Умирала баба Стеша

На восемьдесят девятом году жизни бабу Стешу парализовало. Мать моя в слёзы, чуть свет за врачом подводу снарядила. Осмотрел врач старуху и сказал, что больница ей уж не поможет, и что «оставалось ей совсем ничего…»
Мать на почту – всем родичам телеграммы поразослала. Трёх дней не прошло – съехались. Приехали и дядя Гриша, и дядя Вова, и тётя Клава приехала – вся родня наша. Тётя Клава привезла из города целую сумку конфет. Две дала мне, остальные прибрала к “поминкам”. Дядя Вова привёз бабе Стеше венок из бумажных цветов и блестящих жёлтых листочков,
а меня прокатил на машине. Дядя Гриша ничего не привёз бабе Стеше, зато мне подарил пистолет и две пачки пистонов. Одну я сразу выпалил, а вторую уже берёг.
Целую неделю гостила наша родня. За это время дядя Гриша поймал в речке двух больших щук, тётя Клава так загорела, что у неё облупился нос, а наш сосед дед Серёга успел поскандалить с дядей Володей из-за того, что тот мыл в ставке свою машину. А баба Стеша всё не умирала никак. И тогда засобирались наши родственники назад, в город.
Когда отъезжали, дядя Гриша сказал маме: “Если чего случится – звякнешь”. Мама сказала: «Угу…». А я сказал дяде Грише, чтоб, когда умрёт бабушка, и он вновь приедет, не забыл привезти пистонов. Дядя Гриша пообещал, а мамина рука так лихо прошлась по моему затылку, что я, выражая свою обиду, взвыл во весь голос, и дяде Вове пришлось взять меня на руки. Тётя Клава спросила маму, есть ли у бабушки “книжка” и на кого отписана. Мама сказала, «книжка» давно «разошлась». «Как Митька без отца остался, так и…» – виновато повела она плечами.
– Да я ничего… – сказала тётя Клава. – Я так просто спросила. Может, надо чего.
– Не надо, у нас всё есть.
Дядя Вова, поставив меня на землю, сказал: «Пора!..»
Машина уехала, и я еще долго смотрел вслед удаляющемуся пыльному облачку. Потом и облачко исчезло, растворилось вдали, а я всё стоял на дороге, и было мне грустно.

Мама моя работала в то время на ферме, в летних лагерях, что в девяти километрах от хутора. Мне шёл тогда шестой год. Садика в хуторе не было, и я оставался в доме за хозяина. Раньше за мной присматривала баба Стеша, а теперь уже я смотрел за нею.
Мама уходила затемно и на весь день, приходила поздно и её шатало от усталости. Я не знал, когда она спит, потому что, когда засыпал сам, мать убирала в доме, готовила на кухне, а ранним утром она будила меня и строго наказывала: «…Корову уже подоила – в стадо отгонишь, да встренуть не забудь вечером, а то будет по городам шастать… у меня уж ног нет за ней, проклятою, бегать… Мешанку свинье дашь…»
– Когда давать-то? – деловито хмурился я.
– Как завизжит, так и дашь, она о себе нагадает… Воды из родника наноси, – продолжала она наставления. – Ведёрком тяжело будет, так ты чайником… Да не свались, смотри, осторожно… Чего прикажет бабушка – выполняй. Обед на столе оставила. Попросит – покорми…
Но бабушка ни о чём не просила, и я, изнемогая от скуки, теребил её руку.
– Ба… Баба, ну попроси есть – я кормить тебя буду…
А баба смотрит на иконы и молчит.
А ещё мама наказывала мне: «Если баба умирать будет – лети по соседям…» 
Я сидел и всё ждал: когда это баба умирать будет. Нет, не умирает.
– Митрий, – слабо дребезжал её голос. – Там на полочке… за травами… конфеты… Клава привезла. Возьми, посластись…
– Нельзя, – вздыхал я. — Это как ты помрёшь, тогда поминать будем.
– А ты щас поминай, щас. Это ничего, что живая. Поминай…
Я ел конфеты. Из маминого шкафа, где помимо посуды хранились ещё какие-то пахучие травы и слипшиеся пальчики свеч, доставал покрытый черным лаком пистолет, затаив дыхание, нажимал на курок и мечтал о том времени, когда вновь приедет дядя Гриша и комната заполнится сладостной гарью стреляных пистонов.

