Поют полозья по Руси…
Поют полозья по Руси…
КОГДА ТЯГА ХОРОША
Что может быть прекраснее зимней поездки в деревню! Особенно в ту, единственную, дороже которой на свете и нет…
Мороз был крепок и сух. С востока тянул обжигающий хиус, так что приходилось отворачивать лицо и прикрывать рукавицей. На тыльной стороне её сразу выступал иней, тонкий, как пудра.
Прибыл в Таскино в два часа пополудни. Вышел из автобуса, невольно зажмурился – так ярок снег. Тысячами колких блёсток сиял Берестов проулок, завьюженный до верхних прясел изгороди, низкое солнце било сквозь тын прямо в глаза.
Морозы морозам рознь. Декабрьские – с туманами, плотными, промозглыми. Февральские пронизаны ветрами, снежными круговертями. Январские же морозы светлы, бодры, хотя и жестки, безветренны, хотя и опаляют хиуском.
Тесовые ворота с кольцом открыл осторожно, почти беззвучно, чтобы не услышала собака. Она и вправду не услышала бы, пригревшись в конуре, набитой соломой. Но выдал иссера-желтый щенок. Он выкатился из-под крылечка и с визгливым лаем, выражавшем скорее восторг, чем возмущение, бросился в ноги. Тогда загремела цепью большая, черная, с бурым подшерстком собака, заметалась, бухая хриплым и густым лаем. Но цепь была слишком коротка, а гость проворен…
В сенях я отдышался, обстоятельно обрабатывая голичком заснеженные валенки. Отсюда заметил, что мною заинтересовалась сорока, присевшая на кол возле бани. Она поводила хвостом, точно флюгером, и все наклоняла глянцевитую голову то влево, то вправо. Однако стоило мне выпрямиться, сорока стрекотнула коротко и только махнула на прощанье своим плоским хвостом.
Изба была пуста. Я присел к печке, снял рукавицы и прислонил ладони к теплым кирпичам. Озябшие пальцы сладко заныли, закраснелись. Оглядевшись, я увидел, что тётка Липистина тихо спит на печи, прикрыв лицо легким платком. Так делают на сенокосе женщины после обеда, прикорнув прямо на траве под ближайшим кустом.
На цыпочках прошел я во вторую половину избы. Разделся. Расстегнул портфель и разложил по столу свои бумаги, ручку, чернила. Мне так давно мечталось поработать здесь, в окружении вот этих кадушек с фикусами, «туями» и «алоями», что захотелось сесть за стол сейчас же, немедленно, с дороги, с мороза, хотя я и понимал прекрасно, что невозможно войти в работу так вот сразу, что мне придется еще долго мучиться, думать, настраиваться.
В это время скрипнула стремянка, приставленная к печи, и по ней спустилась на пол тётка Липистина.
– Ты уже здесь? – всплеснула она руками. – А я только видела во сне, будто била нашу Нинку маленькую. Она будто бегает по двору босиком, по холоду-то, а я поймала её за косички и давай мутузить. Потом проснулась, думаю, гость какой-то должен приехать. Когда бьёшь во сне – это уж точно к гостю. А что проснулась? Щи мои, слышу, закипели…
– А пёс лаял – не слыхали? – рассмеялся я.
– Это забота не моя. Хозяин – Егор, Султан – его сторож.
Вечером я попросил, чтобы мне разрешили самому топить печь в моей комнате. Здесь стоит плита. «С тремя колодцами», – сказала о ней тётка Липистина. Это значит, что дым, горячий поток, в обогревателе делает всего три зигзага и вылетает в трубу, еще толком не отдав своего тепла. Печь тонка, в один кирпич, и накаляется быстро, зато скоро и остывает.
Главное достоинств печи – тяга. Уж тяга так тяга, шапку бросай – вынесет.
Я выскочил на мороз, накинув фуфайку дяди Егора, набрал из поленницы дров и грохнул беремя на пол перед поддувалом. С полена, гладкого, без сучка, без задоринки, специально хранимого за печью для этой цели, нащепал лучины огромным косарём с выщербленной деревянной ручкой. Щепа под ним шла ровная, хоть линейки из неё делай. Через колено с хрустом переломил пучок лучины, подложил лоскуток бересты, потом дров – снизу сухих, сверху сырых. Затем открыл вьюшку на две ладони, больше не нужно. В мороз и так тяга хороша.
Наконец поднес спичку к бересте. Она куражливо заизвивалась, но огонь приняла, передала по тонкой кромке на другой конец, а потом скрутилась в рулончик и запылала факелом. Тогда загорели и щепки – одна, вторая, третья… Как свечи, которые зажигают в день рождения.
И вот уже гудит весело печь, и мечутся оранжевые гребни огня, как будто петухи дерутся.
– Буй-буй-буй-буй, – услышал я эту музыку, ясно на душе стало,
светло и спокойно.
