Рассказы

СУШЕНАЯ  МАЛИНА
Ну никак, никак не могу уверить внуков в том, что у меня было очень, очень счастливое детство.
- Милые мои, - говорю я, - не было у нас телевидения, электричества не было, уж какие там айпеды, айфоны, мобильники, кино привозили раз в неделю, сидели  в сумерках при керосиновой лампе,  и всё время были непрерывно заняты: дров напилить-наколоть, воды натаскать, хлев почистить, а дома уборка, готовка пищи. А с весны до осени огород, поле, сенокос, грибы, ягоды. О, наша милая, чистая река, наши леса и перелески. Всё же было: и купание, и рыбалка, и костры, и всякие-всякие игры. И всегда успевали делать уроки, хорошо учиться, каждый вечер были какие-то кружки, изучали трактора, машины, учились разбирать и собирать винтовки и автоматы, стреляли, бегали по полосе препятствий. Всегда были соревнования в спорте, самодеятельности. В ней особенно. Репетировали  и ставили пьесы,  как правило, классику. Пусть отрывки, но Пушкина, Чехова, Гоголя. Обязательно все пели в хоре, разучивали танцы народов СССР и мира. Незабвенный молдавский танец  жок, украинский гопак, белорусская  бульба. Стенгазеты выпускали, и классные, и общешкольную. Ездили с концертами по деревням.
Очень дружные были мы, мальчишки и девчонки, ведь совместные труды и радости сближают. А особенно труд на пользу общества. Были всегда воскресники и субботники. Осенью всегда ездили на картошку. Это такая радость – месяц в деревне. Нас любили в колхозах. Никто через силу работать не заставлял. Питание было отличное: всё свежее: молоко, мясо, овощи. Костры жгли, картошку пекли, пели у костра.
Боже мой, как всё теперь оболгано и изгажено теми, для кого Россия – территория проживания, а не родина.
Но самое главное, что мне лично дала родина, семья и школа – это честность и совестливость. Ещё в том была ко мне милость Божия, что и отец и мама были из очень православных семей. И пусть у нас не было совместных молитв, в церковь не ходили (её и не было,  до ближайшей  шестьдесят километров, да ещё и переправа через реку Вятку), но дух милосердия, сострадания, прощения, безкорыстия был главным в семье.
А подвигнул меня на эти строчки  подарочек от отца игумена Иоасафа – сушёная малина. Как и у нас в детстве это были такие тоненькие темнокрасные лепёшечки. Взял  их в руки, вдохнул  родной запах целебной ягоды, ощутил аромат  лесных полян, на которых собирали ягоду малину. Собирали, приносили домой. Сколько-то съедали, а остальное мама сушила. В русской  протопленной печи. Рассыпала малину на капустных листах или на лопухах. Сушила и складывала в сундук на зиму. Это же такая радость и редкость для зимы – малина к чаю. А особенно при простуде. И вообще это было  редчайшее лакомство. Интересно, что сушили именно малину.  Бруснику мочили, землянику превращали в варенье, чернику засыпали (если был) сахаром, черёмуху, калину, иргу, рябину просто развешивали в чулане или на чердаке кистями, клюква сохранялась сама на любом морозе в холщовых мешочках, в кадушках,  в берестяных бурачках.
И вот теперь главное:  классе в шестом я  вернулся с улицы, набегался, намерзся, изголодался. Дома никого не было. И тут меня подловил враг нашего спасения: открой сундук, возьми малину, съешь,  никто не узнает.  Сундук у нас не закрывался.  И я, будто заколдованный, открыл его, взял один лист капусты, на котором сушили малину, торопливо её съел и закрыл сундук. Запил водой.
Ужас и стыд за содеянное настиг меня утром. Я не мог глаза поднять на маму, на братьев и сестёр. Убежал пораньше в школу. Идти домой из школы было очень тяжело, еле шёл. Мама подумала, что я заболел. А меня мучила совесть, и так сильно, что чуть ли не стон вырывался из груди. Ещё на следующий день я решил признаться маме в воровстве. Мне помогло то, что опять никого не было. Я сам встал в угол и стоял. Мама вошла с улицы, посмотрела, вышла. Опять вернулась.
