Громкая читка (окончание)

Окончание. Начало в №129

 

«ЧЕЛОВЕК Я ИЛИ ТВАРЬ ДРОЖАЩАЯ?»

Такой достоевский вопрос, который он поручил Раскольникову задать читателям, я гневно задавал себе, сидя на высоких ветвях своей сосны. Только вместо слова человек ставил слово писатель. И не старуху-процентщицу я собирался убивать, у меня дичь была покрупнее – повесть. Но, как сказала бы моя мама, как на пень наехал – работа не шла. Опять сбежал от стола, опять поднялся к своему месту. И на сосну залез. 
Было над чем подумать: срок пребывания стремительно катился к завершению, а сделанного у меня в результате, в активе, в сухом остатке, на выходе, как ни назови, – всё ноль. Только и плодил черновики для растопки костерка.
Но и оправдывал себя: то, что хотел делать здесь, показалось неинтересным, малозначащим. Обилие собиравшихся в обеденном или зрительном зале пишущих людей, угнетало. Ведь все думают, что пишут нетленки, иначе зачем же и писать? И где будут те, ещё не изданные их книги? А книги обязательно будут. Тут же все члены Союза писателей. И я скоро вступлю. Так, по крайней мере, мне предсказывали рецензенты и издатели. Тот же Тендряков. Разве бы он, при его требовательности, написал бы предисловие к слабой рукописи? Ну стану одним из этих многочленов, дадут мне номер с окнами, с верандой, с видом на море и на горы. И что?
А уже с самого детства я не писать не мог. Всю жизнь меня постоянно тянуло сесть за стол. С другой стороны, когда, как писали раньше, вошёл в меру возраста, стала мучить убийственная мысль: ну напишу, ну и что? Но другие-то как, размышлял я? Вот бы мне такое самомнение как у критика Вени. Да нет, это слишком. Но и комплексовать без передышки тоже глупо. Дана тебе способность слова в строки складывать, складывай. Но дано и умение эти строчки зачеркивать. Ну и зачёркивай, и опять складывай. Сизиф отдыхает.
И что дальше? Сказал же Владимир Фёдорович, предисловие написав: «Смотри, дальше будет труднее. Сказал “а”, говори и “бэ” и весь алфавит. Первая книга окрыляет, но она и обязывает. Её надо скорее забыть». Ему легко говорить. Она у меня ещё и не выходила, а уже надо её забыть. Весело. А сейчас у меня вообще всё затёрло. Ни бэ, ни мэ, ни кукареку. 
А всё Соня, сваливал я вину на неё. Сглазила. Сам виноват, зачем сказал ей о планах. Этого никогда не надо делать. Как у Суворова: «Если б моя шляпа знала мои планы, я бы бросил её в печь».
Не пишется – и всё! И без толку бумагами шуршать. Хоть топись. И перед Владимиром Фёдоровичем стыдно. А что делать? Запить? Поехать на экскурсию в Горный Крым или к Бахчисарайскому фонтану? А взять да вообще по «юбке», как прозвали южный берег Крыма, ЮБК, прокатиться на остатки денег? Чего тут-то сидеть? Переживать за поражения Серёги в биллиарде? Слушать нотации Вени-критика? 
И мне то казалось, что я зря приехал, то что очень даже не зря. Какая-то работа свершалась во мне, что-то сдвигалось в сознании. Этому очень даже помогал...

 

МУЖСКОЙ КЛУБ

Время в Доме измерялось едой: трёхразовое питание. Плюс полдник, плюс кефир перед сном. В это время пространство между спальным и обеденным корпусами оживало. Завтрак, обед проходили обычно. Входили и выходили. А перед ужином передвижение застревало у крыльца ресторана. Тут в это время, так сказать, стоя заседал такой временный мужской клуб. Может, и оттого он и формировался, что дамы шли на ужин причёсанные и в нарядах. Было на что посмотреть. 
Но если утром мужской клуб был малочисленный по количеству и краткий по времени, то вечерний был и продолжительней и понаселённей. Утренний был до еды, вечерний перед едой. Наращивали аппетит, упражнялись в остроумии. Много чего я тут наслушался. Было что послушать: цитаты, выражения, возражения, случаи из жизни сыпались изобильно. Писатели. Знай запоминай.
– Меня бы жена дома так кормила… – начинал один.
– Ты бы и писать перестал, – поддевал другой.
– Нет, – поправлял другой, – к бабам бы побежал.
Третий тоже не отставал:
– Товарищи, хлебайте щи, а мясо съели служащи. – И добавлял на грани крамольного: – Пролетарии всех стран, соединяйтесь, ешьте хлеба по сту грамм, не стесняйтесь. А знаете, как лозунг этот на украинском?
– Знаем.
– Как?
– Голодранци усих краин, гоп до кучи!
Подходил ещё один обитатель Дома и вопрошал:
– Так зачем, скажи мне, Петя, если так живёт народ, по долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд?
– Ну, это, как всегда, взгляд и нечто, – парировал пародист Петя.
 Подходил ещё один:
– А с Брежневым согласовали разговоры? Маршал Жуков докладывает Сталину план новой операции. Тот спрашивает: А полковник Брежнев утвердил?
– У нас начались новые традиции во власти, – солидно вступал предыдущий. – Вновь приходящий во власть гадит на предыдущего и так далее. Вновь пришедшему начинают создавать культ…
– Мы же и создаём. Писаки.
– Кто? Конкретно? Признавайтесь.
– Нет, ребята, – на писак всё не валите: они слушают мнение народное. Народ Лёне верит. Никиту при его жизни ни во что не ставили. Я делал обзор писем в «Сельской жизни», сейчас много писем в его поддержку. Стихи даже народ пишет: «Товарищ Брежнев, дорогой, позволь обнять тебя рукой». 
 Мужской клуб оживился. Говорящий продолжал:
– Тут не смех в зале, тут пища для раздумья. И ещё немного лирики. Кошка охотится за воробьём, «но он вспорхнул и улетел, остались пёрышки на ветке. Он тоже, тоже жить хотел под ясным солнцем пятилетки».
– Никиту вспомнили, – вскинулся седой мужчина. У него под рубашку была надета тельняшка. – Уж как только не надрывался, чтоб Сталина с дерьмом смешать, не получилось. Меня позвали…
– Как не получилось? Уже и битва Волгоградская. А в Париже площадь Сталинград. Европа нас умнее. А ты чего хотел сказать?
– На ужин пора, – голос из толпы.
– Твоё не съедят. Дай послушать. Пётр Николаевич, слушаем, продолжайте. 
– Слушаюсь. Меня позвали выступать перед воинами. Обсуждение книги «Десант на Эльтигене». Тоже, кстати, Крым. Прошло хорошо. Потом, как водится, бешбармак. В офицерской столовой. Сидим. Взаимопонимание полное. Никиту ругаем: корабли на металлолом резали, офицеров во цвете лет гнал в запас. Тосты говорим.
– Не тосты, здравицы, – поправил кто-то.
– Да, лучше. По-русски. Я встал: «Отделением сержант командует, взводом лейтенант, ротой капитан, батальоном майор, полком полковник, соединением, дивизией генерал, фронтом маршал. Сделал паузу. Все ждут, чего скажу. А кто, говорю, маршалами командовал? Должен же быть Верховный командующий? Должен! Вы же военные люди. Предлагаю встать и выпить за Верховного! Сталина не назвал, но все поняли. Встали и выпили.
– Воякам лишь бы выпить, – находилось и такое мнение. Но его урезонивали:
– Не скажи.
 Подходил опаздывающий. Петя-пародист приветствовал:
– Ты чего такой печальный? А, понимаю. Достоевский умер, Толстой умер, и тебе что-то нездоровится. Правильно говорю? Тебя ещё Арий не измерял?