СОЛНУШКО ВСХОДИТ
– Пожар! Пожар! Склады горят! – закричал я, вбегая на кухню.
– Где? Какие склады? – испуганно вскинула глаза тётка Липистина (она мешала пойло в ведре) и стала торопливо вытирать руки о передник. – Уж не у Егора ли в гараже?
Я повёл её, оторопевшую, через комнату к своему окну и молча показал на красное пламя. Оно взметнулось над высокой крышей зерносушилки.
– Где твой пожар-то? – всё не могла взять в толк тётка Липистина.
– Да вот же он!
– Тьфу, будь ты неладный! Напугал меня до смерти. Какой это пожар?
Это же солнушко всходит…
Понял я свою оплошность.
Но восход удивительно напоминал пламя, полыхающее над складами, навесами, сушилкой. Белые крыши их вдалеке приходились почти вровень с горизонтом. Возвышалась над ними лишь сетка частого березняка, через которую и продиралось в эту минуту огнисто-красное, невероятно огромное солнце, так схожее с пожаром.
Сходство усиливал серый дым над трубой школьной кочегарки. Он, как бы покачиваясь, обволакивал размытое полукружие солнечного диска, и, казалось, пламя колеблется.
Но это длилось лишь несколько мгновений. Стоило солнцу вырваться из леса, как сразу четко обозначился весь его круг и цвет из воспалённого стал медным, потом золотистым.
…Восход не первое, что вижу я утрами из своего окна. Много раньше, когда только рассеивается тьма, проступают силуэт сельской школы, очертания высокой трубы с султаном плотного дыма. Труба эта словно бы висит в воздухе, потому что заснеженной крыши под нею пока не видно. Она сливается с белой мглою рассвета.
Потом на сизоватой белизне проявляется дерево, его темный ствол, бегущие вверх развилины крупных сучьев и, наконец, вся решетка мелких побегов. Уже видны и утонувший по макушку в сугробе штакетник, кусты ранеток в садике со снежными кружевами на ветках и школьная крыша, пологая, как японская шляпа.
Ребятишки у школы появляются, едва взойдёт солнце. Они обивают с валенок снег и проворно взбегают по ступенькам крыльца – мороз поторапливает их. Звонков я не слышу за двойными рамами. Но по тому, как в момент замирает всяческая жизнь вокруг школы, могу точно определить начало урока.
Видна и небольшая часть деревенской улицы. Она, несмотря на лютую стужу, оживает довольно рано. Сначала я вижу цепочку светящихся во мгле окон, потом лиловые раструбы дымов над домами, потом людей, торопливо идущих и едущих на конях, притом обычно стоя в санях.
Чуть попозже начинают сновать юркие тракторы «Беларуси», стреляя из труб густым молочным дымом, и грузовые машины, погромыхивающие бортами еще порожних кузовов.
В полдень медленно проплывают мимо окна сенные стога, отбрасывая на дома и заборы ломаную тень.
Сегодня то и дело мелькали в окне заиндевелые тройки лошадей, заложенные в розвальни и кошёвки. Дуги коренников увиты голубыми и розовыми лентами. На шлеях треплются резные ремённые кисти. Под дугами приплясывают и ладно звенят колокольчики.
Особенно хороша одна тройка. Длинноногий гнедой коренник явно гордился своим убранством и музыкой колокольчиков. Красуясь, он вскидывал поверх дуги свою крупную голову. Серые пристяжные по обе стороны его, пружиня постромки, шли на отлете.
Тройкой правил дружка – Никита Иванович, хозяин сельского водопровода. Он был одет в пеструю собачью дошку и мерлушковую шапку. В кошеве, обнявшись, сидели молодые. Сегодня в селении свадьба. Тракторист Федя Чихирин женился на Грудцыной Наде, воспитательнице детского сада. И вот, отдавая дань старому обычаю, жених с невестой во главе целого свадебного поезда разъезжают по селу, приглашают гостей.
Каждый раз, когда упряжки с гиканьем и звоном пролетают по улице, с дороги спешно поднимается на тополь воробьиная стая. Потом воробьи возвращаются на дорогу, усыпанную сенной трухой и конскими яблоками, в надежде чем-нибудь поживиться.
А синицы, в желтых шубках и атласно-черных тюбетейках, целый день прыгают в палисаде по кустам. То ли тоже ищут какую-то пищу, то ли просто греются, играют в баши-догоняшки, как ребятишки на большой перемене.
Недолог январский день. Чёткие тени деревьев на сугробе, как стрелки часов, незримо подвигаются и подвигаются по снежному циферблату, пока не погаснет зимнее солнце, окунувшись за деревней в далекие алые сугробы.
