкий, В. Каменский, А. Ремизов) сыграли большая образованность Бориса Андреевича, безапелляционное знание фонетической техники и, естественно, дарование. В полную мощь каковое воспылает к 1920-м годам: «Писатель должен иметь свой голос, своё лицо, свою мысль, чтобы читатель не мог спутать его с соседом по журналу», – напишет он много лет спустя в статье «О молодой прозе». Будто бы о бесшабашном «цветастом» футуристе – самом себе. В стихах которого было всё: и скользкие черти в кровавых очках, и пляски ночных балерин, и семеро белых мышей, и женщина – истерика в колье из маринованных шпротов, и стиснутое «ажурным чулком до хрипенья нежное девичье горло», и утолённый «звёздный садизм». Не было только одного – собственного поэтического голоса.
Война всё изменила кардинально. Выкрики кубофутуризма отброшены за ненадобностью: «Эстетический снобизм тогдашних литературных кружков опротивел до тошноты. Порой ещё дразнили вместе с Маяковским, Третьяковым и другими почтенные собрания, но эпатировать вкус литературного буржуа представлялось уже бессмысленным и надоевшим», – подытоживал неуёмную эпоху «эпатэ» поэт К. Большаков, под обаянием которого находился тогда Лавренёв.
1915 г. Артиллерийское училище.
1916 г. Западный фронт в качестве командира артиллерийского взвода. Затем батареи. Тяжёлое ранение. Георгиевский крест.
Начало 1917-го. Кронштадт. Вооружает новыми пушками береговые подразделения.
В это время он не сочиняет стихов: «Война и виденное на ней меня перевоспитали. …Какими непотребными стали в моём сознании полосатые кофты и размалёванные морды, игры в стихотворные бирюльки перед величием молчаливого, беззаветного ратного подвига народа».
Плитка шоколада «Гала-Петер» – прообраз одноимённой прозы о войне (первый вариант написан в 1916) – воплотится в беспощадную злую иронию, осветившую трактовку характе́рных предвоенных типажей, – поручик, спекулянт, барышня, денщик, – охваченных «патриотическим восторгом». Впоследствии обернувшимся ужасом глобальной катастрофы: «…сдали поручичьи нервы, и, колотясь оземь, дрожа, заплакал мальчик Коля Григорьев не о Веткине, не о тех тридцати двух, – нет, слишком прост для поручика был смертельный человеческий ужас и не трогал души, а рыдал горько и жадно о трёх с половиной фунтах шоколада, погибших в блиндаже, уничтоженном “бертой”».
Военная цензура рассказ забраковала: слишком откровенный, по-лавренёвски наизнанку – «непатриотичный». Автор направлен в штрафбат: «От войны я получил бесценный дар – познание народа», – всегда подчёркивал он неоценимое влияние войны на мировоззрение.
О 1917-м писатель с едкой иронией отмечал, что, очарованный революцией, занимал двустульную позицию левого эсера. Поручик Лавренёв: комендант штаба войск Московского гарнизона, адъютант командующего войсками, – одновременно член революционного офицерского кружка гвардейской молодёжи!
Сложное, двойственной отношение интеллигенции к обеим революциям – февральской и октябрьской – хорошо выразил К. Паустовский:
«Оказалось, что утверждение справедливости и свободы требует чёрной работы и даже жестокости. Оказалось, что эти вещи не рождаются под звон кимвалов и восхищённые клики сограждан. Таковы были первые уроки революции. Такова была первая встреча русской интеллигенции лицом к лицу с её идеалами. Это была горькая чаша. Она не миновала никого. Сильные духом выпили её и остались с народом, слабые – или выродились или погибли».
Конец 1917 г. Румынский фронт. Абсолютный развал армии. Зверские расправы возмущённых голодных бойцов над офицерами. Брестский мир. Крах Черноморского флота, – что для Л. было подобно собственной смерти! Срывание погон. Гибель Родины и в душе, и в помыслах подавленных происходящим солдат.
