Невостребованная книга

Женя умер вчера. Я так и не успел вернуть ему книгу. Заголовок на «Ньюс-яме» норовил удивить подробностями об окоченевшем трупе известного поэта, обнаруженном на даче его друга. Я давно не общался с Женей, но знал, как и все его знакомые, что в последнее время ему было негде жить и что он сильно пил. На прошлой неделе я его встретил как-то утром у светофора Дома печати. Женя скользнул по мне мрачным взглядом бомжа, ссутулился и кивнул, отворачивая голову. Я успел разглядеть на его правом виске рыже-малиновую ссадину, которая тянулась к его высокому лысоватому лбу. Мы шли навстречу друг другу, наступая на мокрые от ноябрьского дождя полосы «зебры». Он, наверное, выбирал чёрные. 
 
Книгу он сбыл мне в «Жабе», забегаловке, славившейся своими мититеями. Вернее, предложил в залог за пятьдесят леев. Я было подумал, что это шутка. Вытащив из портмоне красную бумажку, я вручил её тут же, перед стойкой бара, из уважения к его замысловатому способу просить на выпивку, не роняя достоинства. Это была старая книга, не помню точного названия, что-то о философии, о затерявшихся старых истинах. Я потом долго рылся в домашней библиотеке в её поисках. Книга была ему дорога. «Пожалуйста, не потеряй её, - попросил он, глядя мне в глаза и скупо улыбаясь, - я обязательно её выкуплю!» Он пил коньяк, а мы с приятелями – кофе. Просили, ради забавы, прочитать что-нибудь своё, свежее, но он, глядя через окно, жадно затянулся «Дойной» и отрезал: «Кому это сейчас нужно…»   
 
В легком опьянении, посреди сиреневой тучи сигаретного дыма, которая слегка вдавливала слабо освещённый потолок «Жабы», Женя пытался в тот день передать мне ещё кое-что, кроме заботы о книге. Помню, он злился на автора, и я подумал, что Женя сожалеет о сделке. Пробовал, пользуясь его расслабленностью, вернуть книгу, но он отверг её резким движением руки и обиженно повторял, что молдаване не умеют держать слово. Потом, как мне показалось, его потянуло к прежнему, к нашей ушедшей молодости. Он спросил, сумеем ли мы сложить три единицы так, чтобы в результате получили единицу же. Кто-то из нас смекнул, что речь идёт о божьем триединстве. «Так вы тоже думаете, что Бог умер?» - вдруг ни с того ни с сего строго спросил Женя. Мы с приятелями растерянно переглянулись, подумав, что поэт чересчур быстро захмелел.     
 
Женя стал писать стихи в Москве. Его как студента с хорошими задатками в области математики заметили на втором курсе и отправили по существующим тогда советским академическим разнарядкам в престижный московский вуз. Но до этого он жил со мной на улице Флорилор, в старом общежитии столичного Политеха и был душой компании. Учился легко, на лекции почти не ходил, из-за чего у него часто происходили стычки с деканатом и военной кафедрой. Он был с севера Молдовы, но не любил это подмечать, как обычно делают северяне, надменно намекая на какую-то свою историческую особенность. Женя был единственным сыном своих родителей-учителей и одевался не в пример нам. Только у него на всём факультете был длинный лайковый плащ, который он носил с высокой чёрной шляпой. Долговязый, но породистый, с могучими руками. Без него нам бы туго пришлось в первую колхозную осень в драке с местными. После махаловки, когда пили мировую, молодой тракторист с накинутым на плечи, как в кино, пиджаком с орденом, сказал Жене, вытирая кровь с опухшей губы и доставая из цинкового ведра кружку с вином: «А ты, паря, на студентика совсем не похож!»
 
Вряд ли Женя считал меня другом. Он даже не позвонил мне, когда вернулся из Москвы. Началось многообещающее, полное негаданных свобод перестроечное время. Женя издал свою первую книгу стихов, которая вознесла его на местный Олимп. Мы встретились случайно в «Жабе» после митинга Фронта. Я ему кивнул, он обрадовался, махнул рукой в сторону своих товарищей, двух известных депутатов, и присел к моему столу. Мы перекинулись скупыми, шутливыми словами, как это принято между студентами инженерного вуза, и я понял, что элитные круги писателей и политиков ему поднадоели. Я спросил его про Москву, но он только вздохнул. Мне было интересно его мнение о происходящем, как человека, немало пожившего в союзной столице и женившегося на дочери какого-то кремлёвского начальника. «Что будет дальше?» Я имел в виду нашу маленькую, немощную страну, которая была в шаге от независимости. «Всё в нашей власти. Точнее, во власти каждого из нас. Но, так думаю, пробьём себе дорогу, раз руки развязаны». Он конспиративно моргнул глазами и это был, пожалуй, последний раз, когда я его видел в такой радостной уверенности.
 