ЕГОРОВА СТОРОЖКА
Дед Егор узкоплеч, лицом сух, буйно бородат. Сторожит механические мастерские и гараж. Под его надзором тракторы, комбайны, автомобили и прочая кооперативная техника. Дед исправно несёт свою стариковскую службу, но, в сущности, равнодушен к ней. Я уже говорил, что всю жизнь он был конюхом и наездником. И в мастерские-то пошел на старости лет единственно потому, что там сторожу положена лошадь. А без лошади Егору свет не мил.
…Сани бежали легко и раскатисто. Дед правил стоя. Я лежал позади на охапке сена, пахнущего осенним травянистым тленом. На крутых поворотах хватался за отводины саней, чтобы не улететь в снег ненароком.
Низенькая каряя лошадка Гагара усердно семенила ногами, то и дело подбадриваемая вожжой. Когда вожжа со шлепком прилегала к подёрнутому инеем крупу, на нём оставались чёрные полоски. Впрочем, Гагара и сама, без понуканий, бежала бы охотно. Пока дед пАужинал, она понуро стояла у ворот, продрогла на морозце, и теперь ей хотелось поскорее согреться.
Предвечернее солнце, всё багровея, нависало над горизонтом. И гребешки снежного наста были так ярко розовы под его лучами, что от их ослепительной ряби начинала кружиться голова.
Наконец сани влетели в ворота мастерских, скользом ударились о балясину, так что их даже раскатило полукругом и поставило боком в аккурат к коновязи подле проходной. Жокейские замашки у деда…
Проходная мастерских, она же – сторожка, не страдает избытком мебели. Вся её обстановка состоит из лавок вдоль стен да из тяжёлого конторского стола с тумбами, тёмной столешницей в чернильных пятнах и контрастно белого на ней телефона. Треть комнаты занимает печь с продолговатой плитой. Сейчас, в крещенские морозы, она – первая забота сторожа. Несмотря на скудность меблировки и неуютность, сторожка не бывает безлюдной. И притягивает она механизаторский народ именно печью, щедро источающей тепло.
Егор прежде брал с собою на службу Султана (того самого, который так грозно встретил меня в первый день), но теперь ему Липистина запретила делать это. Без Султана ей дома боязно по ночам. Зайди кто во двор – и голоса подать некому. Дед Егор согласился с её доводами. Тем более что в мастерских и гараже воров всё равно сроду не бывало.
Шесть часов вечера – время, когда в сторожке смена караула.
Вместо деда Прокопия на вахту заступает дед Егор. Церемония передачи поста довольно незатейлива.
– Кобылу напоил? – спросил дед Прокопий.
– Напоил и сена задал, – с достоинством ответил дед Егор и тут же
поставил встречный вопрос:
– Объекты проверил?
– Так точно, всё в порядке. Бачок водой заправил?
– Заправил. А кто сёдни дежурит в кочегарке?
– Иванашкин. Угля в запасник привезли?
– Привезли, да больно мелкого. Давай-ка затопим печь, что-то холодать
стало…
Дед Егор начал выгребать клюкой из печи золу и шлак, а дед Прокопий пошёл за углём.
Вскоре весело загудела, затрещала печка. От плиты потянуло теплом. А в сторожке между тем всё теснее становилось от народа. Трактористы, шофёры, электрики, слесари, кочегары, в задымлённых и замасленных фуфайках, прежде чем отправиться с работы домой, считают долгом заглянуть в сторожку. Посидеть, покурить на дорогу, отвести душу неторопливой беседой, узнать деревенские новости.
Домой я возвращался с дедом Прокопием. Пешком. Мороз к ночи стал ещё круче. Иссиня-чёрное небо играло крупными яркими звёздами, какие бывают только в студёные январские ночи. Месяц был так тонок, что света совсем не давал, и дорожку в снегу мы определяли ногами на ощупь.
«Больно рога круты у молодого месяца, это к морозу», – вспомнились мне Липистинины слова…
ДВОР ТЁТКИ ЛИПИСТИНЫ
Сегодня на восходе того пожара уже не было. Солнце выплывает теперь много левее, восточнее школьной кочегарки, и его не обволакивает дымом, как прежде. День прибыл на целый час. И сколь бы с утра ни злился мороз, ни пускал по логам седые туманы, лучи солнца, сверкая всё веселее, усмиряют его, он сдаёт помаленьку.
Когда к обеду заметно пригрело, чёрно-белая корова Тучка вышла из пригона в ограду и встала у больших ворот. Стоит-постаивает, жвачку прожёвывает, глаза чуть прикрыла от колко искрящегося снега. Тёмные тесины ворот быстро нагреваются на солнце, и от них веет теплом. Тучка стельная. Через месяц у неё теленок будет и молоко. Молока все ждут, но особенно кошка Манька, тоскливо мяукающая по утрам у корытца. И ещё – дед Егор, принципиально не признающий чая. Каждый раз за обедом он повторяет притчу:
– Раньше, бывало, сядешь, расправишь бороду: «Давайка-ка молока,
старуха!». А теперь: «Чайку бы пошвыркать, что ли?» – и бороду в горсть.
