Третий глаз

Живая посылка 

Октябрь 1993 г.

ГОЛОСА: Местные, чуть отдаленные. Один тракторист и два скотника, пьяные. На траве спит молодой пастух, дурачок по прозвищу Джон:
– Поезд московский подходит к полустанку. Поднимайте Джона, братцы, сувайте его в вагон, пока проводница не видит...
– А может, пущай тута, на траве валяется? Очухается, домой пойдет...
– Какой у него дом? Бабка еще в прошлом году померла. Круглый сирота парень, идиот к тому же – ему один хрен где находиться в этот «исторический» момент...
– Колхозное стадо кто будет пасти?..
– Хватит тебе, Ванька, за него заступаться. Парень всем надоел, как горькая редька. Шляется по деревне с разинутым ртом, облапил вчера в кустах, за фермой, мою бабу, и не пущая ее, обшшупывает… Насилу вырвалась с криком...
– В Москве заваруха идет, начальники власть делют...
– Ну и пусть. Нам пофигу. А дурачок как раз им там, в Москве, пригодится... Вот уже и поезд тормозит на полустанке… Подымай!.. Тяжелый, гад!..
– Надо, чтоб нашего идиота в Москве шпокнули из какой-нибудь берданки. Иначе я его сам прибью. Бери его, Керосин, за ноги...
– Дураку хотца… Он сам кого хошь шпокнет!..
– В столице с дураками разговор короткий – привяжут к пузу мину, пошлют под танк вместо собаки дрессированной...
– Джон, конечно, от природы глуп, однако под танк не полезет. Его дрессировать надыть...
– Говорят, у дураков третий глаз во лбу, они нюхом чуют опасность, и всегда сумеют от нее увернуться… Подымай его, мать твою растак!..
– Держи, а то опять уроним...
– Тихо, братцы! Вагон остановился. Тащи Джона сюда, полка свободная, клади... Народу тут мало, люди боятся, не каждый хочет очутиться в центре заварухи!..

Отделавшись от спящего идиота, мужики идут, чуть покачиваясь, по тропинке вдоль железнодорожной насыпи, облегченно отдуваются, размышляя на ходу о том, где еще достать самогонки. У Фёклы самогон стал совсем плохой, своё жульничество бабка списывает на смуту.
Вагоны звякнули, медленно тронулись, поблескивают при свете луны остатками выбитых стекол. На пыльных боках вагонов три дергающиеся человеческие тени. Поезд набирает ход.
Спит дурачок на полке возле разбитого окна, пускает ртом мутные пузыри, дышит перегаром, волосы на косматой голове шевелятся от ветра, залетающего в разбитое окно. Редкие пассажиры с испугом смотрят на оборванца, пахнущего навозом и сухой осенней травой. 

Бабка, которую «тук-тук в ящик», заступилась

Проснулся, потрогал горячий лоб: «Что я вижу? Вокруг всё новое!» Вышел вслед за людьми на твердое, серое, в свет яркого утреннего солнца. Оно знакомое. Желтое сверху, сияет, от высоких стен. Под ногами не трава, не мнётся. Джон смотрит кругом – нет малины! Около дома малина растет, там ягодки, мало-кислые, вокруг ходят люди, быстрые, как мыши, холодно… Хочется ам-ам.
Звучит в ушах, громко. Голос с неба, железный: «Граждане пассажиры!..» 
Шагает неторопливо, в ногах вихлявость. По длинному серому, а люди рядом, быстро. Не деревня. Домики высокие, под небеса. Задирается голова. Окна блестят страшнее, чем в деревне. В окошках будто сидят, никто не смотрит. Черные квадраты блестят. Ночь испуганных проснувшихся комнат.
Прохлада от стен. Как в овраге, за деревней, где мужики берут глину. Пил с мужиками «цамагоню», угощали. Смеялись, пей, Джон! Он хочет в нору, которая в глине на склоне оврага. В широкой норе есть трава, там Джон любит спать, его никто не находит. Не ищут.
Улицы змеятся, и вверх опять – небо синее, как деревня. Все небеса ведут к чему-то страшному, Джон боится. Больно в голове – горит точка во лбу, который что-то видит, но не различает. Джон видит кожей, но не понимает, боится. Мужики в деревне били по лбу щелчками.
Вышел на твердое, широкое. Не выгон. Просторно. Травы нигде нет. Голоса – громкие, чужие: «Вся власть народу!..»
Как Пал Иваныч, старик. В деревне он коммунист. Пал Иваныч любит кричать. Голос тонкий. Говорит, Джон – «пастухо-пролетарий». 
Идет колонна. Кричат. Джон боится. Красные тряпки на палках, другие люди бегут, ко рту белые тарелки, из которых громко. Гудят машины. Внутри у Джона всё трясется.