- Ты что в углу стоишь? Отец, что ли, поставил?
И тут из меня вместе со слезами вырвалось:
- Ма-а, я  м-мали-ину взя-а-л.
А мама вдруг радостно засмеялась:
- Какой  молодец!  А ведь я знала, что ты взял. И малины убыло, и ты сам не свой. Но думаю, буду молчать, очень  надеялась, что сам признаешься.
- Я буду в углу стоять, ладно? – попросил я.
- Так ты сам себя в угол поставил?
- Ну да.
- Какой молодец.  Возьми вот ведёрко, отнеси курицам, я картошки намяла, с отрубями перемешала, они любят.
Даже не накинув пальтишка, я помчался в хлев. Выскочил на крыльцо и так мне легко вздохнулось, так отрадно было взглянуть на Божий мир. Тяжесть с души свалилась.  Если бы я знал тогда, с чем сравнить это состояние, сказал бы: как после исповеди.
Всю жизнь живу и всю жизнь благодарю Бога за такую мою жизнь. Всё, что было в ней хорошего, это от отца и мамы, от родины, а что было плохого, то в этом  виноват только я сам.
Редакция журнала КАМЕРТОН поздравляет Владимира Николаевича КРУПИНА с Юбилеем! Желаем Вам, дорогой Владимир Николаевич, здоровья и бодрости, вдохновения и творческой радости, любви и благодарности читателей!
.
СУШЕНАЯ  МАЛИНА
.
Ну никак, никак не могу уверить внуков в том, что у меня было очень, очень счастливое детство.
- Милые мои, - говорю я, - не было у нас телевидения, электричества не было, уж какие там айпеды, айфоны, мобильники, кино привозили раз в неделю, сидели  в сумерках при керосиновой лампе,  и всё время были непрерывно заняты: дров напилить-наколоть, воды натаскать, хлев почистить, а дома уборка, готовка пищи. А с весны до осени огород, поле, сенокос, грибы, ягоды. О, наша милая, чистая река, наши леса и перелески. Всё же было: и купание, и рыбалка, и костры, и всякие-всякие игры. И всегда успевали делать уроки, хорошо учиться, каждый вечер были какие-то кружки, изучали трактора, машины, учились разбирать и собирать винтовки и автоматы, стреляли, бегали по полосе препятствий. Всегда были соревнования в спорте, самодеятельности. В ней особенно. Репетировали  и ставили пьесы,  как правило, классику. Пусть отрывки, но Пушкина, Чехова, Гоголя. Обязательно все пели в хоре, разучивали танцы народов СССР и мира. Незабвенный молдавский танец  жок, украинский гопак, белорусская  бульба. Стенгазеты выпускали, и классные, и общешкольную. Ездили с концертами по деревням.
Очень дружные были мы, мальчишки и девчонки, ведь совместные труды и радости сближают. А особенно труд на пользу общества. Были всегда воскресники и субботники. Осенью всегда ездили на картошку. Это такая радость – месяц в деревне. Нас любили в колхозах. Никто через силу работать не заставлял. Питание было отличное: всё свежее: молоко, мясо, овощи. Костры жгли, картошку пекли, пели у костра.
Боже мой, как всё теперь оболгано и изгажено теми, для кого Россия – территория проживания, а не родина.
Но самое главное, что мне лично дала родина, семья и школа – это честность и совестливость. Ещё в том была ко мне милость Божия, что и отец и мама были из очень православных семей. И пусть у нас не было совместных молитв, в церковь не ходили (её и не было,  до ближайшей  шестьдесят километров, да ещё и переправа через реку Вятку), но дух милосердия, сострадания, прощения, безкорыстия был главным в семье.