«Самое святое, что есть у человека, – это родина и народ. А народ всегда прав. И если тебе даже покажется, что твой народ сошёл с ума и вслепую несётся к пропасти, никогда не подымай руку против народа. Он умнее нас с тобой, умнее всякого. У него глубинная народная мудрость, и он найдёт выход даже на краю пропасти. Иди с народом и за народом до конца!.. А народ сейчас идёт за большевиками. И, видно, другого пути у него сейчас быть не может», – сказал Лавренёву отец в ответ на желание сына временно покинуть Россию. И вернуться, когда всё успокоится.
1918 г. Наркомпрос. Московский продовольственный комитет, канцелярская работа. Из предпочтений: знаменитое кафе поэтов «Музыкальная табакерка» с полукруглым фасадом – на углу Петровки и Кузнецкого переулка. Где доводилось слышать с эстрады самого Брюсова.
«Атмосфера в этом кабачке была ещё хуже, чем в 1912 году… – обрисовывает Лавренёв обстановку поэтических салончиков тех лет в статье об А. Толстом: – …не только литературные люди были в этом кабачке, но и студенты, кокаинисты, эфироманы. Совершенно страшная была картина. И в момент наибольшего оживления открылась дверь, и в подвал вкатился матросский патруль, делавший облаву… Он начал проходить по столикам и проверять документы. У столика Алексея Николаевича остановился очень любопытный матрос, – такой кучерявый, весь заросший шевелюрой, с большой серьгой в ухе, с патронной лентой и карабином. Он суровыми серыми оглядывал весь зал. Чувствовалось, что он может вынуть карабин и стрелять в зал».
Не зря и в толстовском «Хождении по мукам» и в лавренёвских картинах балтийских матросов, – навроде пьесы «Разлом», – филигранно выписаны образы обыкновенных, живых, полнокровных персонажей. Настоящих характеров, встреченных художниками в многочисленных жизненных ситуациях.
1919 г. Вулкан Гражданской войны. Мытарства по Украине. От белых – к красным! Возвращение в Крым детства. Лавренёв – комендант советской Алушты, руководитель артобороны на участке Алушта – Гурзуф. Вновь отступление на Украину. Принятие в партию. Жестокая бойня с бандой атамана Зелёного. Ранение. Орден Красного Знамени.
1920 г. Туркестан. Лавренёв – помощник начальника гарнизона Ташкента. Далее – военный комендант города, гарнизон которого превращается в оперативную базу войск Туркестанского фронта. Пишет «военные» статьи – в полной мере боевые пособия для комсостава. О нуждах армии, об особенностях боевых действий в горах, кишлаках и городах Средней Азии. Раскрывает хитросплетения басмаческой тактики. Создаёт первую театральную пьесу «Разрыв-трава».
1921 г. Отдел по подготовке войск оперативного управления штаба Туркфронта. Арестован по неоправданным доносам (его ненавидят за принципиальность). Недовольство тяжелейшим продовольственным положением в стране. Обвиняет Наркомпрод в бездарности и преступной беспечности. Выход из партии за «…несогласие с тактикой уступок и компромиссов последнего времени, ведущей к сдаче партийной позиции под натиском мелкобуржуазной стихии», – объясняет Л. свой максимализм. Завершение военной карьеры. Начинается эра фронтовой журналистики. (Литиздат, Военно-Редакционный Совет Туркфронта, «Красноармейская газета», «Туркестанская правда».)
Л. чудом избегает расстрела за принадлежность в прошлом к белой интеллигенции, но… Вытаскивает счастливый билет: спас непререкаемый послужной список. На всю жизнь оставшись беспартийным. Но искренне преданным лучшим идеалам боевой юности. Верящим в торжество справедливости, честности и порядочности: «…доходил до высоких постов, но, по неуживчивости характера и самостоятельности, спускался с высот в подвал, откуда выходил без особого ущерба», – удивительно точно отмечает он в первой напечатанной автобиографии.
Примерно с 1923 г. во весь рост, полноценно и полновесно вступает во всероссийский литературный пантеон.
