От третьего лица

Не обессудьте, Александр Сергеевич, но тиха не только украинская ночь. Прозрачно небо, звёзды блещут, и полночный воздух не хочет превозмогать своей дремоты не только над Полтавой, но и вдалеке от неё – над провинциальным городком Энском у покойной степной речки, лишь в разливы собирающей полноводную дань своему брату Хопру и батюшке Дону.
Ночь 12 июля над этой речкой тоже была задумчива, тиха и прозрачна. Но кроме пушкинской прелести она под пляжным грибком турбазы «Лукоречье» даровала редкому гостю Энска – Петру Егоровичу Филонову разговор с бывшей одноклассницей, значимость которого он долго не мог охватить внутренним своим взором. Сказание Антонины взволновало настолько, что он, проводив её до коттеджа со светёлкой, не отправился спать, а безотчётно воротился на пустой берег, опустился на резную лавочку и, вытянув к воде ноги, забыл о времени.
Сидел. Думал. Дивился очевидному, но до сей поры ускользавшему от сознания: ведь и его дед мог рыбачить с Прохором Ермаковым или с Гришкой Мелеховым и плясать у того на свадьбе. И если бы не война, то дожить до свадьбы и собственного внука. Вся эта вековечная историческая и литературная даль на самом-то деле никакая не даль, а череда узнаваемых лиц. Всё действительно кровное, и – права Антонина: как без этого жить? Всматривался в бархатную темень, пытаясь уместить в груди глубокое волнительное ощущение сопричастности со временем и свыкнуться с тем, что к вековой истории можно просто прижаться щекой. Погружался в себя. Ворошил воспоминания… ворошил…
На двенадцатый день рождения ему подарили фотоаппарат. Не потешный, а настоящий – с чарующим стёклышком видоискателя, вывинчивающимся объективом и потайными катушками для широкой плёнки. От подарка пахло испечённой пластмассой и загадочным смыслом. Аппарат назывался «Юнкор» – «юный корреспондент», – и для простоты обращения имел всего две выдержки: «М» и «В». Он предпочитал первую, удобно-мгновенную, и лишь вдоволь наошибавшись уразумел, что в выдержке не очень удобной возможностей куда больше. В ошибках таится великий смысл. В мгновенных вспышках бытия он незаметен, но стоит добавить выдержку, и на запнувшемся кадре будущее зримо наползает на прошлое. Являя в размытых контурах не мгновенный факт, а течение жизни. Полвека, считай, кануло от того дня. Цифровые технологии изменили фотоаппараты, представления о мгновениях, вечности и о самом мире. Электроника не допускает размытостей. Но и не предлагает увидеть нечто вящее, чем схваченный ею факт.
Фотоаппарат ли с его ошибками стал причиною или ранняя привязанность к чтению, или что-то совсем иное, но за эти полвека Петр Филонов обрёл не только профессию инженера, но и стал писателем. В своей расположенности к профессии он не ошибся: она увлекала, заряжала бодростью, отмечала званиями и должностями. Что же до внутренней потребности писать… Это возникло как раз во время освоения фотоаппарата. В слякотный ноябрьский день он наткнулся в библиотеке на книжку с непонятным названием: «Человек-амфибия». Взял домой. И прочёл её немыслимое число раз. После финальной фразы «Но море хранит свою тайну» глотал подступавшие слёзы и открывал первую страницу, чтобы припасть к магии фразы начальной: «Наступила душная январская ночь аргентинского лета». Нет, это было невозможно – после завораживающего начала согласиться с таким финалом. Людские пороки, способные глумиться даже над беззащитными и трогательными чувствами, вызвали такое острое неприятие, что в школьной тетрадке он провёл эту необыкновенную любовь через многие преграды до её грандиозного триумфа вдали от людей – на тайном острове Тихого океана. Мальчишеский протест в пылком продолжении «Человека-амфибии» стал началом освоения глубины слов для постижений глубин бытия.

Он писал, нимало не думая о писательстве. Даже когда его давний друг самоуправно отправил подборку рассказов на какой-то вселенский конкурс, и эти рассказы к немалому удивлению вывели на последующие гонорарные публикации в уважаемых журналах, он отмахнулся: «Писатель не тот, кто пишет. Самый минимум для литературной настойки – век, так что не мне судить да рядить». Но не писать он не мог. Интерес к окружающему и внутреннему миру подвигал на поиск точных сюжетов и точных слов; без этого жизнь теряла вкус. Даже в производственных отчётах не терпел слов лишних или невнятных. Удовлетворённо хмыкнул однажды, когда в случайном диалоге сослуживцев услышал собственное выражение: «Корявая мысль». Слово – инструмент мышления, и за корявыми словами кроются корявые мысли. Давно это заметил.