«Что-то не так старик, не так… говорил он мне каждый раз, когда я поднимался к нему в редакцию молодёжной газеты. – И раньше, при Советах было не то, ну а теперь, после падения империи, стало нестерпимее». Слово «империя» Женя стал произносить с иронией. Он не договаривал. Дело было не в его личной жизни, о ней он мало говорил. Он успел пережениться, у него родилась дочка. Дело было даже не в его карьере. Наверху, в парламенте и правительстве, где успели прижиться прежние его друзья по писательскому цеху, Женю побаивались из-за его несговорчивости и упёртости. Было понятно, что ему кинули кость в виде зарплаты главного редактора: на, мол, подавись, твори своё, а нам на пятки не наступай, у нас другие дела, государственные. «Что проку от того, что я читаю и перечитываю, пишу и переписываю? Хочется чего-то настоящего... Избавиться бы от всей этой мути. Не было у нас, молдаван, крепких устоев и нет их, не могу нащупать», - говорил он в сердцах.
 
В то время он пытался бросить курить. Все свои шальные деньги он почему-то пустил на обустройство своего кабинета на последнем этаже Дома печати, но эти замашки и рядом не лежали с сумасшедшей страстью к накопительству и тяге к социальному глянцу, которые овладевали людьми. Он встречал меня, поднимаясь из своего широкого легкого кресла, обитого белой экологической кожей, и его крепкая ещё фигура приобретала символичность на фоне небесной синевы переустроенного и расширенного окна. Забитые книгами недавно прикупленные шкафы и этажерки были серо-белыми с бирюзовой окантовкой. Волей-неволей он следовал противоречивым вкусам зарождающейся элиты, правилам новой действительности, свободомыслия и комфорта, которыми мы прежде бредили... «Нету у человека крыльев, и это грустно», - как-то произнёс Женя, и я оторопел, будто это говорил совершенно другой человек. Это не было по определению его стилем, выражением его поэтической проницательности. Жене был чужд пафос. «Я как все, - утверждал он, -  хочу безрассудно прыгнуть в пучину райской свободы, но требую золотого парашюта, чтобы, не дай Бог, не разбиться». К тому времени в его стихах, как и на лицах многих моих близких, всё чаще появлялась некая тень зарождающейся эпохи, тень непроявленного, опасного, безбожного.
 
Я опять забыл захватить заложенную книгу, когда навестил его в больнице после первого инфаркта. Там я впервые встретил его дочь, повзрослевшую Михаелу. Она смущенно, не по годам смиренно улыбалась отцовской улыбкой. Он лежал, тяжело вздыхая и урча, и я заметил на выступивших скулах леденящий кровь, тёмно-серый цвет дорожной пыли – знак близкой смерти. Я положил на его подушку несколько крупных купюр. Дочь отвернулась к окну. Со спины она казалась взрослой девушкой. Женина жена подалась в гастарбайтеры, уехав в Италию после долгих, мучительных семейных передряг с «непонятым поэтом». Второй развод означал для него конец состязания с материальным миром. «Не люблю никого обгонять», - говорил с грустью Женя. Он попросил меня принять участие в судьбе его дочурки, помочь устроить её в училище дизайна одежды. Когда Михаела попрощалась с нами, я присел на край больничной кровати рядом с его лэптопом и записной книжкой. «Понимаешь, старик, вроде всё стало понятнее. Мы одни на этом свете. Есть мечта, видны отдельные узлы пути к ней и нет прежней суеты… А вот воля кончилась». Я ему не верил. Слишком книжно звучали его слова. Ладно, жена ушла, но осталась дочь! Мы вышли на воздух, направились к больничным лавкам цвета запыленных кустов, но он, ковыляя, поманил меня дальше. У замусоленного стола кафе-бара напротив больницы, глядя мне прямо в глаза, как бы благодаря за всё, выронил: «Врачи, вот, советуют, заняться по утрам лёгкими пробежками… Ты меня знаешь, я и в молодости-то спортом не травился…» Он ухмыльнулся и, поглядывая по сторонам, поднял свою рюмку коньяка.
 
В знойное июльское утро меня разбудили длинные звонки в дверь. Я не видел Михаелу более года, и если бы не тревожный повод, то заметил бы, наверное, прежде навернувшихся слёз, прекрасный юный румянец на её белом лице. Она была в легком сарафане неброской расцветки, ладно сшитом, что говорило о её хорошем вкусе одеваться, как и у её отца в молодости. Михаела  сообщила, что Женя исчез, а его мобильник молчит больше недели. Она давно уже жила отдельно от отца, в общежитии, так как он потерял квартиру. Женя заложил её под банковский кредит, пытаясь спасти свою газету и издать новую книгу.
 
