Друзья давно минувших дней. «Вспоминайте меня – я вам всем по строке подарю...» Памяти Юлия Даниэля

Летом 1962 года на вступительном экзамене в Литературный институт им. Горького по русскому языку и литературе я получил двойку. Экзамен принимал профессор МГУ Геннадий Николаевич Поспелов – гроза всех студентов и абитуриентов (Говорят, что Евтушенко, будучи студентом Литинститута, сдавал ему 14 раз, да так и не сдал). Это был устный экзамен, а сочинение я написал на «отлично». Билет состоял из двух вопросов – по языку и по литературе. С грамматикой я более или менее разобрался, а второй вопрос загнал меня в тупик. Требовалось рассказать о творчестве Лермонтова. А башка 20-летнего парня, вчерашнего матроса, была заполнена кашей из стихов Багрицкого и Киплинга, Недогонова и Уткина, Межирова и Слуцкого, Винокурова и Гудзенко. Ну и, конечно, Евтушенко и Вознесенского – кумиров тогдашней молодёжи. Для Лермонтова места в ней не осталось. И когда Поспелов потребовал прочитать наизусть хоть какое-нибудь стихотворение великого русского поэта, в мозгах моих что-то заклинило и я молчал как рыба. Позорище!
Здесь свою роль сыграл ещё один немаловажный фактор. Геннадий Николаевич, принимая экзамены, всё время что-то ел. На абитуриентов это производило потрясающее впечатление. Представьте себе стол экзаменатора, заваленный пирожками и уставленный бутылками с кефиром. Тем более что в общаге, знакомясь друг с другом и надрывая глотки в ночных состязаниях в гениальности, мы пропили всё до копейки и были уже вторые сутки голодны как волки. 
Чувствуя, что все строки Лермонтова, заученные ещё в школе, вылетели у меня из головы, я хотел лишь одного – стащить со стола пирожок и сбежать от этого позорища куда подальше. Однако сделать мне этого не удалось: разъярённый профессор стукнул по столу кулаком и выгнал меня из аудитории.
Впоследствии, будучи студентами, мы свыклись с причудами этого, без преувеличения, выдающегося учёного, корифея теории литературы и русской классики. 

Забегая наперёд, припомню такой курьёзный случай. Как-то, кажется уже на втором курсе, мы сдавали Геннадию Николаевичу зачёт. По обыкновению, он разложил на столе свой экзаменационный корм. Среди прочих харчей были и яблоки. Зачёт шёл своим чередом, но тут профессора вызвали к телефону. Извинившись перед студентами, он вышел из аудитории. И тут с галёрки подошёл к столу экзаменатора невероятно высокий и тощий студент из числа приблудных. Это был один из старшекурсников, за которым уже год или два тянулся хвост по литературоведению. Деканат разрешил ему сдать зачёт вместе с нами. Итак, приблудный подошёл к столу профессора, взял яблоко и смачно его надкусил. Но в это время за дверью послышалась командорская поступь профессора Поспелова. Воришка обронил надкушенное яблоко на стол и успел занять прежнее место. Поспелов сразу же обнаружил следы диверсии и грозно спросил:
– Кто посмел? 
Студенческая аудитория ответила ему гробовым молчанием.
– Если злоумышленник не признается, всем ставлю незачёт! – щёточка усов над верхней губой профессора приняла горизонтальное положение. Мы поняли, что Поспелов не шутит. И тогда в последнем ряду поднялся приблудный злоумышленник. Его давно не мытая физиономия выражала мировую скорбь.
– Вон из класса! – возопил Поспелов. – И чтобы больше мне на глаза не показывался!
Тот сокрушённо поплёлся к двери. И в это время раздался медоточивый тенорок Коли Рубцова:
– Геннадий Николаевич, он ведь десять дней ничего не ел!
Профессор сперва опешил. Затем догнал воришку, уже выходившего за двери, схватил его за рукав, судорожно порылся в карманах, достал червонец и сунул его в руку совершенно обалдевшего студента:
– Идите в столовую, поешьте, только не передайте – после долгой голодухи это вредно!..
Кончилась эта история большим разочарованием для профессора Поспелова и большими неприятностями для голодающего студента. Закончив приём зачётов, Геннадий Николаевич сложил недоеденное в свой необъятный доисторический портфель и важной поступью через сквер Литинститута двинулся к выходу на Тверской бульвар. И тут из-за кустов ему навстречу поднялась знакомая фигура. Обдавая корифея перегаром дешёвого портвейна, облагодетельствованный им студент обнял и взасос поцеловал его, бормоча слова искренней благодарности. Дарёный червонец был доблестно пропит им в соседней забегаловке, после чего он мирно почивал в кущах литинститутского сквера. Больше на моём веку Геннадий Николаевич Поспелов никогда не проявлял к студентам сострадание и милосердие. 