Большим вызовом стала довольно-таки спонтанная ташкентская эпопея «Звезда-полынь», закономерно распавшаяся потом на мотивы и образы для «Ветра», «Сорок первого», «Рассказа о простой вещи», «Седьмого спутника».
Долгая интенсивная газетная деятельность требовала выплеснуться чем-то более обдуманным, цельным. Трусость и храбрость, предательство и благородство, романтика и классовые предпочтения героев. Необычность и реальность. Народ – интеллигенция: Гулявин и Строев («Ветер»), Марютка и Говоруха («Сорок первый»), Кухтин и Адамов («Седьмой спутник»), Годун и Татьяна («Разлом»). Лавренёв творит и работает «на пережитом», резюмировал поэт Дм. Кедрин.
После вторичной демобилизации в 1924-м он оказывается в Питере.
Становится сотрудником Ленинградского госиздательства, также творческого объединения молодых ленинградских писателей «Содружество» (Н. Баршев, Н. Катков, Вс. Рождественский, П. Медведев). В то удивительное для советской литературы время, когда в журналах, альманахах отдельными изданиями выходят произведения никому тогда ещё не известных Бабеля, Булгакова, Пильняка, Шолохова, Леонова, Федина, Зощенко, Тынянова, мн. других.
Книги, драматургия Лавренёва («Полынь-трава», «Мятеж») оборачиваются вдруг объектами бескомпромиссной борьбы различных литгруппировок. Что только разжигало читательский интерес и непомерное внимание критики полемической заострённостью по поводу лавренёвских детективных приключений на революционные мотивы. По поводу его крайне напряжённой беллетристической обрамлённости людских судеб, их внутреннего мира и душевных переживаний в эпоху «больших пожаров». (В 1927 участвует в одноимённом литературном буриме с замечательным коллективом авторов.)
…Член редколлегии журнала «Новый мир», дважды орденоносец, капитан первого ранга Борис Андреевич Лавренёв ушёл из жизни полный творческих планов. Работая «до самого последнего часа» (П. Лукницкий). Собирая материалы для будущих сочинений, собственных мемуаров десятилетиями.
Это и правдивая, – навеянная только начинающейся оттепелью, – книга об обороне Севастополя, – о походе советских моряков по Дунаю, вступлении в Вену и победоносном завершении войны. Это и повествование о русских на Средиземном море 1823 года. Это и дерзкий роман о декабристах. Дерзкий тем, что Л. хотел олицетворить в нём нереализованные идеи Льва Толстого.
Намеревался воплотить в жизнь давнюю задумку – написать повесть и пьесу для юношества о трагедии легендарного броненосца «Потёмкина», о лейтенанте Шмидте. Постоянно возвращается к неисчерпаемой теме, откупленной «кровью сполна»: военный флот, революционная романтика, патриотизм, – облечённые в великолепную сюжетную оправу.
Также общественная нагрузка: шесть лет возглавлял Всесоюзную комиссию по драматургии. Борясь против формализма и групповщины. Продвигая на театральную сцену талантливых авторов из русской глубинки, национальных окраин.
Фильм «Залп “Авроры”» по сценарию Лавренёва вышел уж после смерти писателя. То был последний его сценарий о революции, которой Борис Андреевич отдал весь пламень, всю страсть своего большого – по-морскому романтического! – сердца: «За тех, кто в море! За Победу!» – слышится непременный тост со страниц его произведений.
Я – реалист, пишу лишь о том, что видел, что пережил сам, но не из тех, кто ползёт по жизни, я предпочитаю взлёт, беру из жизни лучшее, главное, что способно подвигнуть на подвиг. Так я воспринимаю мир. Если это романтика, значит, я романтик. Б. Лавренёв.
P.S. В 1961 году его именем названа Центральная московская библиотека, некоторым материалом которой я с благодарностью воспользовался. В 1967 г. именем писателя-мариниста, несгибаемого патриота наречён огромный черноморский лайнер: «Борис Лавренёв».
17 июля 1891 года родился Б.А. Лавренёв. Писатель-маринист. Прошедший долгий путь от декаданса Серебряного века — к вершинам соцреализма.
 