ГОЛОСА:
– Откуда дурачок на митинге?..
– Чучело советское – одна нога в валенке, другая в сапоге...
– Настоящий пролетарий...
– Такой не станет опорой революции...
– Переодетый демократ, за пазухой, небось, пачки долларов?..
– На юродивого смахивает. Любая смута выплескивает юродивых и придурков...
– Разбегайсь, ребята, ОМОН приехал...

Побежали. Целая куча. Кричат. Джон бежит. На ходу нащупывает в кармане вчерашний пряник, мужики дали, жует на бегу. Кричит с набитым ртом – по спине! по голове! больно!
Бабки нет, умерла, некому заступиться за Джона. Закопали бабку в яму, сверху поставили палку – вот так прибили, потом еще так. Машет крестообразно в воздухе.
Омоновец, полагая, что дурачок передразнивает его, догнал ковыляющего идиота, врезал еще. Джон мычит, от ужаса разучился кричать. От следующего удара падает вниз лицом, на твердое, которое «не трава». Бабка, мертвая, говорит из ямы: «Не бейтя яво!».
Злой дядя перестает, уходит, что-то сердито рыкает внутри него, стеклянная шапка блестит.

Здесь тоже дразнят

На ходу размазывает соленое, мокрое, жует вместе с пряником. Не деревня, здесь больно везде. В деревне мало бьют. После битья ум проблескивает.
За Джоном увязались мальчишки: дразнят, швыряют пустыми гильзами. Звяк-звяк по асфальту. Подбирают, снова швыряют. Неуютно дураку в Москве. У мальчишек полные карманы гильз. 
«Ой!» – кричится бычьим голосом. 
Одна гильза попала в лоб. Будто в глаз угодили. От боли красная вспышка, улица и люди тоже стали красными.
Гильзы бьют то в ухо, то в лоб, в глазах вспышки. Домой! Озирается, скулит:
– Джон хоцет делевня!..
– Здесь не деревня, здесь Москва! – смеются мальчишки.
– Мо-а-аа! – Джон пытается выговорить загадочное слово. Оно мычится как простое «мама», которой никогда не было (мать была сначала дояркой, а когда коров порезали новые хозяева колхоза, сделалась челночницей, вскоре ее изнасиловали и убили на каком-то московском оптовом складе), а бабка кормила Джона, получала за него пастуший паек. Однажды бабка схватилась за бок, упала, ее положили в ящик, тюк-тюк молоточком, закопали. Джон смеялся: бабка спряталась! Звала Жорой, «Жорочькяй». Мо-о-аа! Здесь говорят про «свободу» и бьют. 
Пить! Нет колодца, в который можно заглянуть, и увидеть себя, чтобы вздрогнуть. Мужики хватали Джона за ноги, опрокидывали через край, держали вниз головой над прохладным круглым зеркальцем далеко внизу. Мужики спрашивали: хочешь нырнуть, Джон? Кричал, боялся. В животе всё поднималось, раздавались звуки. Колодец – страшнее города.

Вспомнил «пить», хочется! У трактористов в колхозе бочка – теплая, железная. Греется под солнцем. Джон пас коров, хотел пить. Нашел заветную бочку. Пил вместе с головастиками, которые завелись в воде от тепла. Круглые, скользкие: длинь-с! вс-плык! плюс-к! – в тебя.
Ручеек вдоль тротуара – вода! Пахнет дымом, малиной, навозом. Как в деревне! Бабка хвалила, что сам ходит в малинник, зимой в ведро. Не совсем дурак! Главное – не в штаны. В штаны редко. Котлеты давали на деревенской свадьбе. Жирные. Тогда в штаны. Вода пахнет.
Джон ложится грудью на асфальт, пьет из ручья. Как в овраге, когда пас скотину. Там тоже ручей.

ГОЛОСА, веселые, чужие:
– Смотри-ка, напился из лужи…
– А что ему будет? С виду идиот…
– Где-то канализацию прорвало…
– Закончится заваруха – починят…