А подвигнул меня на эти строчки  подарочек от отца игумена Иоасафа – сушёная малина. Как и у нас в детстве это были такие тоненькие темнокрасные лепёшечки. Взял  их в руки, вдохнул  родной запах целебной ягоды, ощутил аромат  лесных полян, на которых собирали ягоду малину. Собирали, приносили домой. Сколько-то съедали, а остальное мама сушила. В русской  протопленной печи. Рассыпала малину на капустных листах или на лопухах. Сушила и складывала в сундук на зиму. Это же такая радость и редкость для зимы – малина к чаю. А особенно при простуде. И вообще это было  редчайшее лакомство. Интересно, что сушили именно малину.  Бруснику мочили, землянику превращали в варенье, чернику засыпали (если был) сахаром, черёмуху, калину, иргу, рябину просто развешивали в чулане или на чердаке кистями, клюква сохранялась сама на любом морозе в холщовых мешочках, в кадушках,  в берестяных бурачках.
И вот теперь главное:  классе в шестом я  вернулся с улицы, набегался, намерзся, изголодался. Дома никого не было. И тут меня подловил враг нашего спасения: открой сундук, возьми малину, съешь,  никто не узнает.  Сундук у нас не закрывался.  И я, будто заколдованный, открыл его, взял один лист капусты, на котором сушили малину, торопливо её съел и закрыл сундук. Запил водой.
Ужас и стыд за содеянное настиг меня утром. Я не мог глаза поднять на маму, на братьев и сестёр. Убежал пораньше в школу. Идти домой из школы было очень тяжело, еле шёл. Мама подумала, что я заболел. А меня мучила совесть, и так сильно, что чуть ли не стон вырывался из груди. Ещё на следующий день я решил признаться маме в воровстве. Мне помогло то, что опять никого не было. Я сам встал в угол и стоял. Мама вошла с улицы, посмотрела, вышла. Опять вернулась.
- Ты что в углу стоишь? Отец, что ли, поставил?
И тут из меня вместе со слезами вырвалось:
- Ма-а, я  м-мали-ину взя-а-л.
А мама вдруг радостно засмеялась:
- Какой  молодец!  А ведь я знала, что ты взял. И малины убыло, и ты сам не свой. Но думаю, буду молчать, очень  надеялась, что сам признаешься.
- Я буду в углу стоять, ладно? – попросил я.
- Так ты сам себя в угол поставил?
- Ну да.
- Какой молодец.  Возьми вот ведёрко, отнеси курицам, я картошки намяла, с отрубями перемешала, они любят.
Даже не накинув пальтишка, я помчался в хлев. Выскочил на крыльцо и так мне легко вздохнулось, так отрадно было взглянуть на Божий мир. Тяжесть с души свалилась.  Если бы я знал тогда, с чем сравнить это состояние, сказал бы: как после исповеди.
Всю жизнь живу и всю жизнь благодарю Бога за такую мою жизнь. Всё, что было в ней хорошего, это от отца и мамы, от родины, а что было плохого, то в этом  виноват только я сам.
.
ВЛАДИК
.
Постоянно вспоминаю художника Владислава Р. Оба мы вятские. Естественно, были друзьями.  Искусствоведьмы,  как он  обзывал критикесс живописи, называли его русским Магритом. И так можно сказать. Но это очень заужено для Владика. Он  был истинно русский, которому всё удавалось: пейзаж, портрет, жанр, он  всё делал медленно, годами, но всё запоминалось.  Много  у него портретов жены Наташи. «Наташа и кони», «Наташа гладит», «Наташа у окна».  Любил её очень. Но вот беда – попивал. Всё-таки в рамках терпимости. Изредка срывался,  но держался. Много работал. О работе говорил: помашу кистенём. То есть кистью.  Бывало и в переплёты попадал. Отовсюду его вытаскивала Наташа. А  когда Наташа ушла в мир иной, он запил уже серьёзно. И мог говорить только о ней. И всегда непрерывно говорил ещё о работе. У него было множество начатого и неоконченного. Перебирал, что-то доделывал. Показывал с понятной гордостью – хороши были замыслы. Приговаривал: «Все думают, что я умный, а на самом деле (пауза) так оно и есть». Я очень любил бывать у него в мастерской. И дома. Раньше, в былые времена, мы вместе и выпивали. Но когда с ним случилось горе, и он мог его залечить только выпивкой, я выпивать с ним наотрез отказался. Пытался влиять. Но он и один пил. И самое страшное, стал за ничто отдавать картины. Чем пользовались. Но не буду об этом.