В его бытии уже всё было давно. Это не удручало, нет. Жизнь увлекала внезапными виражами настолько, что даже окончательный её вираж перестал пугать своей неотвратимостью. Каждый новый день нёс теперь оттенок тех детских чаяний, которые раньше сопрягались только с днями рождения. Так что стремление к осмыслению мира не ослабевало, всё прочнее укореняя и бережное отношение к слову. И когда он слышал новомодный и псевдоумный словесный мусор, сразу вспоминал писателя Владимира Крупина, который на вопрос: «Какими языками владеете?» твёрдо отвечал: «Русским со словарём». Истинно так: что можно постигнуть без верно найденного слова? А без жажды постижения место человека – в фикусной кадке.
Вздохнул: эва, куда занесло. Нет, что-то другое свернулось в клубочек – что-то от Антонины, неразгаданное пока, но уже ощутимое и зовущее. Он знал это состояние: из него всегда вырастало то, что потом требовало точности в сюжетах и точных слов. Не спугнуть бы.
Когда это всё-таки началось? В восьмом? Запнулся. Интересно: это только он измеряет детство школьными классами? Нет, раньше. Намного раньше. Ещё до фотоаппарата и Гуттиэре. В восьмом уже произошла первая катастрофа. Грустно улыбнулся: да, записка Леры обожгла сильно и на всю жизнь: «Всё, что я делала, я делала по-французски, т. е. наоборот». Это как?! Их касания локтями за партой, их встречи на последних киносеансах, гуляния под луной, взаимные взгляды, наконец, это что же – всё наоборот? Смех и грех. Им было по пятнадцать лет. Но ей – уже пятнадцать, а ему – ещё. Тогда он не понимал разницы и жгуче жалел, что не может как Ихтиандр пропасть в океане навсегда и от всех. Где она сейчас – Лера? Где остальные друзья из детства? Где и как они жили, где оседали, до каких мудростей добрались? И куда так незаметно кануло то, без чего жизнь казалась тогда невозможной? И опять Антонина права: «А у кого мы спрашивали?» Да, хватит бездумничать, надо успеть до отъезда хоть кого-то повидать и хоть о чём-то спросить. О чём?! Да хоть бы и о том, кто обустроил этот бережок, чтоб ты мог сидеть тут барином, смотреть на звёзды и горстями пересыпать самого себя. Кто-то же проводил в дома газ, асфальтировал улицы, учил детей, вырезал аппендициты, принимал на элеватор зерно и принимал роды. Привычно и вскользь отметил: так и есть: с одного это пространства – принимать зерно и роды. Они никуда не уезжали, твои земляки. А то вернулись обратно, как Антонина или Паша. И жили тут, хлопоча о будущем не только своих детей, но и общего дома. Нужен ты им со своими вопросами? Им-то, может, и нет. Но ведь что-то тебе уже не даёт покоя. Что-то, что непостижимым образом связано с любовью, чего никак нельзя спугнуть, и что ты уже неосознанно начинаешь собирать в единое пространство.
Надо всё-таки перебраться поближе к детству – в родной переулок к младшему Пашиному сыну, да посмотреть в окна напротив – в глаза дому родительскому. Приглашал ведь Володя, не кривя душой звал. Вот с него и начать эти расспросы. Да почему с него? С себя начни! И не завтра! Что ты-то сделал для своего края, чем отплатил ему за первый глоток воздуха? Ну да: жизнь у тебя вдали складывалась. Не виляй, лукавец, никто тебе не мешал хоть изредка сюда наведываться, да свои умения тут к делу прислонять. Соорудили же по твоему расчёту вытяжной шкаф в техникуме. Ишь ты, до сих пор помнится. А мог бы чем-то и посерьёзнее озаботиться. Только у тебя другое на уме было. А речка твоя в это время не в Амур утекала, а в Хопёр. Ладно, остынь, что теперь-то в пустой след…
Господи, какие же тут небеса необъятные! Степь без края – вот отчего так. А ведь можно и не в пустой след. Обмозгуй-ка для начала, на что ты годен. Дерево посадить? Можно. Даже аллею. От бывшего дома до бывшей школы. Хмыкнул: имени Петра Филонова. Вообще-то не так и глупо, но не сезон сейчас для посадок. А ты узелок завяжи и наведайся в сезон. Что ещё? Дом срубить, сына родить… А если не паясничать, так Пашина рембаза от твоего профессионализма наверняка не откажется. И будет от этого прибыток повесомее шкафа и аллеи. Только это не с Володей, это со старшим – с Виктором – обсуждать надо. Ещё узелок…