В деревне мужики давали «цамагоню». Смеялись. Джон упал, тоже смеялся. Теперь «Мо-о-аа».
Изнемогающий дух городской истоптанной земли, редкая, лохматистая травка. Нюхает приплюснутым носом, широкими ноздрями. Земля одинаковая. Ехал в поезде, далеко приехал, а земля одинаковая.
Нашел на твердом сером булку – сухая. Грыз, причмокивал. Еще белое, другое. Ребенок бросил – холодное, сладкое. «Малёзина», вкусно. Темнеет. Меж черных домов сияет луна. Это бабка. Подмигивает Джону, улыбается. Она, бабка, видит своё, далекое. Не ту жизнь, которая в деревне Тужиловка, а что-то настоящее, в о з м о ж н о е, что могло бы случиться с Джоном, не будь он дураком.
Воображение идиота показывает деревенский выгон, по которому гуляет собака с репьями в хвосте.
– Длузок! – зовет он пса. Другая собака, бежит к нему. Джон прочь от нее – страшно.
Клубы дыма застилают свет луны – Джон бежит в обратном направлении, спотыкается о московскую собаку, та взвизгивает, Джон рычит.
Пробежал на кривых ногах вперевалку через площадь, взобрался по деревянным ящикам на постамент памятника. Джон прижимается к холодному памятнику, словно ищет у него защиты. Каменный дядя, сверкает. Не разговаривает, не дерется.
«Мо-о-аа». Хочется «ам-ам». «Мо-о-аа». У Джона не произносится, но выпевается. Каменный дядька заложил руку за отворот пиджака. Луна-бабка смотрит сверху, смеется. Вокруг бабкиного лица чернота неба.
– Уди!.. – Грозит пальцем каменному дядьке, тот не уходит.
От земли тянет знакомой деревенской сыростью и ночным запахом.
Джон хочет кушать б е л о е – сладкое и холодное на языке. Бабка возила в Елец, на комиссию, покупала «молёзеню», это белое и прохладное. Люди бегут, шумят. Сильный дядька с темным лицом, на щеках колючки, хватает Джона за длинный, не по росту пиджак, дышит «цамагоней», рукав, трещит: пойдешь с нами на штурм телецентра!.. У дядьки палка. 
– Лузьё! – пальцем показал Джон, засмеялся.
Посадили в машину, везут. Как в колхозе. Гудит. Дали «ам-ам». «Кольбаска». Вкусно.

ГОЛОСА:
– Ешь, парень. Счас мы их, гадов, голыми руками...
– Увязнет идиот в баррикаде, как курица в соломе...
– Приехали, вылезай…

Толкнули. Слез. Ходит.
– Ложись!.. – Снова толкнули, упал, хнычет, на спине. Водит пальцем вслед трассирующим очередям: «Муски!» Находит на асфальте жвачку, сует вместе с пакетиком в рот, давит зубами душистое. Близко трещит, звенит, вжикает. Выговаривает слово «делутца». Жевать – значит жить. Тах-тах! – сверкает огоньками. Дядька падает, шляпа катится к Джону. Поднимает, на голову. Он – дядька. Расползаются, кричат. От земли вверх – «муски» словно искорки, открывает рот. Смешно. «Хоцетца»! Не понимает. Шляпа дымится, капает темное, липнет к жестким, как шерсть, волосам. Крики от твердой земли, мокрое и липкое течет по твердому – не вода. 
Луна смотрит, улыбается бабкиным лицом. Жвачные испуганные всхлипы: аз-жем! Утробные звуки надежды. В тебе, вне тебя. В паху жжение. Волнение, приятно. «Хоцетца». Не «пи-пи», а больше. «Мо-о-аа». Тут можно. Опять «муски». 
Бабка в ящике. Закопали, две палки воткнули: так и вот так. И бабка там лежит – глубоко, надо копать. Джон не выговаривает слово «крест», получается – «елесть».

Любовь к раненой

Вот оно – «холёсее», белое, лежит. Ноги оголенные. Коричневое, прозрачное, в нескольких местах разорвалось. Не кожа, но то, что поверх кожи. Молодое. Гладить, желание. За фермой схватил в кустах доярку, гладил. Кричала. Прибежали мужики, били. Джон кричал.
Присаживается возле нее, раскинувшейся в полумертвой нежности. Рядом. Томление, женщина, живая, тихо дышит. Не доярка, другая.
Джон скулит. Тоска в семени. Готовое излиться – Джон не понимает. Всё в ней еще теплое. Тоска внизу, где вся деревня, луга и поля, где бабы, песни и «цамагоня».

ГОЛОСА:
– Надо бы оттащить идиота от убитой. Ее подстрелили, а он хочет…
– Такому только мертвая даст...
– Не скажи. Моя стерва и не таким подставлялась. Жаль я сам не успел прикончить ее – сбежала с любовником…
– Эх, нельзя вставать, подстрелят... Лежи!..
– Труположество недопустимо…
– Так ведь он ее уже...
– Значит, момент такой – смотри, чтоб не забыть...

Живое, горячее внутри Джона. Охватывает всего. Потухает в животе, течет вниз, и снова будто кипит. И вот вдруг жизнь, горечь сладкая, будто вся деревня с речкой и коровьим молоком из Джона выплёскивается, толчками уходит в жаркое «Мо-о-аа», в то непонятное и прекрасное, что любит его всем своим разгоряченным сжавшимся в болевой истоме существом. Получается нечто мёртворождённое, горячее в ответ, охватывает, скользит, шевелится. То ласковое, чего так хотелось, случилось. Всегда. Уходит это. Коснулось яркое из глубины, угасающее понимание глаз, две маленькие искорки, две бабки смотрят.