Про Ария мне потом Сергей объяснил. В Московском отделении Союза писателей, а это самое малое полторы тысячи членов, был специальный человек, которого главное дело было заниматься похоронами. Ведь писатели тоже люди и тоже умирают. Так вот этот Арий просто членам Союза ничего не обещал. То есть материальная помощь будет, и гроб помогут заказать, но остальное: венки, кладбище, прощание – дело наследников. А если вы уже член Правления, то гроб выставят в вестибюле, тут уже и вахта с траурными повязками у гроба, а если вы Секретарь Правления, то гроб будет стоять в Малом зале. С музыкой и речами. А если уже Секретарь Большого Союза, то есть всего СССР, тогда прощание в Большом зале. Тоже речи, тоже почётный караул. И процедура по времени подольше. И кладбища занимали по ранжиру. На Новодевичье могли претендовать Гертруды, но оно же не резиновое, да уже и Ваганьковское становилось проблематичным, ибо созревание и умирание знаменитостей не останавливалось. Престижные мемориалы становились перегруженными, но пришло на подмогу Ново-Ново-Девичье, названное так Кунцевское. Этот Арий забавлял пишущий народ: подходил к писателю и начинал его измерять, начиная с головы, растопыренными пальцами, объясняя при этом, что надо заранее снять мерку для заказа гроба, что у него мера расстояние от среднего до большого пальца – точная: двадцать сантиметров.
Также прочитанная свежая «Литгазета» вызывала прения своим разделом о награждениях, премиях, званиях. Члены клуба имели на всё своё мнение: кому-то звание дали рановато, кому-то запоздали, кого-то вообще обошли, а кого-то вообще ни за что завалили и металлом, и премиями. Особенно не щадили пишущих женщин. Все их награды и успехи объясняли однозначно:
– Переспала, вот и весь секрет.
– Кто как может. Вон, у Кожинова исследование о «нобелевке». Читайте: там поэтесса, забыл фамилию, да и знать не надо: со всеми почти членами Комитета поамурничала – и пожалуйста. Всех значительных в 20-м веке обошли, может, Бунину только, да Шолохову за дело. 
– Бунин эмигрант политический, а Шолохову дать премию вынудили: уже наши ракеты на Кубе стояли, Громыко посодействовал. И диссидента Пастернака за диссидентство отметили. Толстому не дали…
– Он сам отказался.
– А Чингиз всех членов Комитета на отдых вывозил, надеялся, да что-то не выплясалось.
– А сколько эта премия? В долларах она?
– Какая тебе разница, тебе же не дадут.
– Интересно же.
– Ничуть. Вот премия была – братьев Гонкуров. Сколько её денежное содержание? 
– Два франка, – находился знающий.
– Молодец! Возьми с полки пирожок. Два франка. А получить её было самой заветной мечтой всех пишущих и рифмующих.
– Французов. Анри Барбюс не хуже Ремарка о Первой мировой написал, дали по справедливости.
– Народ! Только что прочёл, что Диме Шутову дали на пятьдесят лет орден Трудового красного знамени, а хватило бы ему «Весёлых ребят», так в просторечии называли орден «Знак Почёта». Или даже знака «Трудовое отличие». То-то он всё последнее время на Воровского в Правление бегал.
– Ему даже знака «Победителю соцсоревнования», и то много.
– Вообще ничего не давать!
– Ну, старик, это жестоко: все штаны, в Большой дом бегаючи, изорвал, одни пиджаки остались, хоть их украсить.
– А я вам новость скажу – всех утешит. Сейчас же введён «Знак качества» на продукцию…
– Да этот знак везде шлёпают, только на капусту не ставят: расплывётся.
– Не перебивай, не капусту выращиваем. Такой Знак будут ставить на наших книгах. Знак качества и штамп: «Сделано в Ялте». Как такую книгу не купить?
– Отштампованную? Читателей не обманешь.
– Их уже двести лет обманывают.
– Какао не обманет, но стынет! – звучала в ответ шутка. 
Нагулявши, наговоривши аппетит, шли на ужин

 

ДРУГИЕ ТЕМЫ

В другой раз вспыхнула интересная тема: выразительные цитаты из классиков. Тут я тоже немного поучаствовал. Уже перестал стесняться тем, что я вроде как не по чину живу тут, ещё не член союза. Но Сергей и Веня почти насильно втащили меня в круг общения. «Чего тебе стесняться: пишешь, в издательстве работаешь». 
После своеобразного состязания в знаниях текстов одобрили несколько фраз. Из Набокова, из «Приглашения на казнь»: «Маятник отрубал головы секундам», из Булгакова, из «Дней Турбиных». Там выпивший Лариосик любуется в застолье офицером: «Как это вы так ловко рюмку опрокидываете?» Тот отвечает: «Достигается упражнением». Я вступил в беседу, сказав, что слышал, как Астафьев, знающий наизусть «Конька-горбунка», очень восхищается строчкой «как, к числу других затей, спас он тридцать кораблей». «К числу других затей» – здорово? Все одобрили. Осмелев, я ещё и Солоухина вспомнил. Он очень высоко ставил «Мастера и Маргариту», место, где бесенята Коровьев и Бегемот даром раздают женщинам модную одежду и обувь. «Вот одна примеряет туфли и спрашивает: «А они не будут жать?» Даром достались, ещё и жать!
– О, а у Чехова, помните, пишущая баба пришла, её ещё Раневская сыграла. Она читает писателю свою пьесу, там вот эта ремарка меня восхищает: «В глубине сцены поселяне и поселянки носят пожитки в кабак». А? Сумеете?
– А вне конкуренции знаете какие изречения? – спрашивал высокий седой мужчина. Теперь я уже знал, что он Пётр Николаевич. Но из-за тельняшки, которая была надета под рубашку, я стал про себя звать его мореманом: – Самые крепкие изречения – это народные. Пословицы, поговорки. Даже и частушки. Вот это народная или нашим братом сочинённая: «Подрастает год от году сила молодецкая. По всему земному шару будет власть советская»?
Решили, что всё-таки сочинённая. Про советскую власть в мировом масштабе большевики бредили, а после революции поостыли. Мореман продолжил:
– Но вот эта точно народная: «Спасибо партии родной за любовь и ласку: отобрали выходной, оскорбили Пасху». Не оскорбили, в подлиннике крепче.
– Да, в народе вспыхивает реакция мгновенная на события. В пятьдесят третьем летом шли с сенокоса, встретился мужчина, говорит: Берию арестовали. Как, что? Не верится. А он говорит: уже вовсю частушка пошла: «Что наделал Берия, вышел из доверия. А товарищ Маленков надавал ему пинков».
– Ну да, хлёстко. А вот эта почище: на смерть Ворошилова. Полководец дутый, около Сталина и Будённого тёрся, ворошиловский стрелок. Указы расстрельные подписывал на многие тысячи по спискам. Печатают о нём некролог, в народе тут же: «Умер Клим, да и хрен с ним». Он с Украины.
– Наконец-то о народе вспомнили, – ехидно вставил опять-таки кто-то. 
– Да, точно: вышли мы все из народа, как нам вернуться в него?
– Именно так. Но мы-то имеем все шансы вернуться, а в начальстве кто? Не кагал, не клан, а шобла.
– Ну-ну, потише. Пить надо меньше.
– Друзья-товарищи, а что мы Александра Сергеевича, не Пушкина, но тоже великого, да-с, Грибоедова, не цитируем? «Петрушка, вечно ты с обновкой, с разорванным локтём». Видно всё сразу. Потом и сама Лиза: «Лишь я одна любви до смерти трушу. А как не полюбить буфетчика Петрушку?» Именно этого. А Лизу Молчалин лапал. Но ей Петруша милее. «Хоть Ивана вы хитрее, но Иван-то вас честнее». Опять Конёк-горбунок вывозит. 
За время срока, конечно, невольно многих запомнил: Серёга, критик Веня, другой критик, имя не запомнил, Петя-пародист, Яша-драмодел, писатель этот мореман, Пётр Николаевич. Ещё автор уголовных историй Елизар. Да Сашок, сантехник.
– А у Шмелёва, – напористо завоевывал внимание Веня, – как это можно его не издавать? Возвращаю к теме цитат из классиков. У него Сидор на водокачке говорит лошади: «Вот так ты походишь, походишь по кругу, а вся тебе награда: пойдёшь на живодёрку. Такая тебе планида судьбы». Планида судьбы. Умели классики.
– Да и мы умеем! – опять выставлялся коротенький лысый пародист Петя. За ним, кстати, бегали поэты, прося написать на них пародию. Этим тоже достигать известности. Ещё был в фаворе длинный пародист Иванов, но его в этом заезде не было. Знакомством с ним – вот времена и нравы – хвалились. А коротенький, в отсутствии конкурента, выставлялся в мужском клубе новыми своими пародиями. На писателей, на, конечно, отсутствующих. Одну я запомнил: «Юный прозаик, по имени Петя, книгами сыпал, в классики метя. Музу ему подложили в кровать. Незачем больше Пете писать». Но это не о тебе, Петя, адресовался он к писателю из Воронежа, тут же стоящему. Это тот, – он показывал пальцем вверх, намекая на свою смелость.