Давно не было у него такой живительной бессонницы: и дышалось легко, и думалось невесомо. Вязались узелки, и в душе от этого становилось просторнее. Приехать бы сюда месяца на два-три. Как-то очень уж внятно почувствовалось, что пора отдавать долги, а то ведь можно и не успеть. Не к месту или к месту промелькнуло вдруг: «Никогда не оглядывайся», «Вчера уже прошло, а завтра ещё не наступило», «Живи сейчас»… Усмехнулся. Не мысли, а лозунги. Вот все эти лозунговые и во всём уверенные штольцы и тянут из бытия в быт, в тупой грохот кузнечного цеха. Под лозунгами-то куда проще. Думать не надо: махни на прошлое, живи по шаблонам и лети соколёнком к пивку и трёпу с френдами. Непременно с френдами, какие в этом цеху друзья…

Поближе к детству он перебрался не сразу; не Паша, Алёна воспротивилась чуть не до обиды. Доводам всё же вняла, но кроме зубной щётки и бритвы ничего взять не позволила. «Хоть и перед отъездом, а у нас переночуешь». Так что через два дня в свой переулок Филонов пришёл налегке. Правда, догадался всё же купить коньяк на стол и рассыпных вкусняшек детям. Подошёл к знакомому перекрёстку и запнулся на чём-то, что сделало переулок неуловимо другим. Понял: появились ярко-жёлтые трубы вдоль заборов, высоко и уродливо поднятые над воротами. Газовая цивилизация. Хорошо, конечно. Но что-то потерялось. Уют от труб печных, вот что. Пришёл он раньше, чем надо бы; вечернее солнце только примеривалось подсинивать тени. Скоро начнётся поливка огородов и грядок, а потом на скамеечки перед воротами потянутся из дворов бабушки с вязаньями, семечками и разговорами. Не потянутся! На весь переулок – две скамейки, да и те, видно, остались по недосмотру. Присел на ближнюю, не спеша осмотрелся. Родительский дом никуда не делся, хотя будто притаился в палисаднике за железным, ядовито-синим забором, да стены его, обшитые волновым шифером, выглядели грязными и нелепыми. Филонов прикрыл глаза: да, огорчений пока больше, чем радостей. Оно и понятно: не войдёшь в одну реку дважды. Вспомнил: на месте, где он расположился, когда-то лежала длинная дубовая колода, которая собирала по вечерам старых и малых. В доме за спиной жил Валерка Найдёнов, а в том, что под покатой железной крышей – Генка Бобков, по-уличному – Кутрик. Почему Кутрик, что за слово такое? А на противоположном дальнем углу перед широкой полосой железнодорожного отчуждения – Секачёвы. Как же их старшую дочь звали? Лида. Да, Лида. Лидия. Не самое расхожее имя. Отец её, дядя Ваня был инвалид без ног; может с войны это имя привёз? Уже не спросишь. Да что Лида? А Лера?! Валерия. В казачьем краю и вовсе невидаль. Сокрушённо качнул головой: зацепись только. Долго смотрел на угол недлинного переулка, даже не удивляясь, что сквозь реальность видится прошлое. Когда-то там почти от секачёвских ворот и до самой насыпи железной дороги простиралась вечная лужа. Оказалось, что и не вечная. Обустроилось всё, да и насыпь расширилась до самой улицы; вместо двух железных колей теперь на ней, похоже, все шесть.
Так увлёкся, что увидел Володю, когда тот уже подошёл.
- Ну вот, - обрадовался. – А говорил: после восьми.
- Так знал же, что придёте сегодня. Постарался раньше.
Каким-то другим он тут показался. В отличие от брата, удался не в отца, а в деда: стройный до хрупкости, светлочубый и синеокий, с тонкими чертами лица и красивыми кистями подвижных рук. Именно таким и запомнился Филонову дядя Матвей, и сейчас это сходство неожиданно обрадовало.
- Что ж Вы тут сидите, дядя Петя? Маринка уже давно дома, праздничный стол обещала.
- А детвора где?
- У детворы каникулы, отдыхают от родителей у бабушки с дедом.
- У Маринкиных, что ли?
- У них.
Филонов встал.
- Слушай, Вова, а кто теперь в нашем доме живёт? Может, заглянем, познакомишь с хозяевами?
- С хозяйкой. Только вряд ли у меня получится.
- Что так?
Володя повёл плечом.
- Да как сказать… С ней никто не знается. Бирючиха она для всех – одно слово. Не то калмычка, не то казашка: лицо плоское и взгляд, знаете… недобрый. Хозяева, которые тут после вас жили, давно переехали. А она может запросто и во двор не впустить. Там и собака под стать.