ГОЛОСА:
– Смотри, она обняла его. Мертвая обняла идиота!..
– Такое случается в агонии. Последний всплеск жизни...
– Не могу глядеть...
– Сейчас он отползет от нее...
– Заткнись и целься в в гада. В баб попадаешь с первого выстрела, а вонючего идиота подстрелить не можешь…
– Вот… Кажется, я ранил его, видишь, кровь по асфальту?..
– Уползает… Такие гады, будто заговоренные…

Теплые последние толчки. Она еще с ним, под ним, не смотрит. Всхлипнула, будто попрощалась с ним, который любит ее. Другого нет. Пустая улица, люди ползут, «муски» щелкают, жужжат, искры от дороги. Джон пришел в «Мо-о-аа». Как глыба над городом, над ней. Он чувствует: в горячем сам весь потухает. И снова живет. Там, без него, внутри нее. Бьется ключом, увядает. В Джоне случилось: будто палкой по башке. Отлип от убитой – не доярка, другая! Ползет по выщербленному – твердая дорога, теплые вонючие ямки. «Муски» грызут асфальт, огоньки. Крошки бьют больно. Джон не плачет, внутри само скулится.

ГОЛОСА:
– Вдруг баба отживеет, родит от дурака чудовище? Потеха будет...
– Моя стерва неизвестно от кого родила ублюдка, мы сразу отказались...
– Кажется, пошевелилась!..
– У нее полголовы снесено. Такой только идиот не побрезгует. Из мертвецов в фильмах ужасов склизкие уроды появляются...

Заполз за угол. Крики тише. Народ гомонит, разбегается. Возле стены человек. Гармошка маленькая – пилим-пилим. Не свадьба. Фуражка. Копеечки блестят. Люди бегут, падают. Заплакали. Копеечки от бух-бух – звяк-звяк. Сверкает, трещит, бухает. Джон любит пилим-пилим. Ногам пляшется. На красном скользком мизинце перстень – отдала. Белое, которое хорошо. Она!.. Смутно понимается – Она... К ней губами хочется. Далеко. В камешке фиолетовом свет – вспыхивает красиво. Джон хихикает. Лицо кверху, смотрит на бабку-луну, протягивает руку с перстнем – бабка его хвалит. Не доярка – сладко! Лучше, чем «молёзина»!
Хочет назад, в деревню. Длинное, зеленое, которое поезд. Джон не здесь, не хочет. Пусто. И внутри. Плакать. Дяденька из тарелки, прислоненной ко рту, кричал: «лелялюсия»! Пал Иваныч, старик из поселка, любит это слово.
Возникает старуха с иконой в руках. Седые волосы непокрыты, растрепаны. Показывает на Джона пальцем:
– Черный Дьявол пришел! Я говорила, что придет – никто не верил... Уходи, бес! Ты принес в Москву несчастье!..
Дурак убегает, шкандыбая по асфальту валенком и сапогом. Плачет, сосет больной палец. Чужая злая бабка. Смотрит на луну – там настоящая. Принюхивается, бредет в зарево огней. В деревню Тужиловка. Где бабка. Он чует. Корова из стада убежит – Джон находит. Как зверь. Люди боятся. Трещит из палок. Далеко. С деревьев падают листья. Нюхает. Как деревня. Травка. Джон срывает горсть, жевать. Не деревня. Дым. Облака, как мертвая вода. Хочет к бабке – она не в яме. Помогает Джону с неба. Зовет идти. Лицо круглое, с жилками-шевелилками.
Ступеньки, люди. Говорят: иди, дурачок, в переход! Вместо неба палки светят, жужжат. Люди сидят, ждут. Джон вдоль стены, гладит рукой. Прохладные скользкие плитки. В горле клекочется. 
«Прекрасная жизня наступила! Теперь даже колхозникам пензию плотють!» – говорила бабка. От плиток пахнет не «здесь», но «там».
Дали пить. Большая «бутылиська». Шипит. Не «цамагоня».

Фокусник

В подземном переходе фокусник. Вверху, вместо неба, белые палки – светят, жужжат. Таких лампочек Джон никогда не видел.
В переходе, люди прячутся от пуль, таинственные снайперы с крыш стреляют…
Внизу, куда ведут ступеньки, с ревом останавливаются, затем с усиливающимся воем отъезжают поезда метро. Стонут в углу раненые на красных газетах. Врач, оказавшийся здесь случайно, перевязывает раненых тряпками. Дурак бредет вдоль кафельной стены, гладит ладонью, разинув рот от ощущения скользоты и прохлады, ощущаемой кожей ладони. От удовольствия на подбородке блестит слюна.
Никто не обращает внимания на идиота с круглым, будто раздутым лицом. На левой ноге рваный резиновый сапог в пятнах высохшего коровьего навоза, на правой – серый валенок с самодельной, склеенной из автомобильной камеры калошей. В сапог и валенок заправлены широчайшие штанины военного образца, пятна камуфляжа перемешаны с пятнами крови и грязи.
От ощупывания кафельных плиток в горле Джона клекочется восторг, будто перед ним, по выражению бабки, «прекрасная жизня». От плиток пахнет не «здесь», но «там».
Всем желающим фокусник сует под нос пластиковый стаканчик с красным, рубиново просвечивающим вином, в котором искорки гуляют, запах легкий, винный по всему переходу веется.
Джон останавливается, втягивает запах широким картофелееобразным носом. Знакомое слово – «вино». Наклоняется над стаканчиком, втягивает запах ощеренным, широким, как яма, ртом. Улыбается – «цамагоня!»