Выслушав её, я тут же сам на себя сочинил самокритичную: «Юный прозаик, по имени Вова, пишет в последнее время хреново. И вообще перестал он писать. Незачем музу к нему посылать». Незачем или не за что, не всё ли равно.
Этот Петя-пародист до Иванова-пародиста не дотягивал, ревновал к нему и старался каждый раз себя показать.
– О Шиллере, о Гёте, о любви? Таких ты разговоров не зови. Друзья мои, ведь дело наше – швах: долдоним только о деньгах да тиражах.
Прав Петя: и тиражи обсуждали: одинарный или массовый. Первой книге обычно давали тираж тридцать тысяч. За авторский лист сто пятьдесят рублей Полуторный тираж – пятьдесят тысяч, здесь авторский лист (двадцать четыре машинописных страницы) триста рублей; массовый, с двойной оплатой, начинался со ста тысяч, то есть шестьсот рублей за лист. Считайте сами: если книга листов двадцать, самое малое, то при массовом тираже автор получает двенадцать тысяч. Если учесть, что машина «Волга» стоила восемь, то жить писателям было очень даже можно. 
В клубе были популярны пародии Михаила Дудина, например, о Мариетте Шагинян: «Железная старуха – Маргоша Шагинян, искусственное ухо рабочих и крестьян».
Запомнились ещё шутка: «Мы на переподготовке были после второго курса. Там майор был, вояка, гонял нас. Выстроит, кричит: «Кто из вас за родину воевать будет? Пушкин? Убит! Лермонтов? Убит! Я? Отвоевался».
Ещё внезапно вспыхивал всегдашний спор новаторов и консерваторов. 
– Прогресс двигают консерваторы!
– С чего ты вдруг? 
– Да потому что достали эти выдрючивания, завихрения, всё же было сто раз: дыр-был-щур, вся эта экзерсистика-маньеристика-верлибристика. 
– Чего ты? Если им интересно, пусть.
– Но зачем? Будто солнце иначе встаёт, или человек форму тела изменил, или деревья вверх корнями растут. От Сотворения мира всё по-прежнему.
– Плюнь: повыщёлкиваются, повыкобениваются и перестанут.
– Кто и засидится. И жизнь у дурака зря пройдёт.
Но, вообще, при всей разноголосице мужской клуб встряхивал, думать заставлял, даже смелеть. Хотя я всегда, это от мамы и отца, считал, что надо говорить правду. Какая же смелость, если ты говоришь правду? Это нормально.
Не критик Веня, а другой критик, а как другого зовут, не помню, неважно, вдруг завладевал вниманием:
– Ремесленники, рабы тщеславия! Слушайте сюда. Литература гибнет – это аксиома, не требующая доказательств. Как её спасти? Я коротко, конспективно, тезисно. По примеру христианской идеологии: человеку мешают три эс: Сребролюбие, Славолюбие, Сластолюбие, а писателям мешают три ПРЕ. Их надо убрать из писательской жизни, эти три ПРЕ. Что такое ПРЕ? ПРЕпятстивия. Вот они: ликвидировать ПРЕдисловия, ПРЕзентации, ПРЕмии. Всё! Литература спасена! Предисловие оставить в виде авторского кредо к первой книге, с чем писатель входит в мир словесности, его взгляды на жизнь, его саморекомендация, а презентация – вообще позорное слово, есть же русское – смотрины. Что презентовать, если ещё не прочитано? Пьянка одна. Вонзание штопора в упругость пробки? Премии – вообще гибель. Кому дали, кому не дали, всегда дали не тому. То лизоблюд, то хам, то угодил в тему. Но помощь писателям нужна, особенно старикам и молодым. Не премия – подачка, а помощь! Нужны писатели – стипендиаты заводов, колхозов, фабрик. 
– Ну, ты хватанул! Романтики пера эт сетера, очнуться вам давно пора, – поддел пародист Петя. – У нас, подумай головой, кто в нашем деле рулевой?
Но не вышло у Пети перебить критика
– Именно рулевой, спасибо, подсуфлёрил. Евгений Носов – вот прозаик! Из Курска. И всё был неизвестен. А напечатала у него «Комсомолка» очерк «Жили у бабуси два весёлых гуся», и случайно прочёл лично наш дорогой Леонид Ильич, и похвалил – Боже мой, что началось! Как кинулись шестёрки журналюги, да и наш цех, литкритиков, прямо скажу, не отставал, целый хор раздался голосов с подголосками: велик и недосягаем курский соловей Евгений Носов! Не прозу его хвалили – очерк! Вдумайтесь в моральный облик тех, кто делает погоду на литрынке.
– У них морали нет! Тем более облика.
– Но что же мы скажем в ответ: таких среди нас здесь нет. – Это, конечно, Петя-пародист. Он знал, что запоминают не первых, не средних, а последних.

 