Но всё это произошло значительно позже. А в день последнего экзамена, позорно мною проваленного, я брёл по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину и далее, через сквер на Пушкинскую, где останавливался троллейбус третьего маршрута. Он ехал прямиком до нашей общаги. Оставалось лишь собрать вещи и отправиться на Курский вокзал, откуда шли поезда на Харьков, мой родной город. Денег у меня оставалось лишь на билет в общем вагоне и на прощальную выпивку. 
Я не отчаивался – начав самостоятельную жизнь в неполных семнадцать лет, уже успел к двадцати своим годам пройти огонь и воду, испытал немало разочарований. Одним больше, одним меньше – какая разница!
В общежитии на улице Добролюбова дым стоял коромыслом. Кто-то из пока что не признанных гениев праздновал поступление в кузницу советских писателей, другие, провалившись, как и я, на вступительных экзаменах, пили посошок, собираясь в обратный путь. Я тоже внёс в общий котёл бутылку портвейна «Три семёрки», взял стакан и сел на чью-то продавленную койку. 
– Ну что ты теперь будешь делать? – спросил меня Серёжа Макаров, питерский поэт, он же техник по ремонту лифтов, сдавший все экзамены на тройки и уже зачисленный в институт. – Какие планы?
– Вернусь в свою «Лензмину» (харьковская молодёжная газета «Ленiнська змiна», куда я устроился после флота). Попытаюсь поступить на филфак в Харькове.
– Ну, удач тебе, старик! А я завтра приглашён на обед к самому Александру Яшину. Обещал дать мне доброго пути в Литроссии!
«Живут же люди!» – подумал я без всякой зависти. До поезда на Харьков оставалась бездна времени, но меня на обед никто не приглашал. А уезжать из Москвы не хотелось! Мне понравился этот загадочный город, захотелось продлить своё пребывание в нём хотя бы на несколько дней. Но, увы, здесь у меня не было ни одного знакомого человека. Правда, в кармане лежала записка от поэта Аркадия Филатова и его тогдашней жены Люки к неведомому мне московскому литератору Юлию Даниэлю, бывшему харьковчанину, с просьбой приютить меня и обогреть, если что... Немного поколебавшись, я спустился на лифте в фойе общежития, где имелся телефон, и набрал нацарапанный на клочке бумаги номер.