- Неужели?
- Ну, попробовать, конечно, можно.
Разговаривая, миновали невысокую ограду из аккуратного штакетника. Володя толкнул калитку.
- Милости просим.
- Это чего ты так по старорежимному?
- Так я не только от себя милости прошу. От всех домашних.
Улыбнулся.
- И собаки тут нет…
Чаёвничали без отлучившейся к детям Марины уже в саду под неторопливый и проникновенный разговор. Город погружался в новый вечер, такой же уютный и проникновенный. Филонов дивился многому, включая настоенному на мяте с едва ощутимым вкусом полыни, чаю по рецепту Маринкиной бабушки. Но более всего тому, для чего долго не мог подобрать слов. Даже вздохнул с облегчением, когда нашёл: неизменность места! Да, от первого же взгляда на переулок его не покидало ощущение, что время размыло контуры видимого, но самого места не тронуло. Всё на нём совмещалось, как в «Юнкоре» при ошибке с выдержкой. Прошлое выглядывало из реальности. Воочию увидел себя в этом саду в день Пашиной свадьбы. Яблони той нет, и тени от неё нет, а место – вон оно!
- Вы лучше не на репетицию приходите, - говорил между тем Володя. – В субботу у нас прогон, вот на это поглядеть куда интересней. Новая программа у «Куреня». И Маринка в ней участвует, и даже две её ученицы.
- Увы. У меня уже обратный билет на пятницу.
Встрепенулся.
- Спросить тебя хочу.
Отметил ожидание на лице, внятно вымолвил:
- Как думаешь, что бы мы с тобой увидели от этого стола годков, эдак, сто пятьдесят тому назад?
Володя отставил чашку, скользнул улыбкой.
- Неожиданный вопрос. Но я отвечу. Отсюда увиделась бы нам свежая насыпь Грязе-Царицынской железной дороги. Вот там вдалеке направо – несколько бараков хутора Привокзального, и дальше за речкой была бы видна ольховская гора. А окрест – ковыльная степь до самых горизонтов. Даже без намёков на дома, заборы и огороды.
Понимающе и уже открыто усмехнулся.
- Удивил?
Филонов мотнул головой.
- Порадовал.
- У нас, дядя Петя, в доме культуры уже лет пять, как музей открыли. Обязательно сходите, там есть на что посмотреть и над чем задуматься.
- Спасибо, что подсказал.
Примолк ненадолго, и вдруг признался:
- Хочется, знаешь, что-то полезное сделать для города, а что – никак не измыслю.
Володя с маху хлопнул ладонями по коленям.
- Как не измыслю?! Да кому ж, как не Вам рассказать о родном крае всему свету? Напишите!
Филонов от неожиданности растерялся: вот так узелок! Подумал, качнул в сомнении головой.
- Чужой я уже для этого края-то. Постороннее, можно сказать, лицо.
- Какой же Вы посторонний?
Задержал разумеющий взгляд.
- С наскока, понятно, не получится.
Шутливо развёл руками.
- Придётся Вам, дядя Петя, приехать да пожить тут не один, может, месяц. Но у нас дом не бирючный, в нём можно жить сколь потребуется…
Полупустой вагон уносил Филонова из Энска в Москву по Грязе-Царицынской железной дороге. А там – самолёт до другого мегаполиса. Время напластывало и изменяло события. Но на неизменном месте оставались речка со старинным мостом, «Лукоречье» с пляжными грибками, ольховская гора, музейные экспонаты, поющий «Курень» и всё прочее, без чего и впрямь невозможно жить. Он смотрел в степь, отложив неразлучный блокнот с начальными строчками пролога к открывающемуся перед ним неведомому роману.

***

Велик, течёт по Руси тихий Дон, обретая величие не только от родников девственных притоков, но и от других родников – стародавних, вольных и грозных. Не с бухты-барахты предварил Шолохов свой эпический роман словами переливных казачьих песен.
Ой ты, наш батюшка, тихий Дон!
Ой, что же ты, тихий Дон мутнёхонек течёшь?
Но сколь ни мутили его воды студёные ключи и бела рыбица, а течёт Батюшка, омывает души детей своих и от шальных восторгов, и от шальных лихолетий. И дал бы Бог этим детям – вёшенским и ростовским, алексеевским и новочеркасским, воронежским, костромским, вологодским, да хотя бы и австралийским… всем, кому как урюпинцам – хорошо там, где они есть, и кому тихий Дон – Батюшка.
 

5
1
Средняя оценка: 2.81648
Проголосовало: 267