КРЫМ НЕ НАШ

Также проблема Крыма умы задевала. Совсем недавно Крым стал частью Украины. Громогласный мореман, очень возмущался. Он говорил: 
– С чего вдруг Никита раздобрился? Лёня бы не отдал. Где вы тут радяньску мову слышите? Или суржик, или русский язык. А везде надписи по-украински. Какая зупинка? Чем плохо остановка? И эти женочи та человечи, чохи та панчохи. Одежда – одяг.
– Да им хоть как, лишь бы не по-москальски.
– Это не сейчас началось. Ещё при Алексее Михайловиче такая присказенька была: «Мамо, мамо, бис у хату лизе. – Нехай, дочка. Абы не москаль». То есть пусть хоть нечистая сила, лишь бы не москаль.
Тут и я отметился:
– Служил с украинцами. Парни службистые. Ещё на первом году надо мной посмеялись: Эх ты, москаль, не можешь слово паляныця сказать! А я думаю: надо же – всё вятский был, а тут уже москаль, в звании повысили.
– Вообще, у них жена – жинка – это неплохо, – одобрял непременный участник клуба Сергей. – Нежненько. А муж вообще: чоловик! А жена, знаете как? Это прямо крепость для мужа: жена у них – дружина.
– А у нас дубина, – сердито говорил романист детективного жанра Елизар. – Вот моя: делать ей совершенно нечего, как только за мной следить.
Все ему сочувствовали.
Скоро я понял, почему Сергей стал одобрять украинский язык. У него в эти дни происходили два текущих события: одно невесёлое – драматург Яша его общёлкивал на биллиарде, денежки вытягивал. А Сергей из самолюбия не хотел сдаваться. Но второе его воодушевляло: приехала сравнительно молодая поэтесса из Москвы. Очень сравнительно. Но москвичка. Бывшая киевлянка. Серёга за ней приударил. Докладывал:
– С квартирой. Дача. Муж в годах.
– Но ты-то тут причём?
– Разведу. Я чувствую, у неё с ним нелады. Она неглубоко замужем. Какой-то, чувствую, чинуша. Ей понимающий нужен. А это я умею. Он, видимо, дуб-дубарём, она-то вполне. Она полквартиры отсудит, нам на первое время хватит. Я её третий день окучиваю. Уже на бульваре посидели, она даже мне и спела «Мисяц нызенько, вечир близэнько». 
– Надейся, надейся, твоё сердэнько? – не удержался я поддеть. – Чоловиком станешь.
– Не надеюсь, а твёрдо уверен, – отвечал Сергей. – Хохлушки – это не хохлы. Те упёртые как быки, а хохлушки – это, это… Это что-то такое нечто. Я тебя познакомлю. Она рыжая, яркая шатенка, но не крашеная, такая и есть. И вот ещё что, только тебе: тебе нравится Ялта?
– Да уж больно она залитературена да закиношена. А так, конечно. Море.
– Море, да. Так вот. Ганна, она сейчас уже Жанна, от Ялты без ума. У неё и с мужем нестроение в этом. Она о доме в Ялте мечтает, а он ни в какую. А я за эту ниточку уцепился. Но тут деньга нужна серьёзная. Не прежнее время. Чехов пишет жене: «Дорогая, боялся, что не на что ехать к морю, но Суворин взял два рассказа и лето обеспечено». На твой гонорар с рассказа хватит только на раз с парнями посидеть. Да и то не ресторан, а пивная. Это ещё что! Живёт он в Ялте, здесь ему нравится. Но неохота на съёмной жить. Пишет жене: давай купим. На следующий день, это всё в одном письме, пишет: купил. В том же письме к вечеру, пишет: после обеда я подумал, что купленный дом далековато от моря и купил ещё один, поближе. А дальше, слушай, дальше следующий день. В том же письме: дорогая, я окончательно решил, что дом надо строить свой. Поэтому сегодня я купил участок земли. Всё это я у Залыгина прочитал, он хорошо о Чехове написал. Где нам такие гонорары взять?
– Премию дадут.
– Дадут. Догонят, да ещё поддадут. Премии, дружок, без нас делят.

 

ГРОМКАЯ ЧИТКА БЛИЗИТСЯ

Дежурная в корпусе сказала, что меня искали.
– Владимир Фёдорович?
– Нет, от Ионы Марковича. 
И в самом деле, вскоре постучался молодой человек, очень приличный, вида референта при большом начальнике. Даже в костюме, даже при галстуке. Представился секретарём Ивана Ивановича.
– Вы знаете, что вы приглашены к нему?
– Да, он звал.
– Встречу переносили по независящим от него причинам.
– Да, в винные подвалы ходили.
– Встреча, он просил напомнить, будет завтра. В семнадцать ноль-ноль. Ужин будет в номере Ионы Марковича.
Ещё меня навестил Сашок. Он пришёл с бутылкой. Он ко мне и без меня заходил, я номер не закрывал. Часто его сумка с инструментами ночевала у меня. Он пришёл, спросил разрешения присесть. Тем более я и не за столом сидел, а лежал на диване. 
– Плесни и мне, – неожиданно даже для себя, сказал я. – Три капли. Тши кропли, как гуторят паны поляки.
– Ого! – обрадовался Сашок. – Броня крепка, и танки наши быстры! 
Я подвинулся к столу, взял стакан:
– И наши люди мужеством полны. Саш, скажи честно, только не привирай: ты тогда про Соню выдумал?
– Что именно?
– Что она такая вся из себя: в ресторане с кем-то сидит, и так далее? Только не врать! А то очную ставку устрою.
Сашок смущённо хмыкнул, покрутил стакан, раскрутил водку в стакане и заглотил её. Объяснил:
– Так она легче идёт. Эх! Один татарин в два шеренга становись!
– Ты про Соню, про Соню. Закуси.
– Хорошо, признаюсь. Конечно, не такая. Это я тебе как мужик мужику говорю, не такая. Я же тебе уже и говорил: она на все сто. Ни в какие рестораны не ходит. Честно скажу: вначале хотел с ней время провести, думал, всё получится. Здоровается, улыбается. Вообще-то я парень селянский, скромный. Но тут, в этом доме, на них нагляделся. А-а. Думаю, значит, и мне можно. А Соня такая манкая…
– Какая, какая?
– Заманчивая. Как взглянет! Пошутил два-три раза. То, сё. У меня же тут все условия. Выбрал момент, кран у них на кухне менял. Она там. Тонко намекаю ей на толстые обстоятельства. Приобнял так игриво. А она: я тебе сейчас по морде надаю. Да так сказала, я понял: надаёт. Да так взглянула! Ну, брат. И вся любовь. Мне так обидно стало: за мужика не считает. Вот с обиды тебе и сказал. Ерунду наговорил, никуда она не ходит. А ты чего сидишь, как красная девица, подымай. За тех, кто в горе. – Он, так и не закусив, снова взял бутылку за горло. – А честно сказать, она и права. Мы ведь как о них думаем? Такие и сякие, думаем. Чего не пьёшь? Жена у меня никакая, любви у нас не было. Откуда взяться: по пьянке женили. В постель как на каторгу шёл. Так мне и надо. А ты чего спрашиваешь, на Соню запал? Понравилась? Займись.
– У меня жена со мной венчанная. Работать приехал. А работа не идёт.
– Пойдёт, – уверил Сашок. – Сегодня в подвале сочленение в системе отопления менял. Вмёртвую всё заржавело, слезится, подтекает. Надо было шесть огроменных гаек, им лет по пятьдесят, метрическая резьба, свинтить. Думал, не смогу. Полдня карячился. Свинтил. И ты свинтишь. 
Он налил было ещё, но, подумав, слил водку обратно.
– Соня. За такую Соню я и помереть был бы рад. Мгновенно бы от всех других отскочил, только бы с ней! Ох, она так на мою маму похожа.
– Ну и объяснись. Так и так скажи: прости, по дурости руки протянул. Да, с ней и речи нет о лёгких отношениях. Только семья!
– По-оздно, – протянул Сашок. – Да и слава обо мне не первого сорта. Иной раз притворюсь, что что-то на кухне или в зале надо, зайду, чтоб только на неё взглянуть. Стыдно же! Она ничего, здоровается. Но как со всеми. Как со всеми, понял?
– Понял. А тебе надо, чтоб именно с тобой?
– Именно!