Честно говоря, в гости к Даниэлю я шёл с некоторой опаской. Ну кто я, собственно, такой в глазах известного московского писателя? С чего это вдруг он должен принимать меня в своём доме, тратить драгоценное время на какого-то провинциального поэта? К тому же получившего неуд на экзамене в Литинститут по главному предмету, то есть расписавшегося в собственной несостоятельности. Но, подумав, я решил, что ничем особо не рискую: выставит за дверь – поеду на Курский вокзал и вернусь в Харьков. Где наша не пропадала! И нажал кнопку звонка. 
Сначала послышался заливистый собачий лай, а затем дверь отворилась, и на пороге меня встретили шоколадного цвета спаниель и невысокий человек с лицом суровым и неприветливым, будто высеченным из доломита. Надо было представиться, назвать себя, но от волнения я, кажется, потерял дар речи. 
И вдруг он улыбнулся. Никогда ни у кого ни раньше, ни позже я не видел такой улыбки. Она не просто озарила, но совершенно изменила облик стоявшего передо мною человека. Я понял, что у него мне и впрямь будет тепло и уютно. И влюбился в Юльку с первого взгляда.
Да, мои и его харьковские друзья – Люка и Кадя Филатовы, Лёша Пугачёв (речь о них ниже) Борис Чичибабин и многие другие (кстати, в Харькове у него друзей было не меньше, а может быть, и больше, чем в Москве) за глаза называли Юлия Марковича Юлькой. Знал ли он об этом? Наверное, знал. В этом не было ни тени амикошонства, просто все его друзья искренне любили этого человека и относились к нему с большой нежностью. Юлька платил им той же монетой. 
Сейчас, по прошествии полувека после этой встречи, я помню её в мельчайших деталях, будто она произошла вчера. Собственно, зауважал я Даниэля заочно, узнав, что он добровольно ушёл на фронт, сначала был связистом, а затем воевал в войсках специального назначения. Это были десантники-диверсанты, которых на парашютах забрасывали в тыл врага, как правило, по ночам, и там они уничтожали полковые и дивизионные штабы, мосты и базы гитлеровцев, а то и целые подразделения. В одном из таких рейдов обе руки Даниэля при приземлении прошило автоматной очередью, но друзья не бросили его, доставили на большую землю, что уже говорит о многом. Для меня, сына фронтовика, выросшего в военном городке, это было лучшей характеристикой. А ещё мне рассказали о том, что Юлий Даниэль – большой знаток и прекрасный переводчик английской поэзии. В Харькове, в библиотеке Короленко, ещё будучи старшеклассником, я переписал в тетрадку несколько стихов Редьярда Киплинга и был очарован мужеством и горькой иронией его лирики. Сегодня было бы справедливо поставить девизом ХХI века пророческие строки этого поэта:

Запад есть Запад, Восток есть Восток,
И вместе им не сойтись...

Люка Филатова сообщила мне, что Юлька знает практически все стихи Киплинга на память в оригинале. Для меня тогда это было чем-то сверхъестественным. Человек, знавший Киплинга наизусть, взял меня, двоечника, не вспомнившего даже хрестоматийные стихи Лермонтова, за руку и буквально втащил в небольшую комнату, стены которой были сплошь уставлены стеллажами с книгами. Шоколадная спаниелиха, которую, как выяснилось, звали Кэри, последовал за нами и тут же улеглась на кушетке, застеленной байковым одеялом. 
– Учти, – сказал Юлий, – спать ты будешь именно на этой кушетке. Но она – личная собственность, законное лежбище Кэри, так что договаривайся с ней сам. В итоге мне это удалось – мы спали на кушетке вместе с Кэри. 
В доме Юлия Даниэля я провёл три дня, насыщенных самыми невероятными событиями. Во-первых, накормив меня обедом, он тут же потребовал, чтобы я почитал собственные стихи. Некоторые из них, особенно «Оловянный матросик», ему понравились (гораздо позже Юлий ссылался на него в одном из своих писем, присланных из Потемской зоны), но от большинства он не оставил камня на камне. Причём сделал это так, что я не ощутил ни капли унижения, обиды или разочарования. Ну, скажем, прочту я ему какой-то стих, а он, прищурившись, покачает головой и возьмёт с полки книгу.
– Мысль у тебя, – говорит, – плодотворная, но смотри, как её выразил Фёдор Тютчев. 
Ясное дело, у Тютчева это получилось гораздо лучше...
Квартира Даниэля располагалась на первом этаже, окно кабинета выходило во двор, где с утра до вечера на скамейках шли шахматные баталии. Играли, как сказал мне Юлий, на деньги. Выигрывал, помнится, как правило, один и тот же игрок в форменной офицерской рубахе без погон и диагоналевых брюках, видимо, отставной вояка. Мы с Юлием по очереди, в полевой бинокль следили за развитием шахматной партии. Было ясно, что через два хода отставник объявит противнику мат – его ладья вышла на атакующую позицию. Вот тогда Даниэль достал из шкафа воздушное ружьё (не помповое, которое сегодня служит убойной силой в криминальных разборках, а совершенно безобидное, то, что являлось когда-то атрибутом парковых тиров), зарядил его крошечной свинцовой пулькой, тщательно прицелился – и ладья улетела в детскую песочницу. Её тут же схватил в зубы дворовый щенок и во весь опор помчался за гаражи. Партия была сорвана. 