Лучшее облегчение боли в том, чтобы её выкричать. Гегель
 
Литературно родился после революции. Лавренёв
 
 
«Мальчик, люби революцию»
 
«У каждой революции очень тяжёлая поступь, и её чугунные сапожища всегда давят без разбору правых и виноватых. Но у нашей революции поступь не только тяжкая, но ещё на редкость бессмысленно жестокая и неуклюжая. После смерти Владимира Ильича эту поступь направлял полупомешанный маньяк, азиатский сатрап, который согнул страну в бараний рог и перед которым ползали в страхе на карачках с полными штанами его соратнички, у которых не хватило мужества пресечь кровавую карусель. Дрожа за свои шкуры, они бросали в жертву злобе сумасшедшего сотни тысяч невинных». Из письма комбригу Д. Зуеву. 1957 г.
 
*
 
Жизнь учила веслом и винтовкой,
Крепким ветром по плечам моим
Узловатой хлестала верёвкой,
Чтобы стал я спокойным и ловким,
Как железные гвозди – простым. Н.Тихонов
 
Приступлю к статье о Борисе Андреевиче Лавренёве с вопроса к вдумчивому и эрудированному читателю…
 
Немногие сегодня помнят старый фильм – ныне бы изрекли: неоспоримый блокбастер конца 1940 – начала 50-х гг. – «За тех, кто в море». По одноимённой пьесе Лавренёва, в бытность свою военкора ВМФ. (Морская тема, тема флота – «фишка» Лавренёва с первых его произведений: и литературных, и, кстати, живописных. Л. – превосходный художник.) Сценарий М. Котова.
Скажу честно. Я не нашёл автора слов к саундтреку фильма: «За тех, кто в море! За тех, кто в море! Кто с курса не собьётся никогда...». Не так это и важно сейчас, конечно. Однако неплохо бы было, раз уж пошёл подобный разговор, выяснить, чьи стихи. Самого Лавренёва либо какого-то стороннего сочинителя. По крайней мере, в общедоступных источниках это не уточняется. И в титрах не указано.
Песня как бы обрамляет киноленту громогласной героикой, мощью и эпической оркестровкой прекрасного советского композитора, ученика С. Прокофьева – Антониа Спадавеккиа. В аккурат после данной картины здравица «За тех, кто в море!» стала чрезвычайно популярной, крылатой. Ушла в народ. И без неё вряд ли обходились застолья и праздники, особенно послевоенной поры.
Не зря танцевальный «ремейк» песни «За тех, кто в море!» – авторства и в исполнении Андрея Макаревича с его «Машиной времени» – завоевал сердца предперестроечной молодёжи 1980-х годов – аж на десятилетие. Если не больше.
…Красивые люди – потомки героев лавренёвского «Разлома». Красивая любовь. Чудный актёрский состав: М. Жаров, Д. Павлов, Карнович-Валуа. П. Шпригфельд. Неизменный победный советский пафос, приправленный счастьем недавно отгремевшей великой Победы.
Само же кино повествует о боевых операциях в Баренцевом море конца войны: интрига развивается вокруг эмоциональной ссоры двух друзей, приведшей к реальному бедствию: гибели катера.
«За славой надо гнаться дерзко, упорно, смело! Уметь схватить за блестящие крылья и не отдать никому. Зато в славе – бессмертие. Я умираю. Имя моё живёт!» – Фильм построен на противопоставлении «личной» славы, личных амбиций – славе и помыслам всенародным, «нахимовским», – уточняли моряки. Напитан обращениями к русскому стиху, романсу, лермонтовской патетике дальних странствий. Ну и, как принято, спорами о принадлежности классовым ли, гуманистическим идеалам – что и кто по итогу выиграет бескомпромиссную битву за правду, место под солнцем, за любовь наконец: надуманный пафос, офицерская партийная честь, человеческая доброта, мужская дружба.
Такое, в общем, непритязательное лирическое приветствие.
 
*
 
Вышеупомянутый фильм затрагивает, повторюсь, период конца сороковых – начала пятидесятых. Лавренёв к тому времени – маститый прозаик, драматург, журналист.
Великую Отечественную он встретил на Балтике. Потом была эвакуация (по болезни) – Вятка, Ташкент. По выздоровлении, оставив семью в Москве, сразу же едет на Северный флот. Статьи регулярно появляются в «Известиях», «Труде», «Красной звезде», «Красном флоте» и др. Издано несколько сборников.
После войны Борис Андреевич осядет в столице, на улице Серафимовича. В доме, который Ю. Трифонов назовёт «Домом на набережной». Бо́льшую часть времени проводил в загородном посёлке Переделкино. Где дача выходит на чудную лесную просеку. Увитая плющом калитка, тихо покачивающиеся стволы сосен за окном…
Но у Бориса Андреевича, тем не менее, крайне интересен и творчески насыщен жизненный этап 1910 – 20-х гг. Этап становления, взросления, возмужания. И по-человечески, и в литературном отношении.
 
«Смотрел широко раскрытыми глазами на ошеломлённую, красную секретаршу и трясущимися губами сказал шёпотом:
– Вон! Пошла вон… Сволочь!
– Вы с ума сошли, Василий Артемьевич? Как вы смеете?
Но уже в бешенстве подскочил Гулявин к столу, схватил графин и закричал на весь Совет:
– Вон… Сволочь… Убью». Из рассказа «Ветер»
 