Тётка Липистина тоже ждёт не дождётся молока, потому что в феврале сын Петро приедет из Норильска в гости. Внучку привезёт. Три года всего внучке, и без молока её нельзя.
У коровы есть тоже дочь Томка. Полуторагодовалая. В мать пёстрая. Живут они вместе. Из одного навильника сено едят, из одного корыта воду пьют. И ночуют в хлеве в одном стойле. Рядом в клетке два подсвинка.
– Тяжело уж мне с двумя управляться, но ведь без лишней животины
долго не протянешь на пенсиёшках нынешних, да и свиньюшкам, поди, вдвоём-то веселее, – вздыхает тётка Липистина.
Лохматый Султан до сих пор недолюбливает меня. За что – ума не придам. Я уж, было, в отместку окрестил его пустолаем, но сегодня услышал одну историю и сразу проникся уважением к нему. Выходит, впрямь не надо судить по первым впечатлениям.
Дед Егор рассказывал:
– Заходит недавно ко мне пастух из Качергина. Нарочи к нам в Таскино
приехал. Продай, говорит, Егор, мне собаку. Всё равно, говорит, ты теперь не пасёшь, зачем она тебе? А если уж надо для забавы, найду взамен не дворнягу какую-нибудь, а настоящую, породистую.
– Поди, правда отдать? – спрашиваю я Липистину, чтоб, значит, торг
потянуть да обмозговать дело хорошенько.
– Ты бы всё отдал! – накинулась она. – А не думаешь того, что такая собака самим нужна? Она, смотри, ни цыпушки, ни курицы не тронет, на крылечко зря не зайдёт, не загавкает попусту и во двор никого лишнего не пустит. Такую собаку держи – и запоров не надо.
А этот мужик откуда про Султана узнал? Пас я когда-то овец артельных на кочергинской грани. И он рядом пас по ту сторону границы, значит. Ну, сперва мы издали перекликались. А потом он в гости пришёл. Познакомились. Лежим на траве, курим, беседуем о том о сём. И вот говорит он мне:
– Глянь, овцы-то твои скрылись уж, иди заворачивай.
– Ничего, помощник заворотит. Смотри, сейчас из этого ложка выйдут, – отвечаю. – А сам беру комок земли да швырь в сторону ложка. И даже головы не поднял.
– Султан, заверни-ка окаянных, – говорю.
Султан сделал стойку, взвизгнул и метнулся в указанном направлении. А через минуту, видим, стадо и вправду из ложка выкатывает. Кучно идёт, прямиком на нас курс держит. Султан их мигом организовал, овец-то. Удивился кочергинский пастух: «Мне бы такую собаку…» – и аж глаза у него загорелись.
А теперь, вишь, прослышал, что я по старости лет пасти бросил, и тут как тут, прикатил, чтоб Султана выпросить. Но не отдали мы. Правда, мне жаль мужика стало, пообещал ему, мол, приезжай, когда Пика вырастет на смену, может, и договоримся…
Пика – та самая собачонка, которая в первый день выдала меня Султану столь звонким лаем. С Пикой мы теперь друзья. Она проходу мне не даёт – всё норовит смести услужливо снег с валенок своими лапами. Впрочем, и без меня не скучает: то костью во дворе играет, катая её и подбрасывая, то за тенью собственного хвоста гоняется, пока не закружится и не упадёт лапами кверху.
ШЕЛЕХОВА КАТУШКА
В будни улицы почти безлюдны. Идёшь – редкий человек навстречу попадётся. Но если уж попадётся, обязательно поздоровается, даже если и незнакомый. В деревне все здороваются – знакомые и незнакомые. Исстари обычай такой.
Чаще всего, конечно, ребятишки встречаются. Этот на лыжах в лес направился, не иначе – петли ставить на зайцев. Тот с книжками вышагивает важно – небось, читатель сельской библиотеки. Там вывалила ватага из ворот, у всех санки-самоделки на поводках. Здесь уж и гадать не надо – на катушку двинула ребятня.
А вот пострел в коротенькой шубейке, в ушанке набок пролетел на лошади в санях. В головках саней сестрёнка сидит, как кукла, закутана шалью. Сзади под самыми пялами розвальней собака бежит, лает звонко и хвост у неё крючком. Куда поехал парень? Наверное, отец доверил отвезти младшую сестрёнку на другой конец деревни к бабушке в гости.
У крайнего дома пустынной улицы встретились мне две лошади. Обе вороные, молодые, с ровно подстриженными чёлками. Встретились и остановились, смотрят на меня, взмахивая головами, чтобы «модные» чёлки набок отбросить. А может, и здороваются со мной.