Раз я был на даче и позвонил ему. И пригласил пожить, продышаться, помахать кистенём. Он приехал с папкой бумаг, с красками, но и с запасом питья. Не вырывать же стакана из рук.
- У тебя тут и ворон каркает: Стак-кан, ста-а-ка-ан!
Ничего он не хотел есть, только пил. Ночи не спал, бродил. Иногда сидя дремал. Убедясь на третий день, что я ему не собутыльник, стал собираться. Сидел, не мог завязать шнурки. Я стал помогать, не даёт:
- Я же не совсем дебиле. Хотя дебилиссимо. Извини, пытаюсь собраться с мыслями и с вещами. То, что мы с тобой придурки, это уже точка отсчёта. Художник, или, что то же самое, писатель, ненормальны изначально. Ты заметил аллитерацию? Обязан в силу профессии. – Завязал шнурки на одном ботинке, разогнулся: - Итак, о чём я?
- Ты собирался с мыслями.
- Прособирался. И с прискорбием, от имени группы товарищей, сидящих во мне, констатуирую этот факт.
Я опять попытался помочь завязать оставшийся шнурок.
- Нельзя, не приучай к барству.
- Завязать же надо шнурок.
- Да, с вами не просто, а просто тяжело. Шнурки, шнурок – это кликуха тинэйджера. А завязать – это завязать. Это этапное событие. Мне дано связывать  и развязывать.
Обулся, передохнул, взялся за свою папку. Перебирает листы:
- Эта средней паршивости. Эта на пол-тона выше. А об этой я не готов вынести суждение. Хотя могу сказать всё. Нет, всё сказать никто не может.
Ещё смотрит. Иногда одобрительно взмахивает рукой, иногда крякает с досадой.  Наконец, завязал шнурки уже у папки, встал. Отказался от еды, от чая, отхлебнул для поднятия сил из горла, и мы пошли к станции. Медленно шли. Когда он кренился вперёд, почти падая, мы шли быстрее. Он всё время останавливался, глядел вокруг:
- Готовая картина. Гляди: опилены сучки у ясеня. Кто-то защищал от него липу. За что? Она же ему рога наставила, торчат. Такой ясень уже в Сикиликофосовского. Понял иносказательность? Наташа там меня навещала, когда меня в очередной раз убивали.
Еле ползём.
- Стой, буланчик, распрыгался. – Стоит у дерева, держится за ствол. Потом оседает, сидит на траве.
- Как ты себя чувствуешь?
- Ты очень правильно спросил: себя. Не самочувствие, а себячувствие.
Проходят две девушки. Владик, у него прекрасный голос, поёт:
- «Ты постой, постой, красавица моя, дай мне наглядеться, радость, на тебя».  Не Паваротти, но держу уровень. – Девушки ускоряют шаг. – Правильно, не надо стоять, не надо раздеваться, нагляделся я на вас, голые натурщицы.  Для меня в вас секретов нет. Ах, дымом от печей пахнуло, хорошо! Любил печку топить?
- Ещё бы!
Владик поворачивается:
- О! Это же скульптура!  Дорога, собака, пень! Ты видишь это совершенство форм? Ушла. Скотина какая, не дала ленточки разрезать. Ты понял, что мы были на открытии выставки «Совершенство форм природы и безформенный художник»? Собака при дороге. По латыни при дороге  «ин тривис», отсюда тривиальность. Но мы тоже при дороге. «Эх, дороги, пыль да туман, холода, тревоги…». Помнишь тарелку чёрную военную, послевоенную? Слушал все передачи, и все как истина в последней инстанции. Я был счастлив. Сейчас я тоже счастлив.
- Может, пойдём потихоньку?
Спускаемся к источнику. У него женщина, ещё не старая, но уже в седине:
- Погружаться пришли?
- Резонно, но не сезон, - отвечает Владик.
- У Господа всегда сезон. Погрузитесь и утопите в источнике свой грех.    Какой? Видно же, какой. Просите Господа, чтоб не пить.
- Просил.
- Значит, плохо просил. Проси, чтоб мог просить.
- Мне бы такую спутницу жизни, как вы.
- Это исключено. У вас она была, и у меня он был. Их нет, и хватит.
- А как вы поняли?