Конечно же, все это можно было квалифицировать не иначе, как мальчишество и мелкое хулиганство. Но нами овладел азарт. Сегодня смешно себе представить – известный писатель и начинающий поэт вместо того, чтобы посвятить день литературной учёбе или хотя бы поговорить о высоком, как мальчишки, играли в снайперов, подвергая из засады обстрелу шахматные доски ни в чём не повинных пенсионеров. В процессе этого обстрела в кабинет заглянула жена Юлия, Лариса Богораз. 
– Учтите, это плохо кончится, и покрывать вас я не стану! – сообщила она и отправилась восвояси, хлопнув дверью. Юлий тяжело вздохнул, закатив глаза, и вновь приник к прицелу. 
Лариса оказалась пророчицей. Следующий выстрел оказался неудачным – пулька угодила в мочку уха одного из шахматистов. Но хуже всего было то, что он успел её каким-то образом поймать в ладонь. Улика была налицо. Прибывшая по вызову потерпевшего милиция без труда вычислила окно, из которого велась стрельба, и вскоре милицейский патруль в составе двух сержантов и капитана с удивлением рассматривал двух вполне интеллигентных людей, сидевших за письменным столом над рукописью стихов. Ружьё Юлька заблаговременно спрятал под толстый персидский ковёр в соседней комнате.
Проверив наши документы и бегло осмотрев кабинет, капитан уважительно козырнул ветерану войны, награждённому боевыми наградами, и уже хотел было откланяться, дескать, произошло недоразумение, как вдруг в кабинет вошла всё та же Лариса. 
– А вы под ковром не смотрели? – спросила она, увлекая патруль в смежную комнату. Ружьё было торжественно извлечено из-под ковра, капитан сокрушённо покачал головой и принялся составлять акт об его изъятии в качестве вещественного доказательства. Впрочем, в итоге Юлька отделался небольшим штрафом – боевое прошлое фронтовиков в те времена было ещё в цене. Но ружьё всё-таки конфисковали.

Андрея Синявского, втянувшего Даниэля в историю, стоившую ему сломанной судьбы и, в конечном счёте, жизни, я видел лишь однажды. Как-то в дверь позвонили, я пошёл открывать и впустил в дом человека, запомнившегося мне прежде всего его бородой. Кажется, на нём была косоворотка. И вообще он напомнил мне Григория Распутина – каким его изображали в школьных учебниках по истории. Юлий провёл гостя в кабинет, они о чём-то долго шептались, а затем загадочный визитёр исчез, не сказав ни слова на прощание. Видимо, уже тогда, в 1962 году, шли переговоры о зарубежных публикациях «антисоветских» произведений Синявского и Даниэля. Чем это кончилось, известно всем. Я до сих пор помню лагерный адрес Юлия Даниэля: Мордовская ССР, Потьма, посёлок Явас, Дубравлаг. Звучит зловеще. Позже, в середине 60-х годов, когда я перевёлся на заочное отделение и вернулся в Харьков, Филатовы, поэты Борис Чичибабин и Марлена Рахлина собирали среди друзей тёплые вещи, чтобы послать Юлию: его барак стоял на болоте, он страдал от холода и постоянной простуды. Позже выяснилось, что ни одна из этих посылок не дошла по назначению. 

Был ли он диссидентом? На мой взгляд, не был. Он просто был честным литератором, поэтом, живым, очень зорким человеком из категории неисправимых романтиков, ни сном ни духом не ведавших, чем могут для него кончиться опасные игры, затеянные Синявским. Авантюристы всегда используют доверчивых людей для осуществления своих замыслов. 
В 1974 году Синявский без особых проблем выехал во Францию, где вскоре стал профессором Сорбонского университета и в полном здравии и благополучии прожил до 1997 года. Судьба друга, которого он бросил в эту мясорубку, его, судя по всему, не интересовала. 
Даниэль после освобождения был лишён права жить в Москве и под неусыпным надзором прозябал в Калуге, преподавая в школе. В КГБ даже придумали ему псевдоним – Ю. Петров, под которым он изредка печатал свои литературные произведения. Достоверно известно, что Булат Окуджава и некоторые другие известные писатели разрешали Даниэлю печатать его переводы под их именами – чтобы дать человеку что-то заработать. В одной из статей я как-то прочитал, что Андрей Синявский является выдающимся русским писателем. Избави Бог нас от такой выдающейся литературы, смердящей провокацией и предательством. 
А Юлий Даниэль, которому поначалу «шили» 64-ю, бывшую 58-ю статью, предусматривавшую «вышку», до конца остался честным парнем, его писательский, особенно поэтический дар лишь окреп в суровых испытаниях. Я запомнил два стихотворения из его писем из Потьмы на волю, цитирую их по памяти – изданных вариантов у меня нет. 