– Почти угадал… – веселым звучным голосом говорит фокусник. – Только это не самогонка, и теперь уже не вино… – хоп!.. – получился коньяк!.. Видишь?
Цвет жидкости из рубинового сделался коричнево-янтарным, запахло коньяком.
Фокусник обращается к разношерстной притихшей публике, голос его забивает стоны раненых:
– Прошу вас, господа-товарищи, обратить внимание: это теперь коньяк! Жидкость в стаканчике имеет соответствующий вкус, цвет и запах.
Он с мнимым удовольствием подносит стаканчик к своему бледному длинному носу, облизывается.
Чуть в стороне, подстелив на плиточный пол рекламные листы, расположились люди в белых одеждах, воет переносный магнитофон, звуки чужеземной молитвы.
Фокусник с интересом смотрит на Джона, на единственного своего зрителя. Артист на секунду мрачнеет: в глазах дурака темное дно первобытного человека. Протягивает Джону стаканчик:
– Нюхай, парень… Что в стаканчике?
Джон наклоняется, стонет – запах спиртного влечет, как в деревне.
– Цяй! – Басовитый, с детскими визгливинками, голос.
– А вот тебе «цяй»! – Фокусник делает взмах ладонью, вино превращается в воду.
Дурак разочарованно уходит от «цяя» – хочет выбраться наверх, навстречу луне-бабке.
Голос: – Куда прёшь!
Удар под ребра прикладом.
Джон задыхается, внутренности от удара превращаются в болезненный комок, он падает, катится вниз по ступеням.
Голос: – Лежи, падла, не скули, иначе пристрелю…
Идиот не понимает, зато боль понятна. Хочется укусить дядьку за руку. Нельзя. Дядьки злые. Тракторист в колхозе нагрел на огне железяку, дал парню: «На, Джон, поиграй!..»
Плакал, сейчас тоже плачет.

Дядька с ружьем спускается вниз. Джон встает, бредет за ним. Солдат оборачивается, не бьет, дает Джону бумажку – конфетка, наверное.
Голос: – Жуй, это жвачка!
Мужчина уходит, пьет на ходу из бутылки пенящуюся жидкость.
Дурак сует жвачку в рот с оберткой, из-под бумаги выдавливается сладкая упругость, вещество сминается на зубах, как головастик, когда Джон пил на полевом стане теплую воду из бочки.
Показывает на уходящего солдата: – Лузьё!
Луна смотрит на яркие ступеньки перехода, улыбается бабкиным лицом. Жвачные всхлипы. АЗ-ЖЕМ! Всхлипы в тебе, вне тебя. Джон чувствует, что здесь «Мо-о-аа» – не мать, но родное, что могло бы стать родным в с е м. Давние отторгнутые слезы. Вверху, в темном небе, чуть ниже луны летят сверкающие полоски. Джон показывает пальцем – это «муски!» Жужжат, повизгивают. Поймать ладонью, посмотреть. Поднялся наверх, сыро дохнула пустота площадей.
Цоп! – поймал… Жгучий комочек сквозь пальцы – цыск! Отскочил отстреленный безымянный палец. Полетел, сгибаясь и разгибаясь в воздухе, упал на выщербленный асфальт, дернулся, затих.
Джон кричит. Солдат из перехода выглядывает, материт Джона.
– Я предупреждал, твою мать, чтобы не высовывался… Иди вниз, тебя перевяжут.
Палец одиноко лежит на асфальте, дернулся, затих.
Джон не понимает. Укусила плохая «муска». Из пальца горячее, соленое, потому что сосется. Пахнет. Бабка прыгает в небе всем лицом, ей тоже больно от пальца внука.
Джон хочет спать. Больно!.. Испачкал кафель бурым. Думает: есть на свете длинное, зеленое – поезд. Назад, в деревню, где над бабкой бугорок, над бугорком «елесть». Плакать. На щеках соленое, из пальца соленое, красное. Люди в подземном переходе перестают разговаривать, засыпают. С ночного бульвара душистый запах свежих зеленых листьев.