Что я ему мог посоветовать? Тут к нам забрёл критик Веня. Он тоже со мной особо не церемонился, заходил и раньше. Опекал меня. Взял, то есть, шефство. Учил жить. Говорил обычно: «Старичок, врубись! Идёт борьба! Становись в строй! Нужны активные штыки!» Я протянул ему свой стакан. Он не чинился. 
– Завтра к Ионе Марковичу? К небожителям? Я тоже.
– Но ты-то ему нужен: воспоёшь его шедевр. А меня он из-за Тендрякова позвал. Рядом стояли. Мне и идти-то неохота.
– Ну как же, даже из спортивного интереса: такой ареопаг собирается. Секретари СП СССР, сплошь лауреатство. Олимп! Повелители умов! Плесни ещё, Сашка!
– Мы идём слушать новое произведение, – объяснил я Саше.
– А которому жена пить не даёт, пойдёт? – спросил Сашок. – Про милицию пишет.
– А, – понял Веня, – уверен, что зван. Знаменитость. У него и фильмы, и однотомники. Это же элементарная литература, детективщина, чтиво. Он на Петровке свой человек. Его снабжают делами из архива. Выбирает, что поинтереснее и переводит в роман. Фамилии меняет. А как не даёт пить?
– Да он здесь каждую осень, это у нас все знают, – объяснил Сашок. – Если не напишет, пить не получит. Она его запирает и уходит. Он потом отчитывается. Она выдаёт бутылку. Он вроде того, что Ерофей Иванович или Елизар какой. Можно у дежурной посмотреть.
– У меня спросите. Конечно, Елизар Ипполитович. Точно так с выпивкой было у Мамина-Сибиряка, – поделился Веня знанием истории русской литературы. – Читал, Сашка, «Зимовье на Студёной»?
– Ещё в школе.
– Молодец! Не пропал для вечности, – похвалил его Веня. – Ну ты, – это уже ко мне, – осваиваешься? Наладил связи? Ты издатель, тебе легче. Не ты должен просить кого-то о чём-то, а тебя. Чего ты боком ходишь? Зачем тогда в Дом творчества ездить?
– Веня, я так не умею. Я тут многих вообще не знаю. Только которые мелькают по журналам и книгам, по фотографиям. Да и зачем знать? – рассудил я. – Это как наш знаменитый Егор Исаев: «Я могу кого-то не знать, но знаю, что меня знают». А мне ещё легче: и я не знаю, и меня не знают.
– Обожди, пока не забыл, про Елизара, – перебил Веня, – тут уже я, как радетель русской словесности, имею мнение, – Веня снова глотнул. – Елизар единственно чем молодец, в чём его поддерживаю, я даже с ним вчера тайком от его жены выпил, в чём одобряю: он у детективщиков хлеб отбирает. Несть им числа, заполонили все книжные полки. Прямо братство Вайнеров. Мусор создают, мусор сеют в головах, губят время, понижают вкус. У Елизара, по крайней мере, очистка страны от мусора.
– Милиционеров мусорами называют, – вспомнил Сашок. 
– А что ты Егора вспомнил, – повернулся ко мне Веня, – это точное попадание: Егор – орёл. Он наш человек: за молодых буром прёт. Я его высказывание люблю: «В литературе, милый мой, чем дальше, тем ближе». Непонятно, но здорово.
– Тогда получается: чем ближе, тем дальше? – спросил Сашок.
– У Твардовского «За далью даль», – напомнил я.
– Конъюнктурная поэма, – сурово отрезал критик Веня.
– А посещение лагерей?
– После двадцатого съезда разрешённая тема.
Веня на всё имел критические замечания. Был в прелестной уверенности, что руководит литпроцессом. «Критики – топливо для писателя». Я же считал, что топливо для писателя – внимание читателей. Зачем и критики, когда оно есть? А критики только тем и занимаются, что сводят счёты друг с другом. Правильнее сказать: враг с врагом.

 

ОПЯТЬ ЧИТКУ ПЕРЕНЕСЛИ

Самое смешное, что секретарь южного классика опять постучался. Весь такой чёткий, рафинированный в моём карцере очень живописно смотрелся. Видимо, его удивляло, как это его всесильный шеф зовёт в высокое собрание человека из номера, в котором нет окна. Даже не присел.
– Вынужден огорчить. Иона Маркович извиняется, что переносим. Но мы, простите, не учли, что это будет седьмое ноября. Тогда на восьмое. Пожалуйста, пометьте в календаре. 
– Так запомню, – обещал я.
Утром на другой день на берегу Владимир Фёдорович высказался:
– Тянет, важности нагоняет. Чего было тогда не прочесть?
– Владимир Фёдорович, а хорошо бы и вам прочесть хотя бы отрывок. 
– Да я-то бы прочёл, да Наташа не разрешит.
– Ничего себе. Почему?
– А где мы приготовим на такую ораву вина и закуски? Это, брат ты мой, южный классик. Они в республиках всё в кулаке держат. Там перед ними ихние Минкульты на цырлах. Он же и депутат, и вообще многочлен. Эту повесть ещё и не видел никто, а я уже знаю, что её напечатают. И там на двух языках, и в Москве в журнале, потом и в «Роман-газете», потом в отдельной книге, потом будет театральная постановка, потом сценарий для фильма и сам фильм. Нам с ними не тягаться. Ты кого-нибудь переводил?
– Начинаю, – признался я, – Бориса Укачина с Алтая.
– Но хоть хороший?
Очень! – искренне сказал я. – Подстрочник он сам делал. Я начитался их эпосом, чтобы войти в обычаи, в ритмику языка. Это о детстве его. Голод у них какой был, сусликов ели. Всё, как у нас, кроме сусликов. Картошку прошлогоднюю ходили сразу после снега, искать. Оладьи из неё пекли. Конечно, взялся я за перевод, честно говоря, из-за денег.
– Ещё бы даром. Но ты же не будешь славить достижения партии и правительства. А то сплошь спекуляции, славословия путям, указанным дорогой партией. А этот Ваня уже своего переводчика и редактора сюда высвистнул. 
– Такой, в галстуке?
– Он. Ну что, двинулись!

 

СЕМЬ СОРОК В ЧЕСТЬ РЕВОЛЮЦИИ 

Накатило седьмое ноября. Годовщина Октябрьской революции. 
– Почему не ноябрьской? – вопрошали пытливые умы мужского клуба. – Ведь «сегодня рано, послезавтра поздно» провозглашено по старому стилю. А старый стиль большевики похерили, должны были и переворот назвать ноябрьским.
– А тебе не всё равно, когда выпить? – поддевали остряки.
– Может, и всё равно, но когда подкладка теории, то оно как-то спокойней. 
Никакого торжественного собрания или митинга в Доме творчества не было. Но красные флаги были вывешены и на главном корпусе, и на обеденном. Ходившие в город говорили, что там была демонстрация. Мы поняли: услышали пальбу и увидели россыпи салюта на фоне моря. 
Сидеть над бумагами было бесполезно. Звонил домой. Жаловался, что работа не идёт. Жена задала совершенно логичный вопрос: «А зачем поехал?» Сказала, что звонили из издательства: можно получить деньги за рецензии. Так что хоть это как-то оправдывало моё пребывание. Ведь я написал их в первые три дня, послал. Кажется, как всё это было давно. И этот Дом, и десятки раз топтанная по утрам дорога к морю, и само море. Но море не только не надоело, оно всё время тянуло. От утреннего погружения, каждый раз с невольным содроганием, до вечерней прогулки. На которую старался пойти один. Да в общем-то особо никто и не стремился гулять: холодно.
 На громкую читку совсем не хотелось. Никакого интереса к знаменитостям я не испытывал. Всегда сторонился знаменитых, а также денежных. Почему, не знаю. Со знаменитостями будешь в их обслуге, с денежными, будут думать – пристаёшь из-за денег. 
Торжественный ужин был начат раньше на час. Потому что приехали заказанные Литфондом артисты и прибыл оркестр.
Ужины здесь и без праздников всегда был приличные, а тут на столы выставлялось такое обилие блюд, что все дивились. И приехавшее начальство, и местное были довольны. Меж столов порхали официантки в белых передничках, и гуляла их старшая. Любезно улыбалась. И к нам подошла. Не надо ли что-то ещё? Мы благодарили: спасибо, всё лучше, чем надо.
– Наш стол, Соня, конечно, у тебя самый любимый, – сказала Наталия Григорьевна.
– Ещё бы!