А дни всё шли и шли. Старуха всё так же лежала на своей кровати, смотрела на иконы, лампадку поправлять заставляла, шептала молитвы или просто молчала часами. В комнате полумрак, смрад, но я уж обвыкся, только когда во двор выбегал – слеп от солнца, и голова кружилась, земля ускользала из-под ног и не хотелось больше идти в дом. Я на некоторое время задерживался на крыльце, тоскливо смотрел на пруд, откуда неслись счастливые визги моих сверстников, и, повинуясь какой-то неведомой силе, возвращался в комнату.
…И вновь полумрак, вновь постанывает, что-то шепчет на своей постели старуха, и глаза её, обращенные к иконам, плачут.
Я поправлял лампадку и рассматривал вблизи “Матерь Божию” и юного желтоволосого Христа на её руках. В хилой фигурке Христа, в округлых голубых глазах читалась печаль и кротость. Мне сразу вспомнился соседский мальчик, умерший весной от какой-то неизлечимой болезни. Мальчик был старше меня и, наверное, посильней. Как-то я отнял у него губную гармошку. У него был точно такой же взгляд…
А рядом, с другой иконы, на меня смотрел уже иной Христос. Суровый прямой взгляд его проникал в меня, и я терялся, робел и спешил поскорее спуститься на пол, спешил уйти, спрятаться от этого взгляда. Но где бы я ни был в комнате, едва поднимал глаза, тот же строгий взгляд находил меня. Повсюду: и у огня лампадки, и на стуле у постели бабы Стеши, и в другой комнате у окна, даже на улице по пути к роднику – я чувствовал на себе тяжесть этого взгляда. С каждым днем я томился больше и больше. Однажды, дождавшись, пока уснёт баба Стеша, я поднялся к иконам и, щедро слюнявя карандаш, зарисовал глаза своему деспоту.
– Митрий!.. Что это, Митрий?! Господи милостливый… – проснувшись,
испуганно зашептала старуха.
– А чего он на меня смотрит… – насупился я.
– Митрий, сотри!.. Щас же сотри, Митрий!.. Сотри-и!.. – она даже попыталась приподняться. – Грех, Митрий!.. Грех…
– Он смотреть будет… – упрямился я.
– Ну, погоди, явится мать, она тебе портки скинет… – обессилев, плакала баба Стеша. – Она тебе напорет ж… Напорет, бессовестный…
– И-и никогда в жизни не напорет… Она только грозится напороть…
Нет, мать меня не порола. Мокрой тряпицей оттирая икону, она шептала сквозь всхлипы:
– Что же ты натворил, Митенька… За что мне горе такое… Что же
натворил…
И баба Стеша, ловя моё плечо своей костлявой рукой, вторила ей плачем…
– Кайся… кайся, бесстыжий…
Я молчал, время от времени лишь отдёргивая от старухи свою руку.
…Но потом, когда уходила мать на работу, когда забывалась в дрёме баба Стеша, я поднимал к иконам глаза и шептал:
– Богушка, милый, прости меня… Мне страшно, когда ты смотришь…

Прошло много месяцев. Закружил ветер пожухлые листья. Реже стало гостить в нашем доме солнце, и днями лишь царапался в окна дождь. А я всё так же сидел и томился у постели бабы Стеши.
«Ничего, Митенька, – говорила мне мама. – Скоро уж зима – работы у меня поубавиться – будет тебе легче».
А мне что, я и так не умариваюсь – скучно вот только.
Каждый вечер мама меняла постель под бабушкой, и в это время та чувствовала себя особо неловко. Она хватала мамину руку и, отводя в сторону взгляд, шептала: «Не серчай на меня, Полюшка, не серчай… что пришлось вот так…» И затем уж обращалась к иконам: «Господи, за что мне мученья такие?.. Господи».
Часто в нашем доме бывала Аристарховна – старуха, жившая по соседству. Некоторое время она молча просиживала у постели бабы Стеши, поправляла на ней платок, одеяло и затем уж вздыхала:
– Жива?..
– Жива…
– …Горюшко-горе…
– Может, Бог даст, помру?.. – с надеждой поднимала на подругу глаза баба Стеша.
Аристарховна не отвечала. Посидев ещё с минуту, уходила не попрощавшись, и из коридора, пока она искала калоши, слышался шёпот: «…Ох, горюшко-горе… И не даёт же Господь смерти… Не дай Бог мне так случится – кто за мной смотреть будет… Ох, Стешенька-Стеша, мученица сердешная…»
А я ей вслед: «Какая она сердешная. У ней сердце – во! – ни разу не жалилась».