Старый активист спешит на выручку 

Тощий старик бредет по ночному Садовому кольцу от Павелецкого вокзала к центру Москвы. Блестят в свете луны начищенные хромовые сапоги. На них почти незаметны трещины, залепленные ваксой. В щиколотках сапоги сложились модной в прошлом веке гармошкой.
Снайперы, засевшие на чердаках, вздыхают, снимая свой крупный палец в тонкой перчатке со спускового крючка. Запрещено подстреливать прохожих на середине мостовой – трупы перекроют проезжую часть, будут мешать движению. 
Пал Иваныч не подозревает, что ширина улицы спасает ему жизнь, бредет, чуть согнувшись, опираясь на ореховую палку, вжикающую гвоздиком по асфальту. В левой руке узелок с харчами. Иногда старик вскидывает яйцеобразную удлиненную голову в фуражке сталинского образца, высокий верх которой проеден молью. Картон внутри картуза превратился в бумажную пыль… Ветеран смотрит, удивляется: что же ты потемнела, Москва-матушка? Или я остарел, ничего не понимаю в событиях?
Ветеран всматривается в силуэты застывших домов, ищет знакомые ориентиры. Где-то здесь дом, в котором некогда жили ответственные товарищи. В 18-м году молодой Павел шагал этой улицей на восьмой съезд Советов, который находился в ту пору на Садово-Каретной…
Сегодня у Пал Иваныча другая цель – отыскать бедного дурачка, вернуть его в деревню Тужиловка. Колхозное стадо разбрелось, скотники запили, анархическая жилка у них проявилась.

Ветеран, узнав, что мужики отправили пьяного подпаска в Москву, возмутился: негодяи, оппортунисты! Нейтральную больную душу ввергли в выхлесток гражданской войны, длящейся с 1905 года!..
На что скотники ему отвечали: «Пушшай и Джон тама воюя…»
Старик нащупывает в кармане галифе горсть магазинных сухариков, припасенных для Джона, на ходу одергивает выцветшую гимнастерку, перепоясанную солдатским ремнем. Тускло блестит позеленевшая латунная бляха.
Пал Иваныч думает о Джоне, который не понимает диалектику гражданской войны. Идиоту не понять новой идеи, которая с болью и шумом нарождается в Москве.
Дома как горы. Это Москва, презирающая ходоков, пришедших из полынных Тамбовий. 
Вжик-вжик! – тросточка по асфальту. Гвоздик на конце палочки выбивает хилые искорки из вмурованных в асфальт кремнёвых камешков, отшлифованных до кровяной красноты колесами автомобилей. Пал Иваныч уважает кремень – древнее крепкое вещество, рождающее искру. Дзынь-пырх! – искровой, однако, асфальт в Москве-матушке!
Асфальт мерцает отраженным небом, глянцевый, как речная вода. Всюду рекламы с нерусскими буквами, старик замахивается на них костылем.
Пал Иваныч мечтает о коне под седлом, о сверкающей сабле в правой руке!..
«Москва спасется! – уверен ветеран. Она не только сильна, но и хитроподатлива, любого закружит, завертит, перекроит на свой лад…»

Джон нашелся!

Проходит час, другой. Порасспросив редких прохожих, насчет оборванца лет шестнадцати, Пал Иваныч спускается в переход. Под брызжущим светом люминесцентных ламп спят на полу люди, некоторые бродят возле кафельных колонн. Тихие гулкие голоса.
А вот и Джон! Сосет окровавленный палец, на голове капроновая белая шляпа в засохшей крови.
Старик толкает дурака тупым концом костыля, идиот вздрагивает, оборачивается всем корпусом, смотрит пустыми белесыми глазами. Желтозубая пасть радостно и слюняво ощеривается:
– Паль Иванысь! Плисоль!..
Ветеран с важным хмурым видом достает из пакета домашний харч: вареные яйца, кусочки сала, хлеб. Не успевает облупить на газету яичные скорлупки, как Джон хватает из старика рук яйцо, жадно его съедает. Недочищенные скорлупки хрустят на желтых зубах. Кусочки сала Джон глотает не жёвавши.
– Собирайся, Джонушка, домой! Тут, братец, Москва, тут нельзя находиться дуракам. Но и чересчур умным здесь трудно выжить... Тут «делают дела», «крутятся», кто как может...
Достает носовой платок, перевязывает Джону раненый палец. Алое пятно проступает сквозь ткань. 
– Пальцик усол! – говорит Джон.
– Теперь уже не вернется…
Пал Иваныч смотрит на Джона, вздыхает, вспоминая годы борьбы с беспризорничеством. – Пальцик усол! – всхлипывает Джон. – Дзону бо-бо!
Пал Иваныч не может обойтись без того, чтобы не произнести речь перед людьми. Они боятся идти домой – с улиц еще доносятся выстрелы.