Вышел я к Шелеховой горе, думал полюбоваться, как ребятишки катаются. Ан нет, пуста гора – шаром покати. Странно мне это стало. Раньше здесь народу бывало, как на ярмарке. В чём дело? Может, мороз виноват? Да разве мальчишек удержишь морозом? Нет, размышляю, здесь причина иная…
Выхожу на другую улицу, спрашивают девочку лет семи-шести, семенящую навстречу:
– Где ребятишки? Почему гора пуста?
– Да на этой горе никто и не катается сроду-роду. Здесь машины ходят
одна за другой. Разве правилов уличного движения не знаете?
Вот те раз! Я к ней с вопросом, а она мне нотацию читает.
– Ну а где же всё-таки катаются?
Девчонка опустила воротник шубки, шаль поправила округлым женственным движением и вдруг фыркнула:
– Где ж им быть, как ни на льду? В хоккей играют край на край.
– Как край на край?
– Два края деревни – две команды. Чего тут не понять?
Поблагодарил я юную землячку, пошёл дальше. Вон что оказывается!
Хоккей появился в нашей деревне. А мы-то росли и слова такого не слыхали. Да и на лёд редко ходили. Чаще снегурки притягивали ремешками к валенкам – и на Шелехову гору. Спуск здесь накатан, как стол, не хуже вашего льда. Но главное – народу уйма, не заскучаешь.
А на чём только не катались вечерами на Шелеховой горе! И на санках, и на коньках, и на самокатах, и на ледянках, и даже на огромных розвальнях с отводами. А чтобы кататься на конных санях, нужен был умелый ведущий. Иначе как неуклюжими розвальнями править? Ведущим становился далеко не каждый. Тут надо было сноровку иметь, силёнку и, если угодно, храбрость. Я до сих пор горжусь, что частенько бывал ведущим. И вроде даже неплохим.
Зачем же храбрость ведущему? А затем, что стоит он на коньках впереди саней, держа их за головки, и тяжелые сани, полные ребятишек, как горшков вповалку, напирают на ведущего с неодолимой силой. Представьте на секунду, что будет с ним, если он на горке споткнётся. Конечно, не минуя угодит под сани, летящие за ним со свистом и скрипом. Шуточное ли дело?
Меня выручали руки. Я почти висел на них, словно на пружинах. Спущусь всей тяжестью тела на коньки, проеду несколько метров, чтобы только дать верное направление саням, и опять подтянусь на руках, чуть скользя снегурками по дороге.
Зато какое уважение ведущему! Все зовут тебя не по фамилии, как в саду или в школе, а по имени да еще в ласкательной форме (особенно, конечно, девчонки).
У подножия горки костры жгли. Не только, когда масленицу «сжигали», но и задолго до неё, в крещенские и сретенские морозные вечера. Как съедут на санях – сейчас все бегут к костру греться. Ты подойдёшь – тебе почтительно место уступают. Одно слово – ведущий…
Шёл я по улице и вспоминал старую Шелехову катушку, пока не поровнялся с чайной. Возле неё всегда народ, потому что здесь остановка автобуса. Одни едут в Минусинск и Абакан, другие в райцентр Каратуз, третьи – на станцию Туба, чтобы сесть на поезд, и там уж тайшетская железная дорога уведёт в любой конец света. А четвертые (их большинство) никуда не едут. Просто шли по деревне да задержались: поговорить, новости узнать на бойком месте, полюбопытствовать, кто куда собрался ехать и по какой надобности. Нет на свете народа, любопытнее деревенского.
Здесь, возле чайной, пришлось мне долго здороваться с земляками. Многие в гости приглашали. И я обещал всем, что непременно загляну, потому как в селе нельзя от приглашения отказываться, обычай такой. Все на прощанье говорят:
– Бегайте к нам.
– Ходите сами.
Закончил я путешествие на другом конце улицы – на Малаховой горе. И здесь было пусто, ни души. Значит, правильно девочка сказала: этот край села тоже выставил свою хоккейную команду. А остальные ребятишки, должно быть, болельщики.
ЗА ВОДОЙ ПОУТРУ
Конечно, светлая речка, прорубь, колодец со скрипучим воротом или длинным журавлём – это красиво, поэтично и воспето исстари – «Спой мне песню, как девица за водой поутру шла…» Но и водопроводные колонки в селе куда как хороши.
Частенько прошу я тётку Липистину разрешить мне сбегать за водою разок-другой. Надеваю старую фуфайку деда Егора (в ней легче и ловчее себя чувствуешь), шапку, рукавицы и беру в сенях звонкие ведра. Здесь же висит и коромысло с коваными крючьями, но я с ним толком обращаться не умею. К коромыслу сноровка нужна, иначе ведра качаются на нём из стороны в сторону, вода плещется направо и налево. Мало что по полведёрку принесёшь, так еще и вымокнешь.
