25 мая
25 мая
Сон этот явился ему перед рассветом. Странный какой-то. Несвязный. Оборвалась вдруг близкая стрельба, сразу исчезло ощущение острой тревоги, и он сказал стоящей рядом жене: «Вот и кончилась война». Зашли за угол дома, он увидел знакомое крыльцо и отворил дверь. За дверью стоял дед. Молчал и улыбался, как тогда – в его детстве. «А бабушка?», - мелькнул вопрос, и он тут же увидел её. Она лежала на низком диванчике, но подняв голову, тоже улыбалась. Смотрела на него и улыбалась. Сердце зашлось от радости. «Как вы тут?», - спросил безмолвно, и услышал такое же безмолвное: «Как видишь».
Он долго лежал, не шевелясь и не открывая глаз; хотелось отложить в себе тихое, ничем не нарушаемое умиротворение, вникнуть в разгадку этого видения. Не впервые приходили к нему подобные сны. Они были разными, но пробуждение неизменно сопровождалось чем-то таким, что не имело названия. Да, слово произнесённое – есть ложь, в который раз отметил он долго казавшуюся надменной фразу. Но никакой надменности в ней не было, как не бывает надменности во всякой истине. Слово – инструмент мысли, а любая мысль слишком скудна, чтобы охватить глубину мира и – главное – неуловимое, но внятное ощущение его единства. В нём царил бесстрастный покой, и это было удивительно и радостно – не чувствовать тяжести своего тела с грызущей болью в суставах, и дышать этим миром, не замечая дыхания. Пробуждение уже произошло, мозг уже отмечал тишину на улице за окном спальни, и это значило, что там ещё только-только начинает стаивать темнота. Он открыл глаза, неотрывно смотрел на тяжёлую, во всю стену, штору. Она уже отсвечивала бордовым, и ему захотелось увидеть этот новый рассвет. Неслышно поднялся, прошёл в кухню, закрыл за собою дверь. Часы показывали начало четвёртого. Поставил чайник, вышел на балкон.
Увитый виноградом балкон выходил во двор, который с третьего этажа просматривался весь – с деревьями в квадрате старых пятиэтажек и высокой стеной высотки за ними – одетого в палевую облицовочную плитку. Но в этот час всё было ещё плотным и тёмным. Опустился на табурет, подперев ладонью голову, стал смотреть сквозь пахнущие предутренней влагой виноградные листья. Листья пахли ещё чем-то: знакомым и давним. Детством? Разве этим словом можно описать запах? Но запах воскресил в памяти именно это слово и летние пробуждения на раскладушке во дворе отчего дома. Всё тогда было не таким и не так. А запах не изменился. Как не изменился переход ночи в день. Ещё ярки лампочки у подъездов, ещё тёмными сугробами выглядят деревья, а небо уже меняется, в звёздной его глубине уже просвечивает синь.
Тихим пением напомнил о себе чайник. Сколько он провозился с кофе? Три минуты? Пять? Но когда вышел на балкон, двор уже расцветился оттенками. В тяжёлой туче дальнего каштана тускло зажглись свечи, на фоне неба проявились косы двух высоких берёз, в густой листве проклюнулись просветы, а ближняя яблоня обнажила засохшую и поникшую ветвь. Он только теперь увидел её. Да многое ли мы видим? Эти четыре яблони десятилетиями исправно угощали сочно падавшими по ночам плодами весь дворовой люд. Угощали и его, часто стоявшего под этим балконом своей будущей невесты. Он и тогда не замечал этих яблонь. Как не замечал слишком, оказывается, многого. Юность восторженна и тороплива, ей недосуг отвлекаться. Но приходит время. Он усмехнулся. Приходит.
Одинокий, чистый и протяжный свист отвлёк от мыслей. И почти тотчас возник свист ответный. Ласточки? От каштана, а скоро и отовсюду началось пересвистывание – смелее, отчётливее. Он взглянул на облицованную стену и заворожено следил, как меняется её цвет: из безликого становится тёплым, насыщенным, будто тоже смелеющим под разгоравшимся невидимым горизонтом. Ласточки уже строились в неслышную карусель над деревьями, а он удивлялся, что стоящие рядом берёзы пробуждаются так непохоже: крайняя уже расчёсывает свою верхушку, а её соседка всё ещё недвижимо дремлет. Встрепенулся от неожиданного и громкого «чвик» совсем рядом, в виноградной листве. И сразу воробьи устроили беспардонный утренний гвалт. Непроизвольно хмыкнул, когда с дальней яблони в ответ четырежды прокаркала ворона. И ещё четырежды, хрипло и недовольно. «Разбудила, мелюзга». Но уже жарко разгоралась палевая плитка и, бесцеремонно вторгаясь в утро, со скрежетом прополз за домом первый троллейбус. Значит, сейчас поднимется жена; майская ночь окончательно переродится в майский день.