Пели и плясали артисты изрядно, а отпев и отплясав, сели угощаться. Их сменил оркестр для танцев, который наяривал зело борзо. Танцевали в просторном вестибюле. Вдоль стен на столах сверкали напитки и пестрели закуски. 
Я вжался в простенок меж окон и смотрел. Конечно, не танцевал. Никакого танго, никакого вальса не было, только быстрые. Но не украинский гопак, не матросское «Яблочко», не лезгинку грузинскую, не молдавский жок, не белорусскую бульбу, даже не фокстрот. Ещё быстрее. Самое медленное было часто тогда звучавшее «Бэсамэ мучо». Вспомнил знакомую старуху, которая об этом танце говорила: «Бес вас замучит». Да ещё двигались под звуки «Домино». Опять же вспоминал его переделку: «Домино, домино, денег нету, а выпить охота». Тут, в праздник годовщины Октябрьской революции ритмы были боевые, победные. Гремели с лихорадочной скоростью звуки плясок, тряслись под них. «Летку-енку» танцевать вытаскивали всех. Я уцелел. Потом ударили «Эге-гей, хали-гали, эге-гей, самогон. Эге-гей, сами гоним, эге-гей, сами пьём!» То есть это были знаменитые «буги-вуги». И новые ритмы услышал я и увидел, как под них двигаются. Тогда впервые познакомился с классикой еврейских танцев: Хава нагила» и «Семь-сорок». Это было нечто. Это можно было сравнить с ритуальной пляской победителей. Музыка была так энергична, ритмична, заразительна, что только заношенные, замученные ходьбой по асфальту ботинки удержали от участия в торжестве празднования Октябрьского переворота. Хава нагила» в переводе «Давайте радоваться», танец ликования. Это мне драмодел Яша объяснил. И меня пытался в круг поставить. Нет, я бы так не смог. Тут нужна была тренировка. Круги были: один, побольше, вращался по часовой стрелке, другой, внутренний, против часовой. И всё время с согласным приплясом в едином ритме.
А уж когда грянул пляс «Семь сорок», тут пошли и пары, и кадрильные кресты из четырёх человек и отчаянные одиночки. Всё содрогалось и кипело. Не одни же тут были евреи, но плясали все. 
 Меня увидела Соня. Она и тут столами командовала. Весело спросила:
– А вы что стоите?
– А вы что не танцуете?
– Мне нельзя, я на работе.
– Я так не умею.
– Тут и уметь нечего, топчись да дёргайся. 
– Честно говоря, я уже уходить собрался.
– Можно, я вас немного провожу?

Мы вышли в прохладу позднего вечера.
– Знаете, почему я напросилась проводить? Мне надо сказать, чтобы вы ничего не подумали. Что я тогда с Олей пришла. Может, подумали, что навязываюсь?
– С чего это вдруг, что вы? 
– Спасибо. А я почему пришла: я вас в первый день как из отпуска вышла, заметила, я вам говорила, ваше сходство с ним, с парнем, с которым любовь была. В регистратуре у меня знакомые, сказали, что у вас в паспорте Кировская область, это же рядом с моей родиной, архангельской. И я, – тут она как-то смущённо засмеялась. – В общем, вы мне понравились. И я, я же дура ещё вдобавок, размечталась: вот я ему понравлюсь, он меня на Север увезёт. И чтобы в открытую, без обмана, пошла к вам с дочкой. Но сразу поняла, как вы про свою дочку сказали, что вы жену любите. 
– То есть вы архангелогородская? Я это сразу понял: такая красота только у северянок.
– Да ну вас, не вгоняйте в краску.
– А как вы здесь оказались, это можно спросить?
– А чего нельзя? Крымские у нас шабашничали. Я не из самого Архангельска, рядом. Плотничали. На танцы приходили. И вот, нашелся орёлик, окрутил. Вы поняли? Отец Оли. И увёз сюда. А здесь загулял. Пустой человек. Сразу надо было понять. Да я сорвалась больше из-за отчима, у меня папа рано умер, на зимней ловле сильно простыл, в больницу не захотел. Заработать хотел. О семье думал. А отчим, всё же отчим. Я на маму сердилась: папу быстро забыла. А потом сама лямку потянула, её оправдываю: дети же. Ещё после меня двое. Да и отчим стал на меня поглядывать. Ого, думаю. Лучше уехать от греха подальше.
– То есть маму вы не послушались?
– Точно! Она моего Витьку сразу просекла – пустышка. А чем взял? Он среди шабашников всё-таки покультурней был. Но как? Наскрёб хохмочек с кабачка тринадцать стульев, на это дурости хватило. Шутил, смешил. Привёз к себе сюда. Весело с ним недолго было. Скоро я сама его выгнала, от них ушла. Хотя свекровь, его мать, рыдала: Соня, спаси Витю, Соня, не уводи Олю. Внучку без ума любит. Приходит к нам. А Витька опять где-то порхает. Привезёт Оле куклу и по бабам. – Она оглянулась на окна, из которых неслись звуки энергичных песен ливерпульской четвёрки, битлов – жуков. – Надо идти.
– А как вы в Доме творчества оказались?
– Закончила в Ялте уже кулинарное училище, искала работу. Вот и всё. Меня тянули в рестораны, но это уж нет, спасибо и до свиданья. Пришла сюда, спросила, взяли. Вначале на кухне, потом в простых официантках, потом старшей сделали.
– Мужички говорят комплименты?
– О, этого выше крыши. Это ж писатели! Не подумайте на себя. Но это такие мастера! Стихи дарят. Но я, если что, могу только по-серьёзному. Только так. Конечно, мечтаю о муже. Что в этом плохого? Но чтобы по рукам пойти? Тут только начни. Тут только дай слабинку – сразу вразнос, а у меня дочь. Братика просит. О, если бы уехать на север! Лучше всего! На север! Да? Вы поддерживаете меня? 
– Очень! 
– Это другим не понять, но вы-то свой. Белые ночи! Боже мой! Северное сияние! Пойду!
Она пригорюнилась, как-то вопросительно посмотрела:
– А можно вас поцеловать? В щёчку.
– Да я ж такой небритый. Решил бороду отращивать.
– Ещё лучше!
Поцеловала и засмеялась:
– Меня первый раз поцеловали именно в белую ночь. И тоже только в щёчку.
Ещё раз поцеловала и убежала. И вдруг вернулась:
– У вас есть сменные брюки? Сложите эти в пакет и соберите рубашки тоже.
И опять, ещё с большей скоростью, унеслась. Уже без поцелуя.
Даже и ночью музыка этого вечера билась в памяти слуха, не давая спать. Конечно, наутро было не до работы.
Не выспался потому что.