Пробовал я с коромыслом, да ничего не выходит, пришлось отказаться от него.
Просто беру два ведра за дужки, дергаю верёвочку щеколды у сенных дверей, потом поворачиваю кольцо у ворот и выхожу на улицу. Всегда со мной норовит улизнуть со двора и неугомонная Пика. Провожает меня до калитки, наверное, думает: вот сейчас разгуляюсь на просторе, а я – р-раз! – да и захлопну створу перед самым её носом. Пика начинает сердиться на меня за столь явный обман и, просунув мордашку в щель под ворота, скандально лает своим пронзительным голосом. Мне что? Я бы и пустил её прогуляться по солнечной деревне, так ведь она сама проштрафилась недавно. Я уж говорил об этом: пошла с дедом Егором за водой и затерялась.
До ближайшей колонки девяносто семь шагов, это уж я точно сосчитал. Хорошо идти по морозцу, особо, когда чувствуешь, что не зря шляешься, а важное дело у тебя – воды принести. Вода нужна и корове, и свиньям, и овцам, и Султану, и той же Пике, провожающей меня обиженным визгливым лаем. Немало воды и в доме расходуется – щи сварить, чай вскипятить, квас завести… А уж если наступит банный день – суббота, тогда и подавно двумя-тремя ведрами не отделаешься. Таскать – не перетаскать…
Колонка сейчас низенькой кажется. Её сначала снежком привалило, потом еще льдом вокруг обложило, так что стоит она вроде как на ледяном холмике. И рычаг у колонки такой низкий, что приходится каждый раз кланяться, чтобы надавить на него. Есть рычаги у колонок, которые поднимать нужно, а в Таскине наоборот – прижимать сверху вниз. Думаю, так легче: положил на него руку и – готово, из рожка вода побежала. Струя хорошая идёт, тугая, упругая, толщиной в полтинник, да такая серебристая, хоть и вправду на полтинники руби. Удобная штука, что и говорить. Недаром, слыхал я, когда вышел однажды насос из строя, так селяне, не дожидая помощи властей, сами сбросились и починили его в складчину.
Приятно возвращаться с полными ведрами. Вода покачивается, рябит, в кругах солнце переливается, точно плавится. А если ранним утром идёшь, то заря в ведрах купается, и вода такая, словно брусничный сок несёшь…
РИФЕЧЕНЫЕ ПЕЛЬМЕНИ
К вечеру мороз сдал. Небо затянулось туманной пеленой, и зарябил мелкий-мелкий снежок. Это был даже не снег, а скорее изморозь – тоненькие блестящие слюдиночки сыпали с неба, чуть припорашивая дорожки, следы.
А сегодня снова ясное небо, снова – мороз и солнце!
– Солнце на лето – зима на мороз, – сказала тётка Липистина. – Не зря
месяц круторогий народился. Разве что четверть кончится, дак перемена будет…
– Будет, иначе небесную канцелярию переизберём, – сказал дед Егор.
– Переизберёшь… Болтат чо попало, побоялся бы Господа, старый, – ворчит тётка Липистина.
…Вечереет. Мы сидим на кухне за столом и стряпаем пельмени. Тётка Липистина раскатывает тесто в длинные и тугие колбаски. Потом режет их ножом на галушки, обваливает в муке и катает скалкой на небольшие лепешки – сочни. Скалка у тётки Липистины настоящая, старинная, с точеными овальными ручками по концам.
В огромной эмалированной чашке стоит ароматный фарш, пахнущий чесноком и перцем.
Мы с дедом «гнём» пельмени. Он не любит этого занятия, потому и немного не в духе, то и дело перечит тётке Липистине. Зато он любит фарш, нет-нет да отправит кусочек в рот, зацепив кончиком вилки.
– Эх, я раньше строганинку любил, – крякает он. – Принесёшь, бывало, с
морозу мяска поволокнистей, настрожешь рубанком тоненько, а стружки так и завиваются кольцами. Макаешь их в соль да перец – и с хлебом. Лучше всяких пельменей.
– То и желудок извел, – опять подварчивает тётка Липистина.
– Как бы не так! Мясом и извел. Щами твоими скорей изведёшь, – перечит дед Егор.
Я стараюсь увести их от этой опасной темы разговора.
– А помните, с такими загибульками стряпали? – обращаюсь я и завиваю веревочкой кромку кругом пельменя, похожую на кольцо Сатурна.
– Как же! – говорит тётка Липистина. – Вот Петька наш приедет, он мастер на это. Он такие пельмени рифечёными звал.
– И тётка Липистина показывает, как делался «рифечёный» пельмень.
Руки у неё проворны, как у большинства крестьянских женщин. Мгновение – и по ободку пельменя пробежали, семеня, узловатые пальцы, и он стал теперь как бы с кружевом.