Именно так, по-пролетарски хлёстко, неприкрыто, предостерегал советскую власть Б. Лавренёв от несдержанности и хамства, – чтобы «бешенство» не стало вдруг визитной карточкой нового партийного руководства.
Будучи патриотом без экивоков, идейным, пытающимся утвердить в драматургических типажах характер политически цельный, общечеловеческой значимости, он, как писатель несомненно большой, не мог пройти мимо нестандартных выразительных решений, – пусть диаметрально противоречащих первоначальному замыслу. Это было и по-мужски, и творчески честно. Тем самым выйдя за временные рамки эстетических идеалов чрезмерного превозношения героики, патетики.
Так, одно из лучших произведений 1920-х гг. – баллада «Сорок первый» – задумана как рассказ о доблестном подвиге и гибели отряда комиссара Евсюкова.
Белоказачье окружение. Марш-бросок через Каракумы. Страшный морской шторм на Арале. Жуткая болезненная лихорадка. Полнейшая изоляция от жизни.
И тут, – в этих дьявольски суровых обстоятельствах – любовь единственной в отряде женщины к пленному белогвардейцу!
Между тем, трагический исход повествования предрешает всё-таки идеологическая полярность, несовместимость героев.
Отпрыска дворянского рода гвардии поручика – овевает смертельная тоска и боль за господское прошлое, порушенное мужицким хамьём. У круглой «рыбацкой сироты» красноармейца Марютки – возобладают мечты о светлом будущем без «кадетов поганых», к тому же в отказе от «бабьего образа жизни».
Невзирая на РАППовское давление «сверху», Лавренёв поднял над стихией идеологизма категории абстрактные, «вне-сущностные», – по-бердяевски, – возвышающиеся над превалирующим в стране социально-политическим взглядом: духовность-бездуховность, нравственность-безнравственность, интимная близость – душевная озлобленность. Ненависть. Бескомпромиссность. Смерть. …«Против оказанной мне чести я не возражал и проходил в левых попутчиках десять лет, вплоть до мирной кончины РАППа. Проводив его труп на кладбище истории, я остался просто советским писателем. Это меня вполне устраивает», – обобщает он нэповские вехи.
Добавим, что, несмотря на отлично вырисованные любовь и страсть, «41-я» вражеская жертва Марютки становится в дальнейшем идеологически ведущим направлением в советском литературоведении. Дав толчок идее «непогрешимости» убийства во имя торжества большевизма. Дав толчок «литературной политизации» – чудовищному оправданию Смерти в нарушение божественной заповеди «Не убий!» – в осуществление гражданских ценностей социализма. Что, разумеется, тематически не ново. Это и «Овод» Войнич, и «Девяносто третий год» Гюго. Проспер Мериме, Анатоль Франс…
Торжество сей «непогрешимости» трагически и провидчески лицезрел Лавренёв. Что, к слову, метафизически подхватил и развил соратник-соцреалист К. Тренёв в прогремевшей чуть позднее «Любви Яровой». И что интересно, оба этих автора, – в будущем заслуженные «сталинские» лауреаты: – в двадцатых годах чутко уловили и описали, по сути, аморальность идеи, сделавшей их героев заложниками сугубо политической игры. Уничтожившей «естество их человеческой незаурядности» (М. Лазарева):
«Вся эта масса очень ловка и хитра, она чрезвычайно умело подделывается под общий партийный тон и влечёт за собой в партию мёртвый груз жён, дядей, тётей, своячениц и даже содержанок. Для чистки этого груза перерегистрация бессильна», – пишет Л. об опасных симптомах «перерожденческой» партийной болезни.
Далее, – в тридцатых-сороковых, – подобная «сверхконфликтность» будет уже невозможна… Вплоть до пресловутой сталинско-симоновской «теории бесконфликтности» 1950-х. Направленной на сглаживание классовых противоречий. Которую, есть мнения, защищал «поздний» Лавренёв.
«Что же я наделала… а… а?» – горько звучит раскаяние Марютки, убившей любимого. В отличие от коей тренёвская Любовь Яровая пережила предательство более стоически. Лишь со стоном закрыв глаза. Тут же продолжив выполнение очередного задания.
 
*
 
…Чтобы не быть неправильно понятым, во избежание чиновничьих «недоразумений» Лавренёв, – потомок знатного дворянского семейства, – лукаво отмечал в анкетах, дескать, среди его родственников не значились околоточные надзиратели, жандармские ротмистры, прокуроры военно-окружных судов и министры внутренних дел. А потому «особо вредных» влияний с их стороны он не испытывал.
Наоборот, родословная его полна персонажами, участвовавшими в политически важных и достославных событиях. Например, по материнской линии имелись полковники Стрелецкого приказа при Алексее Михайловиче, также думные дьяки, ведшие дипломатические переговоры с черкесами при Петре I. Также другие воинские люди. В том числе «упомянутый во 2-м томе «Крымской войны» академиком Тарле мой дед, командир Еникальской береговой батареи Ксаверий Цеханович», – пишет Лавренёв в автобиографии.
Волею судьбы воочию заставший несколько переломных этапов – от романтики бурной футуристической молодости до страшного реализма Великой Отечественной, – Борис Андреевич, в принципе, всегда поэтизируя революционное движение, не мог обойти стороной сугубо негативные грани пришедших к власти. Явив себя истинным летописцем непростого времени, – не подпав под навязчивую импульсивность идеологических штампов.
Да, лихая удаль, героизм, самопожертвование (матрос Гулявин в «Ветре»). Одномоментно скудость интеллекта, духовная неразвитость, вопиющие бескультурье и хамство, – переходящие в откровенную моральную распущенность.
Превосходно образованный, прошедший Первую мировую, Гражданскую войны, – эрудит, полигестер и полиглот, – Л. имел право молвить о том прямо и без прикрас. Он всегда опасался, как бы вместе с обломками империи не было выброшено за борт наследие мировой культуры, столь необходимое СССР: «Я привык ставить вопросы жёстко и твёрдо и не бояться говорить людям в лицо то, что нахожу нужным сказать… Я шесть лет подряд каждый день рисковал жизнью, поэтому риск сказать правду, когда я считаю это нужным, на мой взгляд, невелик и от листов календаря в зависимость мною не ставится».
Многое вывернулось наизнанку… Поручик Говоруха из «Сорок первого» сокрушается: «Пришла революция. Верил в неё, как в невесту… А она… Я за своё офицерство ни одного солдата пальцем не тронул, а меня дезертиры на вокзале в Гомеле поймали, сорвали погоны, в лицо плевали, сортирной жижей вымазали. За что?». В романе «Синее и белое» есть сцена расстрела мичмана Соколовского, на которого толпа пялилась абсолютно равнодушно, но со «звериным любопытством» и жаждой крови. А в «Разломе» пьяная матросня швыряет в топку Алёшу Домбровского.
 