Мне было несложно найти затерянного поэта на опушке леса, в дачном посёлке Союза писателей, недалеко от столицы. Сгорбленный, с низко опущенной головой, он сидел на крыльце скукоженного домика. Грязно-синяя дверь висела на одной петле. «Ты чего объявился!» - крикнул Женя, как только сумел поднять голову. Цвет его лица был таким же, больничным, а темно-сиреневые круги, обрамляющие глаза и белесые, потрескавшиеся губы выдавали страдания похмелья. «Я тебя не звал», - добавил он и уронил голову. Из-за угла появился и медленно, мелкими и неуверенными шажками двигался человек неопределенного возраста. Рыжая щетина плохо прикрывала красно-болезненные пятна на его лице. Он нес в одной руке две бутылки водки, а в другой – трясущийся пучок вялого зеленого лука. Буркнув что-то под нос в виде приветствия, он зашёл в дом, но тут же вернулся и, покачиваясь, разложил на пороге бутылку и три стакана свекольного цвета: «Пить будешь?» Ничуть не удивленный моим отказом, он передвинул стакан ближе к Жене, выпил, поморщился, мотая головой и предложил: «Двигал бы ты отсюда, мил человек…» Опять налил себе и стал объяснять причину своего недовольства: «Хорошим быть… стараешься? Ты раз в год о нём вспоминаешь… а как умрёт, наверное, первый будешь слёзы лить и сморкаться в телевизоре… Себя показать…»
 
Женин товарищ по даче временами, наверное, трезвел… Он как-то позвонил мне по Жениному мобильному. Неуклюже извиняясь за былое, предложил с кондачка купить новую книгу Жени по сто девяносто девять долларов за экземпляр. «Я понимаю, - пытался он объясниться, - цена может показаться кошмарной, но такова воля автора, таков, так сказать, наш маркетинговый ход. Войдите в его положение!» Потом, подумав и отрешенно вздохнув в трубку, добавил: «Да болен он, как ты не догоняешь? Ему лекарства нужны…» Я дал зарок купить.  В один прекрасный день, вспомнив жёсткое Женино высказывание о характере пустых обещаний молдаван, я появился на пороге того сказочного чертога с накупленными яствами и домашним вином. Был октябрьский день, из соседних огородов обдавало приторным мускатным ароматом винограда, который тут же сбивал мерзостный дух, обжитого бомжами помещения. Пахло замшелостью и плесенью, мочой и поражённым белком. Дома никого не было. Поборов тошноту, я шагнул из узких сеней в тёмную каморку, обставленную облезлым красным диваном с коричневыми пятнами и голой, железной кроватью. В углу кипами высились до потолка экземпляры новой книги в сером переплёте. Два книжных небоскреба, словно циничная бытовая реплика мировому порядку, были сбиты. Из разбросанных на полу книг я поднял одну и попробовал прочесть название, но из-за темноты не смог. Выйдя на улицу и с жадностью вдыхая свежий воздух, я осторожно сел на крыльцо и стал перелистывать книгу. На мягкой обложке, в самом верху я нашёл аккуратно выведенный безадресный автограф: «Мы не знаем языка, на котором можно говорить о зле. Наше представление о зле должно быть скорее обновлено, нежели восстановлено».
 
Мне позвонила Михаела. Мы встретились на новой, широкой террасе. Я заказал кофе. Она была в нежной блузке из прозрачного хлопка, в короткой кремовой юбке и в греческих сандалиях, обматывающих белые икры ног мягкой коричневой  кожей. Мать стала регулярно посылать деньги из Милана. На тополях перед Домом печати распустившиеся вовсю буро-зелёные листья ненасытно глотали солнечный свет. «Я принесла вам книгу отца», - сказала она и знакомым, не терпящим возражений движением руки остановила меня, когда я потянулся к портмоне. Она положила передо мной известную книгу. Отчего я так непринужденно потянулся  к книге, раз никогда не искал в ушедшем поэте понимания и тепла? Мне вдруг безумно, безудержно захотелось увидеть его…
 
Перед встречей с Михаелой я захватил, наконец, с собой невостребованную книгу. Если не удалось вернуть хозяину, то хотя бы дочери. Я достал, в свою очередь, из сумки фолиант с ободранной обложкой, и начал было объясняться, но она вновь меня остановила. Я удивился, она протянула мне пятидесятилеевую купюру. «Так надо, - обронила она, вернув себе отцовскую вещь. - Папа рассказал мне об этом… - она запнулась в поисках слова, - залоге». Мягко отодвинув недопитую чашку, добавила: «Я не люблю читать … Вы, как полагаете, от чего он умер?» Я стушевался и не посмел ответить, поделиться своими соображениями. Были ли мы друзьями? Он говорил, что люди одиноки… Но разве только дикое одиночество поражает нашу волю, убивает нас? «Я вам ещё позвоню, непременно…» - сказала Михаела, прежде чем встать. Как быстро взрослеют дети в смутные времена. Возле перехода, на том месте, где я увидел последний, уходящий взгляд её отца, она повернулась, махнула мне рукой и улыбнулась.

 

5
1
Средняя оценка: 2.83051
Проголосовало: 295