- Как? Видно, что вы очень несчастны. Теперь нам только у Бога просить дожить до смерти.
Побрели дальше. Остановились на выгнутом мосту через Сетунь. Владик перегнулся через перила:
- Кипит вода. Эх, пороги, брызги в туман. Надо выпить.
- Но ты окрепнешь от этого или ослабнешь?
- Нет, токмо пользы для. Лекарство для и вот именно,  и далее по тексту. А женщина хорошая. В неё бы Серов, нет, даже Боровиковский вцепился.
- Да и Тропинин.
- Понимаешь, хвалю.  Страдание скрыто, красота явная, уходящая, но за неё не держится. Редкость.
- Владик, - говорю я, - это же отчаяние - быть художником. Вот вода сверкает, вот солнце заходит, как поймать? Каждую же минуту всё меняется. Такую яркость разве запомнить?  Мне-то легче. «Заходило солнце, река темнела, свежело. Художник печалился, что не взял мольберта или хотя бы блокнота». И далее, как ты говоришь, по тексту.
- Шумит, гудит Гвадалквивир, - Владик всё не может насмотреться на воду. – Ночной зефир или эфир чего-то там струит, да-а. Свет, товарищ, свет он струит. «Реве та стогне».
Пробегает спортсмен. Сильно топает.
- Плохое воспитание. Он мог бы притормозить в силу того, что тут два седых бородатых человека. Это ему хотелось показать, что он прыгунчик-кенгурчик, везунчик.
Тоже гляжу на воду
- А у кого есть такая вода? Вот и водоросли подсвечивают.
- Есть. У Моне.
- У Клода?
- У Эдуарда. И у Клода есть. Эти людики нормальные очень.
Проходят две женщины. Смотрит:
- Мой комментарий: всё при них. Но, дуры, зачем они в штанах? А этот кенгурчик  зачем без штанов?  Люди задыхаются в самомнении, в пошлости,  в похотливости и жеребячьем ржании.  А эти проходящие во мрак, простые бабёшечки,  это вам не Жоржетта, не Жозефина, не Форнарина, не освещённая  солнцем девочка, они бы ничего во мне не поняли.  Вернёмся к воде. Да, Мане, Моне. Они в моём иконостасе.
- В иконостасе иконы!
- Ну, это иносказательно. После них французы сдохли.
Добираемся еле-еле до станции.  Ещё один раз он останавливается, но не садится: не встать потом.
- Видел у меня завалы картин в мастерской?
- Ну.
- Очень у нас вятское это «ну».  Картины все давние. На выставке подходят дамы, краснеют, бормочут комплименты. Но я же это тридцать лет назад писал.
- И что? Значит, живы и ещё сто лет проживут.
- Скажи, - Владик сжимает мой локоть, - скажи, зачем я делал копии с себя?
- Деньги были нужны.
- То есть поголодать не мог? А заказы пошли. От ресторанов, от посольств. Именно просили точно такую. То есть я же повторялся! Сам себя повторял, это что? Возьми свой старый рассказ да перепиши от руки. Ничего не меняя перепиши. И ещё перепиши. Ничего не меняя. Поглупеешь или запьёшь. Или и то и другое
Он немного отпивает. Встряхивается. У станции берём машину и долго-долго в ней тащимся. Жара. Владик то дремлет, то смотрит по сторонам.  Мысли в нём бродят неустанно:
- Мы – одно поколение, мы – земляные черви вятские, нас склёвывали, а мы-то не черви, гусеницы. Хотят склевать, а мы уже бабочки. Да, подумай, хорошо ли гвоздю, когда его забивают? Или мы ушли в землю, а? Готовить всходы?
Приехали к нему домой. От чая Владик отказывается. Ложится   на диван:
- Мне мать говорила, когда я после седьмого класса поехал в Кострому в училище: «Ты в городе голову можешь потерять». Я и потерял. Видишь автопортрет: я стою  и голову  свою держу под мышкой. А второй автопортрет? Заметил – шляпа, как  крыша над головой, наискосок? Читаешь мысль? Крыша поехала. Но это уже после Костромы, в Москве.
Всё-таки я ставлю чайник, завариваю чай прямо в кружке, приношу.