– Народ Москвы! – голос визгливым эхом отражается от бетонного потолка. Никто старика не слушает. Большинство людей дремлет, примостившись, кто где. Растрепанный бомж поднял кудлатую голову, погрозил старику кулаком: еще один пророк нашелся!.. Пал Иваныч похож на вытянувшийся в струнку нерв. – Старая жизнь омертвела, новая несет с собой боль, унижение... Москва! 
– Мо-о-аа! – Джон хнычет, жует сухарик.
Ветеран, чувствуя усталость и временную остановку сердца, ложится на газету, постеленную на плиточный пол, мгновенно засыпает. Лицо его становится белым, как у мертвеца, злой тонкогубый рот приоткрывается. Дыхание прекращается на минуту, на две – такое с ним бывает. В поселке знают, что старик во сне порой не дышит сутками. Много раз его принимали за умершего. 
Джон посасывает через платок сладко-горький корень отрубленного пальца.
– Паль Иванысь! – Дурак смотрит на старика с любовью, расплываясь слюнявой физиономией. – Давал Джону ам-ам!
Поспав минут пятнадцать, ветеран вздрагивает, достает именные карманные часы на разлохмаченном шпагате, подаренные когда-то наркомом, откидывается серебряная крышка. Музыкальный бой играет тихо и ласково, напоминая о романтических временах.
Пора!

Выходят из перехода, бредут в сторону вокзала. Джон нагибается, хватает кусок бетона, напоминающий по форме буханку хлеба – «буханоська»!
– Брось! – произносит с грустной усмешкой Пал Иваныч. – Даже социализм, частично построенный, не научился превращать хлеб в камни, то есть, черт побери, совсем наоборот! Не бойся, Джон, Москва нас не тронет, отпустит живыми. 
Старик решил попутно зайти на Красную площадь. Мерцают в лунном свете розовые стены Кремля. Взмывают в небо ракеты, зависают, освещая тревожную столицу. 
Остановившись напротив глыбы застывшего Мавзолея, Пал Иваныч, вытянув левую руку вперед, призывно восклицает:
– Выйди наружу, товарищ Ленин, поговорить надо! – Пал Иваныч придает голосу дружескую интонацию. – Ты, конечно, зря лёг сюда в качестве советского бога. Помнишь, я предупреждал тебя о перегибах на местах, о необходимости отмены продразверстки?..
Старик пошел в темноту кустов за угол Мавзолея – хотел найти могилу Сталина, но не нашел, заблудился.
– Осип Виссарионыч, где ты? За что ты упёк меня на двадцать лет в Чадлаг?..
Дурачок захнылал:
– Боюсь дедюську Ёсю! Он мне сделает бо-бо!
– Ничего он тебе товарищ Иосиф Виссарионович не сделает. Его давно закопали, небось уже сгнил, вроде твой бабки…
Джон, малость успокоившись, догрызал сухарик крепкими, желтыми зубами. 
Уморившись говорить, старик взял идиота за руку:
– Пойдем, Джонушка, на вокзал. Ленин, наверное, уже не встанет, пока ученые не придумают способ полного восстановления тела… Вперед, Джон! Ты, ведь, тоже раб своей дурацкой необходимости!
В небе зависают, гаснут ракеты. Джон ёжится, щурится под их светом, словно на него сверху сыплется пепел космоса, не выпускает теплую ладонь старика.
– Москва, товарищ Джон, произошла от недоступности человека как идеологической единицы! Ведь каждый из нас сам по себе, не желает никого слушать! В своей статье «Москва и чёрт», которую я передал в редакцию нашей газеты «Заря коммунизма», которая теперь называется «Заря провинции», я проанализировал происхождение человеческой гордости. Да – Москва!.. Она! Какое-то место на земле должно воплотить отдельность человека. И Москва этот принцип воплотила!.. Но я, Джон, несмотря ни на что, всегда любил свою столицу! Я постоянно, даже на расстоянии, чувствую влияние Москвы!.. В момент нынешней заварухи она сделалась безумной красавицей, собирающейся прыгнуть в идеологическую пропасть... Москва ночью черна, но это не связано с дьявольщиной – она постепенно выживает из себя чёрта. По-прежнему темны провалы ее исторической души!

Угасающий «москвизм»

– Пойдем смело вперед, Джонушка! Я твой поводырь, твой третий «идеологический» глаз!..
На бульваре запах листвы, предутреннее дыхание деревьев. Везде тишина, редкие ракеты гаснут в разгорающемся небе. Старик задумчиво смотрит вокруг – осень, лицо столицы! Крапинки звезд на посветлевших небесах, редкие точки света в просыпающихся квартирах.
Старик и подросток бредут по спящей улице – по улице Маяковского, бывшей Мясницкой, к широкой ленте Садового кольца, светлеющей бледным асфальтом под сизыми небесами.
– Запомни, Джонушка, революция – это город! В деревне мужики подерутся, мировую выпьют, и вновь тишина… А здесь Москва, здесь очень много отношений... – вздыхает на ходу ветеран. – Если ум твой – тупик, то почему моя старая душа наполнена горечью? Почему у меня в крови не перестает кипеть оскобленный смысл жизни?.. И как мне теперь, Георгий, пристроить тебя в какую-нибудь идеологию. Тебя, ведь, Георгием назвали? Вот и будь им, темнота!.. Я ведь не простой человек, но партийный провидец, я вижу твою сущность сверхлюмпена до самых дон твоих глаз...
На широкой улице Джону страшно, он вцепляется в костистую руку Пал Иваныча, оглядывается на угасающую луну – бабка опять прячется!
– Не озирайся! – советует старик. – В озирающихся стреляют.
Внутри Джона, во всех внутренностях, растет непонятная физиологическая надежда. Боль от пальца по нервам подкатывает к груди, ударяет в голову ростком сознания.
– Мо-о-аа! – всхлипывает он, зовет из переулков неведомую мать. Белёсые глаза отражают угасающие звезды. Так и бредут две фигуры. Одна высокая, тощая, в сталинской фуражке, вторая приземистая, в штанах сварщика, с лохматой шевелюрой. Взгляд Джона бежит вверх, по стене здания, кружится голова, он хочет упасть, однако Пал Иваныч успевает его подхватить: иди ровней, пастуший класс!
Шагают час, другой, третий. Показывается Павелецкий вокзал, перрон, народ ждет поезда. Воздух пахнет рельсами, и еще чем-то терпким, железнодорожным, будто вечностью.
– Где же тайный «москвизм», дух Москвы? – принюхивается старик. – В чем русскость русской столицы?