Мои стихи – как пасмурные дни, 
В них нету зноя.
Совсем не мной написаны они.
А может, мною?
Они грустят у запертых дверей,
У синих коек.
И пафос их не стоит лагерей.
А может, стоит?
И не уйти, не скрыться нипочём
От серых буден.
Их петь не будет Лёшка Пугачёв.
А может, будет?
И не сломать, не смять железный круг –
Их уничтожат,
Их прочитать не сможет милый друг,
А может, сможет?

Юлька напрасно сомневался в том, что его стихи не сможет прочитать милый друг. Лагерная цензура не нашла в них никакой крамолы, и они дошли в Харьков, именно к Лёше Пугачёву. Более того, Пугачёв написал на эти стихи прелестную песню. Жаль, что прозаические строки не способны передавать мелодию, я бы спел эту песню. Она до сих пор звучит в моём сердце.
Второе стихотворение Юлия Даниэля не менее скорбно и мужественно. И поэтически совершенно. Оно, благодаря Лёше Пугачёву, тоже стало песней. Повторяю, что цитирую стихи по памяти, с тех пор, как я их прочёл и запомнил, минуло уже 50 с лишним лет, возможны разночтения:

Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю.
Не тревожьте себя, я долги заплачу к январю.
И не стану грустить и скулить, о пощаде моля.
Это зрелость пришла, и пора оплатить векселя.
Непутёвый, хмельной, захлебнувшийся плотью земной,
Я трепался и врал, чтобы вы оставались со мной.
Но благая судьба сочинила счастливый конец:
Я достоин теперь ваших мыслей и ваших сердец.
И меня к вам влечёт, как бумагу влечёт к янтарю.
Вспоминайте меня, я вам всем по строке подарю.
По нелёгкой, по горькой, тоскою пропахшей строке,
Чтоб любили меня, когда буду от вас вдалеке...

Эти строки не остались без отклика. Те из нас, кто были свидетелям или участниками описанных событий и ещё не отправились в мир иной, помнят и любят Юльку, Юлия Марковича Даниэля. На всем его очень не хватает.

Но я несколько отвлёкся от текущих событий. На четвёртое утро моих гостин у Даниэля он разбудил меня часов в 11 (после флота я добирал не доспанное на кораблях, там подъём был в 6 утра). На столе стояла бутылка сухого вина и нехитрая закуска. 
– Вставай пиит, тебя ждут великие дела!
Оказывается, ещё накануне Юлий позвонил в Литинститут и узнал, что по результатам двух вступительных экзаменов – письменному и устному – приёмная комиссия выставила мне средний балл – «удовлетворительно», и я был зачислен в число студентов первого курса. А сегодня Даниэль не поленился смотаться на Тверской бульвар, чтобы воочию удостовериться в правдивости полученной по телефону информации.
– Тебе даже койку в общаге выделили, комната 412-я, – сообщил он мне. Я видел на лице Юлия искреннюю радость.
Мы выпили по бокалу «Фетяски», перекусили, и Юлий проводил меня до метро. Это было прощание навсегда, больше я его никогда не видел. Студенческая жизнь, творческая атмосфера литературных семинаров, новые знакомства в богемной каше ЦДЛ (Центрального дома литераторов) захватили, закрутили меня в своей круговерти. Изредка я позванивал Юлию Даниэлю, докладывая о своих победах и поражениях на поэтическом фронте, и всякий раз наталкивался на некий холодок: он жил совершенно другими проблемами и заботами. Но благодарность за то, что этот незаурядный человек помог мне в трудную минуту и зарядил меня бойцовской энергией, живёт в моей душе и по сей день.

5
1
Средняя оценка: 2.87106
Проголосовало: 349