*
 
Первая попытка войти во врата литературного эдема, вспоминал Б. Лавренёв (Лавренёв – псевдоним, настоящая фамилия – Сергеев), относится к лету 1905 г. Когда ему было четырнадцать.
Ошеломлённый чтением лермонтовского «Демона» (что выльется в позднюю пьесу «Лермонтов», 1953, – авт.), мальчишка за каникулы настрочил поэму «Люцифер» размером в 1500 строк. Чистым, как ему тогда казалось, четырёхстопным ямбом.
Вложив в тетрадку с начисто переписанными строками закладку из георгиевской ленточки, – для блезиру, – отдал текст на суд отцу.
– Каким размером это написано? – спросил отец, учитель словесности.
– Четырёхстопным ямбом, – ответил Борис. Смекнув, что папа не хочет называть «Люцифера» ни поэмой, ни просто стихами.
– Ты уверен? Это, милый мой, может быть, хромой, колченогий, параличный, но никак не четырёстопный и даже вообще не ямб. А каша.
 
Своё двадцатилетие и эпоху Серебряного века Л. встретил, учась в московском университете (юридический ф-т), – в непрестанном поиске поэтического и живописного вдохновения. Встретил осторожными прозаическими опытами (повесть «Марина», рассказ «Его смерть»), участием в студенческой революционной организации. Отчего пришлось податься в бега на родную херсонщину во избежание ареста.
Далее – наступило безраздельное царство символизма. Подражательность. Блок, Брюсов, Анненский, Бальмонт. Неуверенные шаги в критической отрасли: «…поэзия мистическая, поэзия научная, поэзия парнасская, поэзия описательная, поэзия настроений, поэзия космическая, поэзия патриотическая, ассирийская, мексиканская, египетская, чуть ли не самоанская, футуристическая и только давно не вижу я в этом водовороте подлинной поэзии», – раскладывает он по полочкам серебряный век.
В свою очередь, символисты его приняли вполне душевно и даже занесли в число 59 лучших поэтов России. Несмотря на незрелые и довольно посредственные вирши.
Роль в положительных оценках литературных мэтров (С. Городецкий, В. Каменский, А. Ремизов) сыграли большая образованность Бориса Андреевича, безапелляционное знание фонетической техники и, естественно, дарование. В полную мощь каковое воспылает к 1920-м годам: «Писатель должен иметь свой голос, своё лицо, свою мысль, чтобы читатель не мог спутать его с соседом по журналу», – напишет он много лет спустя в статье «О молодой прозе». Будто бы о бесшабашном «цветастом» футуристе – самом себе. В стихах которого было всё: и скользкие черти в кровавых очках, и пляски ночных балерин, и семеро белых мышей, и женщина – истерика в колье из маринованных шпротов, и стиснутое «ажурным чулком до хрипенья нежное девичье горло», и утолённый «звёздный садизм». Не было только одного – собственного поэтического голоса.
Война всё изменила кардинально. Выкрики кубофутуризма отброшены за ненадобностью: «Эстетический снобизм тогдашних литературных кружков опротивел до тошноты. Порой ещё дразнили вместе с Маяковским, Третьяковым и другими почтенные собрания, но эпатировать вкус литературного буржуа представлялось уже бессмысленным и надоевшим», – подытоживал неуёмную эпоху «эпатэ» поэт К. Большаков, под обаянием которого находился тогда Лавренёв.
 