Баба Махора была говорливей:
– Ну что, соперница, жива ещё? – окликала она.
– Жива-а, – озывалась баба Стеша.
Баба Махора бывала у нас каждый день. Рассказывала последние хуторские новости, которые состояли в основном из небольшого перечня событий: кто женится, кто разводится, кто напился, кто подрался.
Баба Стеша оживала:
– Подрался Сашка?..
– Подрался. Бригадой угомонить не могли.
– Ты гляди, какой забурунный…
– Забурунный.
Потом разговор переходил к проблемам бабы Стеши.
– Вот, не умру никак… – жаловалась она.
– Чего тебе – умрёшь как-нибудь. Лежи и помирай хоть сколько хочешь. За тобой Поля смотрит. Вот мне как придётся? Не приведи Господи…
– Антон не едет?
– Я уже забыла, какой он есть, Антон этот, – как о ком-то чужом, говорила Махора.
– А меня навещают. Я как только собралась помереть – все съехались.
– Вот, а ты журуешь. Помрёшь как-нибудь. Схоронят как след.
– Махора, я как помру, меня хороните рядом с няней… Там кусточек… Его не троньте. Пусть в головах. А по другой бок братка…
– Ты уж который раз говоришь мне. Похороним. Поля знает.
– Поля закрутится… Ей забот скоко. Закрутится, а эти пьяницы наши выкопают абы где, а потом перекапывать не схотят. Ты нагадай загодя…
– Нагадаю.

 А дни тянулись и тянулись – нудные, однообразные. Баба всё так же не отрывала молящего взгляда от икон, всё так же заставляла меня поправлять лампадку, и молила «Господа-Бога», чтоб «прибрал поскорей…» А я осторожно брал в свои руки пистолет, гладил его, и всё так же мечтал о том дне, когда вновь приедет дядя Гриша…
– Баба, а умирать больно? – спрашивал я.
– Не больно…
– А отчего ж мамка тогда горюет?..
– И я ж ей про то… чего горевать – все там будем, в Царстве Небесном…
– А там хорошо, баба?
– Не знаю… Оттель никто не вертался.
– Баба, а нашто ты так Бога молишь?.. Ты что, жить не хочешь?
– Кабы ноги ходили… А так жить… Пожила…
– Баба, а ты много пожила?
– Много…
– А сколько?
– …Я уж запамятовала… У мамки спроси…
– А я много жил?
– Да ты и не жил ещё…
– А мамка жила?
– Мамка жила… Тебя вот народила – значит, жила…
– А когда меня мамка народила?
Баба Стеша долго, сосредоточенно рассматривала потолок.
– В ту пору вишни цвели… – сказала она.
Как умерла баба Стеша, я не видел. Свернувшись калачиком, я, не выпуская свой пистолетик, спал на стуле, и, когда проснулся, в комнате было много людей, а баба Стеша, жёлтая, сухая, всё так ж смотрела на иконы, но не дышала. Хуторские старухи – подруги бабины, хлопотали над её телом, крестились и шептали вполголоса: «…Слава тебе, Господи, отмучилась… Царство Небесное…»
– Может, увести мальчонку? – предложил кто-то.
– Не надо, – сказала мама. – Пусть будет… Ему не страшно…
…А потом съехались наши родственники… Все они причитали и плакали у гроба… Я тоже плакал… Ни на шаг не отступая от дяди Гриши, вис на его рукаве и обиженно хлюпал носом: «Дядя Гриша-а… ты же обещал пистоно-ов… Обещал?.. Дядя Гриша-а…»
…И лишь одна мама сидела осунувшаяся, постаревшая и молчала.

…Недавно, после мытарств и скитаний, в тоске и унынии я вернулся в свой старый дом. Разгрёб паутины, вымыл окна, и в посветлевшей комнате проявились потемневшие лики святых, так пугавших меня в далёком детстве, а затем забытых мною, и казалось, навсегда отвергших мою душу. Отчего же тогда, протирая полотенцем намоленные бабой Стешей иконы, я целовал их и плакал?..

5
1
Средняя оценка: 3.25
Проголосовало: 24