- Доброе утро, полуночник.
- Доброе утро.
Надо возвращаться в спальню; она любила утренние моционы без помех. Вымыл чашку, прикрыл за собою дверь и лёг, вытянул ожившее суставами тело. «Позорюю», с удовольствием вспомнил слово. Но дверь неожиданно открылась, жена тихо присела на край кровати.
- Тебя что-то тревожит?
- Нет-нет, - откликнулся. – Просто утро хорошее.
Она коснулась рукой одеяла.
- Отдыхай.
И вышла, так же тихо притворив дверь.
Утро и в самом деле было хорошим. Когда-то в такое же майское утро он пришёл в этот дом со своим отцом. Свататься. Нынче о сватанье смешно и подумать. А тогда, после недолгого разговора, его будущий тесть заплакал. И в милых зелёных глазах тоже появились трогательные слёзы. А потом они – юные – пошли подавать своё первое совместное заявление, которое написали в гулком зале почтамта. И все ещё были живы, ещё с песнями отмечали праздники, надеялись на будущее, и впереди была целая жизнь. Была учёба. Их маленький сын раньше них побывал на море. Вернулись с фотографией, где он обнимал деда, на плече которого сидела обезьяна. Дед долго удивлялся, что не захотелось там даже кружки пива, а бабушка горделиво поведала, что внук так понравился Ростиславу Плятту, что тот подошёл, поговорил с ним и погладил по голове. Почему всё это вдруг поднялось в памяти? Не потому ли, что так горько за собственные отъезды? Путёвка в Сочи была на двоих, но он уехал первым; жене предстоял госэкзамен. Уехал, хотя его бабушка слегла с приступом. И лишь встретив жену, узнал, что приступ оказался последним, и она умерла раньше, чем он ступил на сочинский перрон. Ровно через одиннадцать месяцев не стало деда. Их опять не было дома, ездили в Москву получать его первую медаль. И вот отчего-то перед этим утром дед и бабушка приветливо ему улыбались. Было время, когда на подобный вопрос он просто дёрнул бы плечами. Но радикальный материализм отлетел вместе с юностью, и такие вопросы стали сопрягаться с чем-то большим, чем суетный разум. Краем уха отмечал, как жена собирается на работу. Ему же предстоял ничем не обременённый день.
Такие дни выпадали не часто даже теперь, когда все жизненные хлопоты определились рядовой пенсией, позволявшей, впрочем, не слишком беспокоиться о насущном хлебе. Но его опять и опять звали помочь в деле, и тогда время снова принадлежало не ему, а этому многолетнему и привычному делу. А энергичный характер жены не позволял оставаться праздным и в выходные, так что уютно позоревать случалось редко. Ощущения несли его вдоль берегов памяти, но причудливые повороты и меняющийся ландшафт не разрушали настроения этого нового дня. Единение с ним, возникшее на рассвете, было устойчивым и нерушимым.
Тяга к воспоминаниям стала проявляться давно. Намного раньше, чем услышал от брата, что воспоминания мешают идти вперёд. «Глупости, - возразил он тогда. – Я тоже иду вперёд. Хотя и спиной». И был прав, потому что вспоминал не события, а то, что из этих событий оседало в чувствах. А оседало постижение сопричастности со всем, что кружило вокруг, что виделось и во снах, и вот в этом сегодняшнем утре. Здесь не было ничего лишнего, всё имело своё назначение, причину и смысл. И даже непонимание причин и смыслов не мешало именно с этим всегда сверять всякий выбор.