– А помните, счастливые пельмени делали? – спрашивает дед Егор. –
Один с углем стряпали, другой – с полтинником, третий – с тестом… И на каждый что-нибудь загадывали.
И вот уж завязался разговор о том, как прежде стряпали пельмени в нашем селе, кто был мастаком в этом деле и кто мог их больше всех съесть в один присест… Тётка уточнила однако, что раньше пельмени делали только мясоедами – осенним и зимним. Может, потому и нажимали любители, не щадя живота, что новых долго ждать приходилось.
Я посматривал в окно на ясный высокий месяц, ставший сегодня совершенно круглым, полным, слушал, как закипает вода в чугуне на раскаленной плите и не мог представить нашу сибирскую зиму без пельменей. Сама эта весёлая стряпня за столом, которой заняты все от мала до велика, тишина и уют тепло натопленной избы, потрескивание дров в печи, их сухой берёзовый запах – всё это располагает к неторопливому доверительному разговору, воспоминаниям, размышлениям… Зимой пельменей стряпают помногу. Их можно заморозить и хранить сколько угодно. Удобное блюдо, что и говорить. Бросил горсть в кипяток – через десять минут готово. Тётка Липистина любит, чтобы в фарше было немного капустки.
– Люблю, чтоб с кислинкой и похрустывало, – говорит она.
Вот мы настряпали уже второй противень. Оба вынесли в сени на мороз.
– Ну, теперь осталось нагнуть на ужин, – говорит дед Егор, и в голосе его слышится радость, что близится конец стряпне, которую он считает унизительной для мужского достоинства.
Теста и впрямь осталось на одну раскатку. Тётка Липистина быстро откидывает в муку последние галушки, и вскоре дед, опередив меня, берет последний сочень. Мы обиваем муку с рубах, убираем с колен рушники и идем мыть руки.
А на столе между тем уже появились тарелки с дымящимися, блестящими и словно улыбающимися пельменями. Дед Егор разливает перцовку. Хотя тётка Липистина не очень балует его настойками да наливками, но под пельмени можно.
ПОЮТ ПОЛОЗЬЯ
Теперь редко кто в деревне за дровами на лошади ездит, тем более – зимой. Дрова теперь возят на тракторах, в летнюю пору. Даже новое слово появилось – волок. Что за волок? А просто несколько лесин, хлыстов, очищенных от сучьев и связанных по вершинам в огромный пучок, или вязанку. Зацепляет трактор тросом такую вязанку и волочет по земле. Отсюда и – волок.
Но мы с дедом вынуждены ехать на лошади. У нас особое задание. Мы должны привезти дров именно сейчас, в январе, причём привезти их так немного, что о тракторе и заикаться стыдно. Тем более что у Егора лошадка на руках, «положенная» ему, сторожу общественного машинного двора, так сказать, по штату. А почему вдруг приспичило в лес за дровами средь зимы? Может, старикам топиться нечем? Нет, совсем не потому: три поленницы стоят вдоль забора – одна за другую заходит. И сухих, и сырых дровишек, слава Богу, вдосталь – берёзовые, гладкие, самые что ни на есть отличные…
Но всё дело в том, что тётка Липистина задумала на праздничек сделать домашнюю колбасу и подкоптить её.
– Люблю, чтоб с дымком колбаса была, – говорит она.
А для копчения, известно, березовые дрова не идут. Здесь обязательно
нужны таловые, то есть из талины – дерева, прямо родственного иве. И желательно, чтобы талина та была сухой, валежной, тогда она больше дыму даёт, своего наилучшего запаха для копчения колбасы.
Наспех завтракаем, надеваем шапки, фуфайки, поверх фуфаек длинные собачьи дохи, пестрые и такие лохматые, что от одного их вида становится жарко. Тонкие вязаные варежки для работы в лесу кладём в карманы, а на руки в дорогу надеваем шубенки – рукавицы из овчины ворсом внутрь. Шубенки теплы, как печки, но работать в них нельзя. От снега они размокнут, а когда высушишь, затвердеют и станут ломаться.
Вот теперь у нас «упаковка» надежная. И сорокаградусный мороз нипочем.
Выходим во двор. Султан мечется на цепи, как угорелый. Увидел, что лошадь стоит за воротами, и забеспокоился, как бы дед без него не уехал. Надоело Султану на привязи. Дед спустил его с цепи. Султан, благодарно повизгивая, стал прыгать вокруг него и даже изловчился лизнуть в бороду.
И вот мы едем на стареньких розвальнях. Дед Егор у козырька сидит, правит, а я сзади на охапку сена прилег, поднял высокий воротник дохи – и сам черт мне не брат. Поют полозья по мерзлому снегу. Напористой рысью идёт кобылица Гагара, заиндевелая, черно-белая. Султан вприпрыжку бежит сбоку саней.