Ветеран наблюдает утреннюю окраску столицы. Цвет неба черно-красный, с глинистым вечным оттенком, золотистым блеском раннего востока. Темные длинные тучи, будто народные руки, охватывают Москву, ласкают ее.
Отблескивают серебристые стекла домов. 
Рассеянный взгляд Джона направлен вдаль – там деревня! Над бабкиной могилой «елесть». Домик под соломенной крышей на окраине Тужиловки. Тарас Перфилыч, бывший председатель колхоза, отругав пьяных скотников, сказал: ищите где хотите подпаска! Зачем издеваться над больным человеком?
Джон мычит, хочет «ам-ам». Пал Иваныч ведет его в буфет, купить в дорогу пирожков, остатки сала, лежащие в карманах гимнастерки, тоже пригодятся.
Показались красные огоньки – подают состав. Над путями стелется чуть заметный сизый дымок.

Тужиловка опять

ГОЛОСА (те же самые, деревенские. Два тракториста и скотник):
– А самогон-то нам, Фекла, подлюка, разбавленный продала...
– Старая ведьма пользуется смутой в стране...
– Натравить бы на нее активиста Пал Иваныча! Бывший народный контролер от райкома КПСС! Он бы заставил Феклу продавать качественный сорокоградусный продукт!..
– Старик поехал в Москву, искать Джона...
– Как же он отыщет его в большом городе?..
– Я идиота по телевизору видел – мелькнул в кадре...
– Вот тебе и балбес! Знаменитым сделался...
– Дуракам везёт…
– Хватит болтать, наливай по второй...
– Эй, мужики, гляньте, кто-то идет...
– Да это Пал Иваныч с Джоном. Молодец, дед, нашел подпаска!..
– Зови их сюда, нальем по стакану. Мы ведь тоже виноваты – обидели убогого...
– Старик начнет драться...
– Раза два, может, огреет... Эй, вы там, двое с поезда, милости просим в нашу компанию!..

Спустя несколько лет один районный демократ – в то время их было достаточное количество, передал Пал Иванычу газету, очень смелую, в которой всегда пишут правду. Одна статья вспоминала события пятилетней давности, а именно 1993 год:
«…та женщина в Москве, раненая в голову, не умерла, зато от деревенского пастуха у нее родился ребенок. Мальчик ходит по квартире, не спит. Он всегда плохо спит, потому что больной. На смуглом лице блестят глаза. Мальчик склоняется над матерью, гладит шрам на ее голове.
Она с привычным ужасом видит урода с ополовиненным удлиненным лицом – в первый миг не узнаёт сына, кричит, чувствуя давнюю боль трагического октября.
«Мама! – восклицает мальчик. Во лбу у него третий глаз. Он смотрит на нее этим глазом – Мне скучно!»
«Сыночек, спи. Ночью надо спать...»
Женщина знает, что родился  н о в ы й  человек, у него другая душа. Что увидит он в этом мире третьим глазом?..»
Пал Иваныч рассердился, порвал газету, разлетевшуюся по деревне «оппортунистическими» клочками.
– Вот и пусть этот мальчик смотрит в будущее своим третьим глазом! Он – представитель нового поколения, и обязан изменить мир к лучшему, в соответствии с законами справедливости!

Джон на рассвете выгоняет поредевшее деревенское стадо: три коровы с двух улиц, несколько овец. Когда у него спрашивают: ну, как она там, Москва? – идиот пугается, съеживается, трёт глаза ладонями, на одной из которых отстрелен палец, давно заживший, с гладкой кожаной культей:
– Мо-о-аа стлилять! Лузьё. Пальцик усол!.. Сясать пальцик! Слядко – как молёзина…

5
1
Средняя оценка: 2.6726
Проголосовало: 281