Выбор. Ключ жизни, никак не меньше. Усмехнулся, вспомнив открытие своей студенческой юности. Мир ещё представлялся чистым листом, но однажды жадные поиски разума вычертили на этом листе треугольник с прямой линией основания и абстрактно-далёкой пока вершиной. В треугольнике зримо проступала бесстрастная правда: боковые стороны, поднимавшиеся к вершине, с каждым шагом сужали границы выбора, и строгий вектор времени упирался в точку, где выбор исчезал совсем, и где обрывалось всё. Как ни петляй вокруг вертикали времени, а площадь твоих устремлений, игр ума и видимых пьедесталов ограничена боковыми рёбрами и этой финальной точкой, какой бы высокой она ни была. Эта бесхитростная геометрия выглядела печальной, показывая, что природе безразличны твои печали…
По дороге на рынок в поверхности сознания хранил составленный женой перечень покупок. А под поверхностью струился Гольфстрим мыслей и ощущений – неспешный и тёплый. Да, всё тогда в этом треугольнике выглядело печально-простым и бесспорным. Горизонталь возможностей априорно ограничена уже от рождения. Как там у Жванецкого? Я никогда не буду женщиной? А дальше вступал в силу закон всякого выбора: выбирая одно, неизбежно отказываешься не просто от другого, а от великого множества возможного, и вариации уже остаются за рёбрами этого треугольника. Выбрал профессию, и другие профессии сделались сторонними, женился, и три влюблённые в него девочки обустроили свои семьи, беззаботно махнул рукой – и что-то пропустил, не увидел, не почувствовал. Шагнул мимо. И всё невозвратно, и какой бы извилистой не была дорога, она неумолимо сужается, натыкаясь на невидимые, но жёсткие боковые рёбра… У очередного прилавка качнул головой: трещат твои крылышки уже у вершины этой треугольной клетки…
Что-то смущало его в треугольнике, с самого начала смущало. Всё в нём выглядело лаконично и красиво, но это плоское зеркало отражало лишь видимые события в видимом времени. Внутренний же мир с его мечтами, терзаниями и озарениями, мир наблюдений и постижений вёл себя иначе: он расширялся и не вписывался в плоскую схему. Это не давало покоя, пока однажды в сутолочном гастрономе не увидел молоко в только что появившейся тетрапаковской упаковке. Обычная трёхгранная пирамида. Но, поставленная на ребро, она вдруг явила новую суть. Не молоко, а жизнь плескалась в этом тетраэдре; непокорный мир увиделся в боковом, опрокинутом треугольнике, где всё развивалось иначе – от нижней точки до верхнего основания. Самонадеян разум, изучающий тени истины. Тень от тетраэдра на стене видится треугольником. Но на другой стене тень опрокинута. А на полу вообще становится квадратом. Тени истины многолики, но это всего только тени. Он смотрел на корзину с пакетами, пока два грузчика не подкатили свою тележку. А потом долго ещё возвращался к осмыслению этого образа, удивляясь его наглядности. Бесконечный рукав бытия перехватывался линией рождения, и вершина его оказывалась не финальной точкой, а лишь проекцией очередного перехвата. С него начиналась жизнь в другом измерении, и её возможности зависели не от слепого случая, а от личного усердия в наполнении этого рукава. Поэтическая фраза, что душа обязана трудиться, толкнула в самое сердце: в душевном труде увиделся ускользавший смысл перехода от понятного сегодняшнего к неведомому грядущему.
Тетраэдр так и остался находкой юности, но именно она показала сокрытый мир, где не было расчётов и чисел, но без труда размежёвывалось добро и зло. Главное же озарение обрушилось с осмыслением, что мир разума – это вообще мир выдумки. Дома, деревья, реки, стулья и рубашки, галактики и сам человек в нём – лишь словесные символы. Бесплотные обобщения. Но именно с постамента символов всякая наука отмахивается от изначально неповторимого, заявляя, что ей недосуг заниматься чудесами, и всё единичное ей не интересно. А ведь это странно и смешно, ведь в мире реальном всё ровно наоборот: в нём-то как раз всё единично и всё неповторимо. Разум и человека превратил в символ, переселив его из реальности в свою бесплотную выдумку. Нет слов, выдумка гениальна, но и коварство её воистину безгранично… На доске у подъезда увидел новую бумажку: «Начинай зарабатывать по 50000. Живи как человек». Качнул головой. Этот знает, как жить человеком. А ты? Ты знаешь?
После обеда небо затянуло сиреневым, сгустился под деревьями воздух. Ноги сами понесли из дома – на набережную. Он издавна любил эти пешие прогулки. Любил неспешные шаги и такие же неспешные мысли. Вот если бы не суставы. Но теперь набережная обустроена скамейками, теперь можно посидеть, унять боль. А потом опять идти по полупустому и прямому маршруту. Шёл, вспоминая сон – несомненный знак чего-то. Чего? Ни этого ли негаданного желания запнуться, встретить пробуждение нового дня, увидеть, наконец, засохшую ветку, ощутить себя неотъемлемой частью не только сегодняшнего, но и прошлого, но и будущего? Вспомнил другой сон, давний и такой же знаковый. Пустынный морской пляж, себя, лежащего на тёплом песке у самого уреза воды. И неожиданно