 

ИТАК, ГРОМКАЯ ЧИТКА

Громкая читка у Ионы Марковича была на очень просторной веранде его номера. Совершенно открыточный вид на море, на горы, на небо. Сама веранда представляла как бы уличное кафе: гастрономическое обилие поражало с первого взгляда. Не успели мы отойти от вчерашней, грубо говоря, обжираловки, как на просторах секретарского номера нас ожидало застолье олимпийское. Кресла для сидений на веранде были расставлены в изысканном беспорядке, но каждое имело соседство со столиком. А столики были загружены яствами так, что у них подгибались фигурные ножки.
Иона Маркович был весел, благодарил за то, что удостоили посещением, говоря, однако, при этом, что очень волнуется.
– Надо же, – вполголоса насмешливо сказал Владимир Фёдорович, мы сидели рядом, – волноваться умеет. Сколько всего тут, попробуй, покритикуй.
Елизар, любимец Петровки 38, был уже выпивший. Он рядом с нами сидел с другой стороны и доверился:
– Сегодня я – царь и бог. Ваня молодец, бабьё не позвал. Моя сегодня не посмеет меня тормознуть. Давай дёрнем. Чего ждать? Это ж не банкет, обсуждение.
Столики и сидящих за ними зорко оглядывал редактор Ионы Марковича, уже мне знакомый, следил за сменой опустошаемых ёмкостей. Мгновенно заменяя их на полные.
Явились и расселись властители дум, небожители. Пришел и опоздавший мореман Пётр Николаевич. Увидев такое обилие на столах, такое представительство властителей дум за столами, воскликнул:
– За хлеб, за воду и за свободу спасибо нашему советскому народу. 
Сел на свободный стул рядом с критиком Веней, закинул нога на ногу. Веня выложил на стол предметы для раскуривая трубки: кисет, коробок спичек, плоскую загнутую на конце палочку, начерпал трубкой табаку из кисета и стал утаптывать его этой палочкой, видимо, для этого специальной. Очень всё значительно проделывал. 
Всем нам было очень неплохо. Куда лучше: дышали целебным воздухом, спустившимся с гор и растворённом поднимающимся навстречу воздухом морских просторов, что говорить! А обзоры какие! Смотришь на море, не насмотришься. Прямо жмуришься от его сияния, а все равно хочется смотреть. Птицы для нас концерт устроили. Как бы аккомпанируя человеческим голосам.
Читка началась. Она мне очень напоминала описанное Чеховым в рассказе «Ионыч» такое же чтение написанного матерью героини произведения. Там слышно было, как «стучат на кухне ножи», готовится угощение, гости томятся ожиданием. У нас ножи не стучали, угощение давно было привезено и приготовлено, и своё произведение читала не барыня, которая сочиняла от скуки, а настоящий писатель. И, как бы я не иронизировал, писатель хороший. 
«В тот, первый послевоенный год, мы жили очень трудно. И родители решили отправить меня в деревню к бабушке и дедушке. Они тоже еле-еле сводили концы с концами. У них оставалось два мешка кукурузных початков, бутыль растительного масла, мешочек изюма, немного сушеного мяса и копчёное сало».
В этом месте Владимир Фёдорович пнул меня ногой под столом. Я отлично понял смысл этого пинка. С таким количеством продуктов, которые тут были перечислены, по нашим вятским понятиям, можно было зимовать.

Слушать было интересно. Городской мальчишка в деревне, познающий труды на земле, впервые встретившийся с лопатой, мотыгой, с кормлением козы и поросёнка, провожавший гусей и уток к пруду и обратно, – всё было описано со знанием дела. Иногда и с юмором. Знакомая мне ситуация, когда курице подложили утиные яйца и она вместе с цыплятами вывела на прогулку утят, и когда они оказались у воды, то утята поплюхались в воду. Бедная мама-курица чуть с куриного ума не сошла. Или, как козлёнок наподдал мальчишке под коленки. Как прилетели скворцы. Как с дедушкой ходили в погреб за салом. Это вообще замечательно, когда авторы отдают поклон детству и отрочеству.
Я слушал и всё ожидал, когда же автор будет резать правду-матку о тяжелой жизни. Может быть, вот это: приход председателя колхоза, который просил деда выйти на работу, и приезд в село секретаря райкома на общее собрание. На работу дед не смог выйти: болен, занят с внуком, а на собрание пришлось пойти. Пошёл с ним и внук, бабушка осталась готовить ужин. На собрании агитировали подписаться на государственный заем восстановления народного хозяйства. Но так как недавно уже подписывали, как говорится, добровольно-принудительно, то подписка шла со скрипом. Мальчик запомнил, как рассерженный на колхозников секретарь закричал на того, кто отказывался подписаться: «На Гитлера работаешь!» – «Так он же ж вже не живый», – сказал кто-то. А другой сельчанин выразился покрепче: «Хрен с ём, подпишусь на заём!»
Читку, в самом начале её, оживил романист Елизар. Он был знаком с писателем, были они на ты, и он, по праву дружбы, во-первых, а, во-вторых, желая совмещать приятное с желаемым, возгласил:
– Ваня, а вот это всё, что на столах, это только для посмотреть?
 Иона Маркович даже привскочил:
– Что вы, что вы, что вы! Григорий Петрович, что такое происходит, ты что стоишь, не угощаешь? Давайте, давайте! За встречу!
– Не волнуйтесь, уважаемый автор, – солидно произнёс большой писательский начальник. – Григорий дело туго знает.
– Извините, спиной сижу, – оправдался, но с какой-то поддевкой Елизар. – Ну, он сказал: поехали. Чтоб нам всю жизнь работать и ни разу не вспотеть!
– Перерыв на аперитив! – услышалось от дверей. Это Яша-драмодел подал реплику. И он пришёл. Без Серёги.
То есть Елизар дал отмашку, слушать прозу хозяина стало легче, слушать стало веселее. Гриша свершал круги по веранде, ловко подливая в бокалы из кувшинов. Этот Гриша так и не присел.

Владимир Фёдорович, пригубив вино, заметил, что оно очень даже тянет и на «Чёрного доктора». Я же, ничего в винах не понимающий, просто его пил. Очень мне понравились три сорта сыра: мягкий, твёрдый и ноздреватый, домашняя колбаса, тоже нескольких видов, уже упомянутое сало (может, из той же деревни от дедушки) и домашней выпечки пшеничный хлеб, чудом сохранивший благоухающую свежесть, а фруктов было – лучше не перечислять. 
Высокое собрание не чинилось. Критик Веня перестал демонстрировать раскуривание трубки, глотанул вина, и возгласил: «Вдова Клико»! Елизар придвинул к себе кувшин и часто заставлял его кланяться своему стакану, но и нашим бокалам его кувшин не забывал отдавать поклон. Один из небожителей вскоре вновь показал Грише пальцем на опустошённый кувшин, на смену которому тут же явился другой, полнёхонький. Пётр Николаевич, попробовав вино, сморщился, подозвал Гришу, чего-то шепнул, и Гриша слетал за бутылкой коньяка. 
Чтение продолжилось. Читал автор хорошо, с лёгким акцентом, иногда делая паузу и взглядывая на собравшихся. К вечеру приятно свежело, море приглушило сияние, отдав его небесам, птицы тоже чирикали потише, тоже вслушиваясь в описание нелёгкой жизни. Закончилось чтение часа через два. В финале повести герой её осмеливается заговорить с соседской девочкой, на которую до этого только издали глядел.
– Вань, ты сам-то выпей, – сказал Елизар. 
– Да, конечно, – согласился Иона Маркович. И в самом деле, выпил. И обвёл всех вопрошающим взглядом.
Воцарилось молчание. Но очень краткое. И я буду не прав, если скажу, что хвалили повесть из-за того, что автор её так щедро угощал. Нет, повесть очень даже понравилась. Тем более критиковать шероховатости текста было вряд ли уместно, это же был авторский подстрочник.
Но как может не понравиться описание детства? Да у бабушки-дедушки, да в деревне! Повесть напоминала и «Детские годы Багрова-внука» Аксакова, и повесть Нодара Думбадзе «Я, бабушка, Илико и Иларион», а там, где мальчик вытаскивает из речки брошенного кем-то щеночка, мелькнуло в памяти «Детство Тёмы» Гарина-Михайловского. Такие работы – благодарный поклон детству, заре жизни – каждый писатель просто обязан написать.
Но никто, конечно, поперёд батек не совался. Ждали первое слово от писательского начальства. И оно прозвучало от вставшего с фужером минеральной воды в руках: 
– Иона Маркович, поздравляю!