Дед Егор уже решил, куда ехать, – в Феофанов лог. Таловые дрова можно бы найти и в других местах, поближе – вниз по речке, в Гурином, Пашином или Поляковском логах. Но дед путь держит в Феофанов, потому что там у него копёшка сена осталась и он хочет её прихватить попутно.
Промелькнули переулок, крайняя Зелёная улица, вальцовая мельница, машинный двор. Мы выехали за поскотину. Место тут ровное, безлесное. Белый снег кругом да ометы соломы по пашне – огромные песцовые шапки. Серебряной пылью сыплется изморозь.
Вот уже и черемуховый колок проплыл с дощатым вагончиком. Весной и осенью здесь бывает полевой стан. Сейчас же – тишина, безлюдье.
– А где Кудрявая берёза? – спрашиваю деда Егора.
– Выкорчевали. Кому-то помешала пахать, – кричит он в ответ. – Видишь, корень на обочине остался?
Я поворачиваю голову и в самом деле вижу узловатые корневища, торчащие из снега. Вскинутые кверху, они похожи на воздетые к небу руки. Мне жаль Кудрявой берёзы. У неё летом была красивая, необыкновенно густая, почти непроницаемая крона, в теньке под которой любили отдыхать путники. Сиживал и я, возвращаясь то с клубничных ягодников, то с озёрной рыбалки. Дерево служило и как бы маяком для таскинцев. Здешнее урочище называлось «У Кудрявой». «Где пахал?» – «У Кудрявой». – «Где ягоды брал?» – «У Кудрявой». А теперь как назвать эту местность? «У Обрубленных Корней?». Не думаю, что берёза шибко мешала плугу. Она стояла почти на меже и занимала земли не больше квадрата…
В Феофанов лог мы заезжаем напрямки, по снежной целине. Долго кружим среди берёзин и осин по заветерью, пока дед не останавливает Гагару около кустов тальника.
– Рубить будем? – спрашиваю я.
– Зачем рубить? Ветер уж нарубил за нас. Давай валежины искать, –
говорит дед, сбрасывая доху и вынимая из карманов вязаные варежки.
Я тоже освобождаюсь от тяжелой дохи, беру топор – он был воткнут в головки саней – и направляюсь к валежнику, рогато выступающему из сугроба за кустами. Ударом обуха сбиваю с сучьев белую оторочку…
– Осина? – кричит дед.
– Не пойму пока.
– Срез красный?
Я всаживаю топор в потемневшую стволину – отстает щепа с изнанкой цвета охры.
– Красный! – радостно кричу деду.
– Значит, талина. Кряжуй её – и сюда, – командует он.
Когда на сани ложится десяток коряжистых валежин с оранжевыми пятнами на свежих срубах, дед Егор резко опускает руку:
– Шабаш!
Он увязывает воз, втыкает топор в головки саней, кладет поверх кряжей дохи, лежавшие на снегу, и берет в руки вожжи. Я отказываюсь сесть на дрова. Мне хочется пройти по лесу пешком.
Между деревьями – частые прошвы следов. Тут прошла стайка тонконогих косуль, там пугливые зайцы набили тропу, а вот просеменила чуткая лиса сбоку мышиной строчки. Наверное, той мыши уже нет на свете, одни следки остались на сугробе, да и те скоро засыплет снегом.
Гагара шумно дышит у меня за спиной. Я уступаю ей дорогу и на ходу присаживаюсь на отводину саней. Султан бежит позади с заснеженной мордой, точно муки наелся. Это оттого, что он тычется носом в каждый след, гадая, какой зверь и когда проходил Феофановым логом.
Вот и дедова копёшка в лощине. Сена совсем не видно, только небольшой холмик в сугробе. Снова дед сбрасывает дохи, берет вилы…
Из лога дорога в гору. Лошадь с трудом тянет сани по топкому снегу, поэтому я опять иду пешком. У Гагары такой характер: чем тяжелее поклажа, тем быстрее она переставляет ноги. Я едва успеваю за возом. Из лога поднимаюсь взмокшим больше, чем Гагара. Наверху сечёт резкий хиус, и не миновать бы мне простуды, потному на ветру, если бы не матушка-доха. Я снова надеваю её, взбираюсь на сенной воз. От него волнующе летом, лугом. Посиживаю себе, как у Христа за пазухой.
Султан забегает то с правой, то с левой стороны саней, обнюхивая на снегу каждый след, потом возвращается на дорогу, торопливо обкусывает зубами ледульки, настывшие между «пальцами» лап, и снова продолжает охоту за запахами.
Дед закуривает, обдавая меня дымком забористого табака, и говорит наставительно:
– Чуешь, полозья поют? Это к морозу.
Как ещё «чую»! Кажется, не только в примолкшем зимнем лесу слышится этот чистый, «певучий» скрип саней, но и по всей заснежённой Руси-матушке…
Художник: Андрей Егоров