возникшую, лоснящуюся голову дельфина, длинный его клюв в приветливой улыбке и умные, замечательно умные глаза. После этого сна стал присматриваться к поведению птиц и животных. Какая глупость полагать, что вся их жизнь съёжена до поиска пропитания! Теперь-то глупость очевидна, но для торопливой юности это тоже сделалось откровением, расширив внутреннюю копилку опрокинутого треугольника. Трудилась душа, несла радость не познаний, а куда большую – радость постижений. Он опустился на скамейку, устало вытянулся. Как далеко унесли его ноги и думы. За широкой гладью реки прокатилась Зевсова колесница. Собирается, видимо, дождь. Время возвращаться. Но всё в нём вдруг воспротивилось: не хочу! Пойдёт ли дождь – гадательно, а разум уже торопится, подсовывает варианты поведения. Но не будет же больше такого света над рекой, и этого всепроникающего запаха, и замершей тишины, и этих, именно этих дум, и этих неповторимых мгновений внутренней свободы и подлинного счастья. Оставить, покинуть всё это ради сомнительной радости остаться сухим? А ведь самой разумной была когда-то глупость выбегать за ворота под такой же майский дождь и, заходясь смехом, мчаться вперегонки с миром. Но – разум. Разум. Настойчивый и суетливый хозяин. Накапливая свой и чужой опыт, фиксируя в памяти заготовки, он неприметно превращался в пыльную кладовку подсказок на все случаи жизни. Теперь эту кладовку научают сооружать с детства. Любой школьный тест – это не только вопрос, но и пяток готовых ответов. Для удобства, для скорого контроля усвоенных подсказок. Тихонько засмеялся; вспомнил персонаж Раневской из «Подкидыша». «Девочка, тебе чего больше хочется: сладкую конфету, или чтобы тебе оторвали голову?» А ведь в Божьем мире их нет – готовых ответов; каждый раз надо выбирать из неоглядного множества. И одной кладовкой, даже под потолок забитой, не обойтись. И выбор, взвешенный только разумом – это метания в плоском треугольнике с неумолимой вершиной. Там можно найти всё, к чему стремится Хомо хотящий: лавры, власть, тёплые полы и роскошные авто, в нём можно изобретать новые названия, зубные пасты и разрывные пули, оправдывая деяния стремлением ко благам цивилизации. Но в этом треугольнике нет того, к чему не подступиться с приборами и смыслами. Как ни отмахивайся, а помимо логики смыслов существует и другая логика, самотворящая в невидимом с лица, опрокинутом треугольнике. Логика выбегать за ворота. И куда более значимая, обнажающая в Хомо хотящем воистину Хомо разумного. Ведь отказался же от Нобелевской премии Жан-Поль Сартр, опираясь именно на эту – внутреннюю свою логику, отверг заманчивость титульного пьедестала. Но чтобы подняться до такой глупости надо стать Сартром. Надо подняться над разумом, чтобы средь бела дня искать с фонарём человека, как это делал другой глупец. Искать не тень человека, не его символ из сгустка белка с руками, ногами и отпечатками пальцев, а ту неповторимую суть, которую творит его персональная – от Бога – Душа. Эта ясная мысль пришла только сейчас, с мелькнувшим вдруг обликом давнего сослуживца – высокого, с атлетической фигурой, неизменным кейсом и совершенно лысой головой. Но Василия Васильевича Орешникова весь институт называл за глаза Иосифом Виссарионычем. Это тоже был символ, но символ, далекий от портретного сходства. В этом таился немалый смысл.
Домой он возвращался, не ускоряя шага, оставаясь наедине с собой. Из ощущений сочились не мысли, а образы. Они не требовали словесного оформления, были неуловимо текучи, но наполняли каким-то объёмным покоем, превращая видимую бездеятельность этого дня всего лишь в однобокую тень от тетраэдра Бытия.
Дождь начался уже вечером. С первым коротким порывом ветра редкие капли стукнули в стёкла, сваркой вспыхнула молния, тут же с треском ударил гром, и дождевая россыпь пропала в шумном веселье.
- Что-то молчалив ты сегодня, - с едва заметной улыбкой сказала жена, домывая посуду. – Чем день-то заполнил?
- А ничем, - хмыкнул в ответ.
Вздохнул, ткнулся щекой в ладонь.
- Знаешь, как-то на летних каникулах мама настояла, чтобы я вёл дневник. Каждую страницу начинал с новой даты, а писал об одном и том же: играл с ребятами, ездили на рыбалку, ходил в кино, отнёс бабушке сахар… Мучился, помню, что в этих датах не виделось ничего нового; неинтересно было писать о том, что происходило со мной и вокруг меня.
Помолчал.
- Но ведь что-то же происходило и во мне. Внутри. Не могло не происходить в двенадцать лет. Там же что-то клубилось, пока сидел с удочкой, мотался по улицам, поливал грядки, относил сахар… Что-то важное, неприметное и основательное. А вот не приходило в голову вглядываться именно в это. В главное.
- Многого захотел от двенадцати-то лет.
- Да, - согласился. – Конечно…
За окнами шумела очистительная гроза. Долгий сегодняшний день стекал по стёклам, смывая видимые и скудные события. Жена расположилась в кресле с книгой. А он прошёл в комнату, сел перед компьютером. Мелькнуло вдруг: «Что вольёшь, то и попьёшь». Пожал плечами. Открыл чистый лист и неожиданно для себя написал: «25 МАЯ».