- Надо, Владик, надо всплывать. Чай поможет.
Владик пытается поднять кружку, но неловко, опрокидывает её. Я собираюсь пойти за тряпкой.
- Подожди. -  Владик поворачивается и восхищённо замечает:- О, не зря я, не зря кружку опрокинул. Хорошо, что ты не успел сходить за тряпкой. - И хорошо, что чай жидок, как вода. Хозяин русский, чай жидОк. Смотри, со стола налилось на пол, образовалась лужица. И она, веду репортаж, всё больше и больше. Океанский прилив. Был на океане? Я на Тихом был. Во Владике. А ты знал, что Владивосток называют Владиком?
-  В честь тебя?
- Можно допустить. Смотри, в  луже  отражается небо за окном. А меня ещё спрашивают: где  беру сюжеты? Не знаю где, говорю, но знаю, где взять. Смотри, неба в луже всё больше, оно в лужу стекает и, может статься, что к вечеру останемся без неба. Если бы чай был крепко заварен, небо было б средне-азиатским, а так русское предтундрие. – Владик переворачивается обратно, тянется уже не за кружкой, за стаканом: - Эх, мой милёнок – живописец, мастер кисти и пера. На галошах мелом пишет в Третьяковке номера. Ты застал это время, когда в галошах приходили в театр?
- Конечно. Но при мне и перестали. Асфальт устранил их.
- Асфальт и Россию устранил. В  русской  литературе колёса экипажей и тарантасов, и телег стучат по мостовой? По мостовой! Слово-то какое прочное – мостовая. Не асфальт. Проверь и убедись: его происхождение из Мёртвого моря. Мёртвое море – Асфальтовое. Асфальтом покойников заливали для сохранности.  У Даля объяснение: асфальт - жидовская мостовая. Народное название. Да плюс ещё от асфальта канцерогенность, раковые болезни.  Асфальт не мостовая, по асфальту катятся. И мозгам что? Отдыхают. А на мостовой трясёт. Вспомни у Розанова, как при езде на бричке, в карете ли, появлялись его «Опавшие листья». Он говорил, что мысли из него вытряхивает. Не самые, кстати, могу  сообщить, глупые.
- Пойду, тряпку принесу.
- Не надо! Само высохнет. Представляешь – небо высохнет.
- У меня в мальчишках стихи были: «Солнце в луже светит ярче, потому что лужа ближе». И ещё про лужу: «По лужам прямо! А вдруг под лужей таится яма колодца глубже. Но промедленье – убийство риска: сильней паденье – выше брызги». Как?
Владик хмыкает:
- На троечку, конечно. Но, учитывая вятскую  молодость и  оторванность от центров образования,  накинем два балла за подход и отход.
Со стола перестаёт капать.
Владик спускает ноги на пол, долго думает:
- А вспомни, каким нас юмором кормили. Каким? Эстрадники нас считали за быдло. Да так и всегда с нами. И правильно, ржать от их шуток не надо. «Растворимый кофе поступил на базу. Поступил на базу, растворился сразу». Это, надо понимать, критика.
- Память была  молодая - поддерживаю я. –  Вот тоже такое, помнишь? «Раз я в парикмахерску зашёл побриться, там меня царапала долго ученица. Я сижу и плачу, кровь с меня (с меня, Владик, слышь, это ж бабелизм) кровь с меня течёт. А она мне: тише, я сдаю зачёт».
-  И как же мы выжили? – спрашивает Владик  - Как? Отвечаю: спасала классика! Классика с большой буквы. Иллюстрации классиков из журнала «Огонёк» вешали на стену. «Алёнушка», «Три богатыря», «Боярыня Морозова», «Видение отроку Варфоломею»…
- «Троица»! А в литературе! Пушкин, Тютчев, Лермонтов. Вот от этого классику сейчас и убивают. Загоняют в чёрную клетку квадратную. При большевиках не сообразили убить, сейчас догоняют.
Владик снова перебирает листы с рисунками.
- Не знаю, чего совершу я, но небесные замыслы есть. Ох-хо-хо и бутылка грому. Ух! Наливай!
5
1
Средняя оценка: 2.92405
Проголосовало: 316