1915 г. Артиллерийское училище.
1916 г. Западный фронт в качестве командира артиллерийского взвода. Затем батареи. Тяжёлое ранение. Георгиевский крест.
Начало 1917-го. Кронштадт. Вооружает новыми пушками береговые подразделения.
В это время он не сочиняет стихов: «Война и виденное на ней меня перевоспитали. …Какими непотребными стали в моём сознании полосатые кофты и размалёванные морды, игры в стихотворные бирюльки перед величием молчаливого, беззаветного ратного подвига народа».
Плитка шоколада «Гала-Петер» – прообраз одноимённой прозы о войне (первый вариант написан в 1916) – воплотится в беспощадную злую иронию, осветившую трактовку характе́рных предвоенных типажей, – поручик, спекулянт, барышня, денщик, – охваченных «патриотическим восторгом». Впоследствии обернувшимся ужасом глобальной катастрофы: «…сдали поручичьи нервы, и, колотясь оземь, дрожа, заплакал мальчик Коля Григорьев не о Веткине, не о тех тридцати двух, – нет, слишком прост для поручика был смертельный человеческий ужас и не трогал души, а рыдал горько и жадно о трёх с половиной фунтах шоколада, погибших в блиндаже, уничтоженном “бертой”».
Военная цензура рассказ забраковала: слишком откровенный, по-лавренёвски наизнанку – «непатриотичный». Автор направлен в штрафбат: «От войны я получил бесценный дар – познание народа», – всегда подчёркивал он неоценимое влияние войны на мировоззрение.
О 1917-м писатель с едкой иронией отмечал, что, очарованный революцией, занимал двустульную позицию левого эсера. Поручик Лавренёв: комендант штаба войск Московского гарнизона, адъютант командующего войсками, – одновременно член революционного офицерского кружка гвардейской молодёжи!
Сложное, двойственной отношение интеллигенции к обеим революциям – февральской и октябрьской – хорошо выразил К. Паустовский:
«Оказалось, что утверждение справедливости и свободы требует чёрной работы и даже жестокости. Оказалось, что эти вещи не рождаются под звон кимвалов и восхищённые клики сограждан. Таковы были первые уроки революции. Такова была первая встреча русской интеллигенции лицом к лицу с её идеалами. Это была горькая чаша. Она не миновала никого. Сильные духом выпили её и остались с народом, слабые – или выродились или погибли».
Конец 1917 г. Румынский фронт. Абсолютный развал армии. Зверские расправы возмущённых голодных бойцов над офицерами. Брестский мир. Крах Черноморского флота, – что для Л. было подобно собственной смерти! Срывание погон. Гибель Родины и в душе, и в помыслах подавленных происходящим солдат.
«Самое святое, что есть у человека, – это родина и народ. А народ всегда прав. И если тебе даже покажется, что твой народ сошёл с ума и вслепую несётся к пропасти, никогда не подымай руку против народа. Он умнее нас с тобой, умнее всякого. У него глубинная народная мудрость, и он найдёт выход даже на краю пропасти. Иди с народом и за народом до конца!.. А народ сейчас идёт за большевиками. И, видно, другого пути у него сейчас быть не может», – сказал Лавренёву отец в ответ на желание сына временно покинуть Россию. И вернуться, когда всё успокоится.
1918 г. Наркомпрос. Московский продовольственный комитет, канцелярская работа. Из предпочтений: знаменитое кафе поэтов «Музыкальная табакерка» с полукруглым фасадом – на углу Петровки и Кузнецкого переулка. Где доводилось слышать с эстрады самого Брюсова.
«Атмосфера в этом кабачке была ещё хуже, чем в 1912 году… – обрисовывает Лавренёв обстановку поэтических салончиков тех лет в статье об А. Толстом: – …не только литературные люди были в этом кабачке, но и студенты, кокаинисты, эфироманы. Совершенно страшная была картина. И в момент наибольшего оживления открылась дверь, и в подвал вкатился матросский патруль, делавший облаву… Он начал проходить по столикам и проверять документы. У столика Алексея Николаевича остановился очень любопытный матрос, – такой кучерявый, весь заросший шевелюрой, с большой серьгой в ухе, с патронной лентой и карабином. Он суровыми серыми оглядывал весь зал. Чувствовалось, что он может вынуть карабин и стрелять в зал».
Не зря и в толстовском «Хождении по мукам» и в лавренёвских картинах балтийских матросов, – навроде пьесы «Разлом», – филигранно выписаны образы обыкновенных, живых, полнокровных персонажей. Настоящих характеров, встреченных художниками в многочисленных жизненных ситуациях.
1919 г. Вулкан Гражданской войны. Мытарства по Украине. От белых – к красным! Возвращение в Крым детства. Лавренёв – комендант советской Алушты, руководитель артобороны на участке Алушта – Гурзуф. Вновь отступление на Украину. Принятие в партию. Жестокая бойня с бандой атамана Зелёного. Ранение. Орден Красного Знамени.
1920 г. Туркестан. Лавренёв – помощник начальника гарнизона Ташкента. Далее – военный комендант города, гарнизон которого превращается в оперативную базу войск Туркестанского фронта. Пишет «военные» статьи – в полной мере боевые пособия для комсостава. О нуждах армии, об особенностях боевых действий в горах, кишлаках и городах Средней Азии. Раскрывает хитросплетения басмаческой тактики. Создаёт первую театральную пьесу «Разрыв-трава».
1921 г. Отдел по подготовке войск оперативного управления штаба Туркфронта. Арестован по неоправданным доносам (его ненавидят за принципиальность). Недовольство тяжелейшим продовольственным положением в стране. Обвиняет Наркомпрод в бездарности и преступной беспечности. Выход из партии за «…несогласие с тактикой уступок и компромиссов последнего времени, ведущей к сдаче партийной позиции под натиском мелкобуржуазной стихии», – объясняет Л. свой максимализм. Завершение военной карьеры. Начинается эра фронтовой журналистики. (Литиздат, Военно-Редакционный Совет Туркфронта, «Красноармейская газета», «Туркестанская правда».)
Л. чудом избегает расстрела за принадлежность в прошлом к белой интеллигенции, но… Вытаскивает счастливый билет: спас непререкаемый послужной список. На всю жизнь оставшись беспартийным. Но искренне преданным лучшим идеалам боевой юности. Верящим в торжество справедливости, честности и порядочности: «…доходил до высоких постов, но, по неуживчивости характера и самостоятельности, спускался с высот в подвал, откуда выходил без особого ущерба», – удивительно точно отмечает он в первой напечатанной автобиографии.
 
Примерно с 1923 г. во весь рост, полноценно и полновесно вступает во всероссийский литературный пантеон.
Большим вызовом стала довольно-таки спонтанная ташкентская эпопея «Звезда-полынь», закономерно распавшаяся потом на мотивы и образы для «Ветра», «Сорок первого», «Рассказа о простой вещи», «Седьмого спутника».
Долгая интенсивная газетная деятельность требовала выплеснуться чем-то более обдуманным, цельным. Трусость и храбрость, предательство и благородство, романтика и классовые предпочтения героев. Необычность и реальность. Народ – интеллигенция: Гулявин и Строев («Ветер»), Марютка и Говоруха («Сорок первый»), Кухтин и Адамов («Седьмой спутник»), Годун и Татьяна («Разлом»). Лавренёв творит и работает «на пережитом», резюмировал поэт Дм. Кедрин.
После вторичной демобилизации в 1924-м он оказывается в Питере.
Становится сотрудником Ленинградского госиздательства, также творческого объединения молодых ленинградских писателей «Содружество» (Н. Баршев, Н. Катков, Вс. Рождественский, П. Медведев). В то удивительное для советской литературы время, когда в журналах, альманахах отдельными изданиями выходят произведения никому тогда ещё не известных Бабеля, Булгакова, Пильняка, Шолохова, Леонова, Федина, Зощенко, Тынянова, мн. других.
Книги, драматургия Лавренёва («Полынь-трава», «Мятеж») оборачиваются вдруг объектами бескомпромиссной борьбы различных литгруппировок. Что только разжигало читательский интерес и непомерное внимание критики полемической заострённостью по поводу лавренёвских детективных приключений на революционные мотивы. По поводу его крайне напряжённой беллетристической обрамлённости людских судеб, их внутреннего мира и душевных переживаний в эпоху «больших пожаров». (В 1927 участвует в одноимённом литературном буриме с замечательным коллективом авторов.)
 
…Член редколлегии журнала «Новый мир», дважды орденоносец, капитан первого ранга Борис Андреевич Лавренёв ушёл из жизни полный творческих планов. Работая «до самого последнего часа» (П. Лукницкий). Собирая материалы для будущих сочинений, собственных мемуаров десятилетиями.
Это и правдивая, – навеянная только начинающейся оттепелью, – книга об обороне Севастополя, – о походе советских моряков по Дунаю, вступлении в Вену и победоносном завершении войны. Это и повествование о русских на Средиземном море 1823 года. Это и дерзкий роман о декабристах. Дерзкий тем, что Л. хотел олицетворить в нём нереализованные идеи Льва Толстого.
Намеревался воплотить в жизнь давнюю задумку – написать повесть и пьесу для юношества о трагедии легендарного броненосца «Потёмкина», о лейтенанте Шмидте. Постоянно возвращается к неисчерпаемой теме, откупленной «кровью сполна»: военный флот, революционная романтика, патриотизм, – облечённые в великолепную сюжетную оправу.
Также общественная нагрузка: шесть лет возглавлял Всесоюзную комиссию по драматургии. Борясь против формализма и групповщины. Продвигая на театральную сцену талантливых авторов из русской глубинки, национальных окраин.
Фильм «Залп “Авроры”» по сценарию Лавренёва вышел уж после смерти писателя. То был последний его сценарий о революции, которой Борис Андреевич отдал весь пламень, всю страсть своего большого – по-морскому романтического! – сердца: «За тех, кто в море! За Победу!» – слышится непременный тост со страниц его произведений.
 
"Я – реалист, пишу лишь о том, что видел, что пережил сам, но не из тех, кто ползёт по жизни, я предпочитаю взлёт, беру из жизни лучшее, главное, что способно подвигнуть на подвиг. Так я воспринимаю мир. Если это романтика, значит, я романтик". Б. Лавренёв.
 
P.S. В 1961 году его именем названа Центральная московская библиотека, некоторым материалом которой я с благодарностью воспользовался. В 1967 г. именем писателя-мариниста, несгибаемого патриота наречён огромный черноморский лайнер: «Борис Лавренёв».
 
5
1
Средняя оценка: 2.89818
Проголосовало: 275