Аплодисменты освободили начальника от необходимости словесно обосновать своё поздравление. Дружно заговорили. Гриша вновь совершал круги, теперь уже не с кувшинами, а с микрофоном, как бы собирая дань за угощение. Но не могло же быть только славословие, ведь в повести были затронуты и сложные темы, например, непосильное налогообложение, та же подписка на заем, упомянутые вскользь дезертиры. Да и начальник, не мог же он совсем без замечаний обойтись, выразил своё несогласие с одним из эпизодов:
– Мальчик ночью слышит, как бабушка молится. Он слышит, и мне это напоминает «Детство» Максима Горького. Там тоже бабушка молится, тоже своими словами, тут параллель. Но время, описываемое вами, Иона Маркович, другое. Вы освещаете время, в которое исполнилось тридцать лет советской власти. Так что рекомендую над этим эпизодом подумать. Литература идёт вперёд.
Тут Пётр Николаевич встал во весь свой рост и, он тоже был с хозяином на ты, вопросил:
– А вот мне интересно: бабушка, увидя в окно секретаря, прячет икону. Это я понимаю и бабушке твоей, икону спасающей, могу салютовать. Не хватает духа открыто сопротивляться, так хоть икону спасти. Конечно, пример внуку подаёт далеко не лучший.
– У нас атеистическое государство, – подал реплику второй начальник, тоже из секретарей Правления.
 Но не того стал учить. Пётр Николаевич фыркнул на него:
– Вы ещё скажите, что воинствующего атеизма.
– Да, скажу, – упёрся начальник.
– А в окопе под навесным и трехслойным, перекрёстным и миномётным, и под бомбами много атеистов? И Сталин был ребёнок малый, что церкви открывал?
– Тут политика, тут заигрывания с союзниками. Помощь от них по ленд-лизу усилилась. Студебеккеры, не вам говорить, это не наши полуторки.
– Сейчас я не о том, – сурово сказал Петр Николаевич и покосился на Гришу. Тот понял, подскочил и наполнил осиротевший было бокал. – Студебеккерами от Бога не откупишься. Хорошо, поговорим потом. Закончу свою мысль.
– Да, конечно, простите, перебил.
– Но бабушка не заменяет икону портретом вождя. Уже спасибо. Пора уже и писать, как бывало у западэнцев, про их двухиконность, двухпортретность. «Кум, яка ныне влада?» И портреты на стене, а то и в Красном углу, то Сталина, то Петлюры. В зависимости от перемены влады.
– Да нет, друже, нет. Чего нет, того нет, – заверял Иона Маркович.
– Но бывало же?
– То не у нас.
– Добре. То есть «Над всей Испанией безоблачное небо»? Поняли? – Он уже ко всем сидящим обращался. – Это сигнал к началу действий, кто не понял, войны в Испании… А теперь транслируем это на СССР. Я спрашиваю: был 20-й съезд? Был?
– Пётр Николаевич, конечно, был, – урезонил его большой начальник. – Мы повесть обсуждаем, повесть. При чём тут Испания? Он хотел вернуть застолье в рамки литературного собрания. Но не получилось. 
– А раз был, то что мы всё в намёках пребываем? Всё по-прежнему: спасибо партии родной, у нас сегодня выходной. Так? Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это? Хоть за это спасибо. И поэтому всё у нас пойдёт по новой. От одного культа до другого шагаем. То батька усатый, то Никита-кукурузник. Широко шагаем, штаны как бы не порвать. – И Пётр Николаевич, сделав жест рукой, означающий примерно: а что вы мне на это ответите, присел дохлёбывать светло-коричневую жидкость. За его спиной вновь возник Гриша, а в его руках возникла очередная бутылка.
– Силён Пётр, – восхищённо сказал Владимир Фёдорович.
Встал критик Веня. Вновь помахивая трубкой, что выглядело очень солидно, он тезисно изрекал:
– Острые моменты услышанного нами произведения присущи возрождению советской литературы. Однако застарелые формы руководства литпроцессом, засилие Главлита, несомненно, сковывает инициативу творческой личности. Но это не значит, что этого надо бояться. Я бы посоветовал автору пойти по пути итальянского неореализма. Да, да. Феллини или Антониони, сейчас это неважно, снимая фильм, включал в него заведомо непроходимые эпизоды. Не надо думать, что на Западе свобода волеизъявления. Например, снимает остросоциальную ленту и – в самом напряженном месте включает вид собаки, бегущей по отмели. Опять острый эпизод, опять собака. Комиссия недоумевает: почему собака? Он говорит: я так вижу, для меня это очень важно, и так далее. Потом упирается для виду, потом вырезает собаку, говоря, что наступают на горло его песне, комиссия довольна, и кино идёт к зрителю. Таких собак я бы посоветовал разметать по тексту. Вдобавок это было и амбивалентностью. Вы, Иона Маркович, несмотря на возраст аксакала, легко владеете тем приёмом современной литературы, который некоторые критики называют постмодернизмом, а я бы назвал новаторством традиции. Да, такой термин возник в моём сознании, когда я слушал ваше чтение. Новаторство традиции! – Довольный собою, Веня чокнулся с мореманом. 
– Ваня, – проникновенно сказал размякший от радости отсутствия строгой супруги и от угощения Елизар, – вот что важно, Ваня. Ты Иона, а зовём тебя Ваня. Имя твоё объединяет Советский Союз. Вспомним армейскую песню-марш «У нас в подразделении хороший есть солдат, он о родной Армении рассказывать нам рад. Парень хороший, парень хороший, как тебя зовут? – По-армянски Ованес, а по-русски Ваня». – Дальше в каждом куплете новая национальность. По-молдавски Иванэ, а по-русски Ваня. По-грузински я Вано, по-литовски (эстонски-латышски ещё как-то), но все равно Ваня. И ты Иона – Иван, и ты нас объединяешь. И повесть твоя стопроцентна.
– Спасибо, спасибо, Елизар, – растроганно говорил Иона Маркович.
– А имя Иван, Иоанн восходит к древнееврейскому, – с гордостью вставил Яша-драматург.
– Без интернационала нам никак нельзя, – сказал довольный начальник.
– Иоанны у них были, но Вани у них всё-таки не было. Я так думаю, – заметил Елизар.

Обсуждение повести, пропитанное застольем, плавно шло к идеальному финалу. Но вновь выступил мореман. Вновь он стоял с бокалом конька в левой руке, а правую поднял, будто голосовал или слова просил: 
– На эту песню есть пародия: «У нас в подразделении хороший есть солдат, пошёл он в увольнение и пропил автомат». А пародия показывает фальшь того, что пародирует. Какая дружба народов, что людей смешить? – Сделав небольшую паузу и качнувшись на ногах, продолжил: – Внутри одного народа ещё есть какая-то солидарность, своих тянут, а к чужим любовь только у русских. Своих пожирают, других привечают. В Сибири вся нефть, всю нефтянку хохлы захватили. А в Кремле, уж я-то бывал в ЦК на Старой площади, ходил по этажам, читал таблички – сплошь украинизация. Кой-где грузинская фамилия мелькнёт да прибалтийская.
– Нормально, – одобрил Владимир Фёдорович, издали приветствуя оратора приподнятым стаканом. А мне заметил: – Молодец Петька. У него же и «За отвагу», и солдатская «Слава».
– А почему это нам Африка дороже своих областей и волостей? – продолжал Петр Николаевич. – А? И Раймонда Дьен, которая на рельсах лежит, про неё уже опера, и Патрис Лумумба Африку освобождает, и Манолис Глезос в Греции флаг срывает, и Поль Робсон для всех поёт. Всех мы любим. Этот мальчишка в Италии, Робертино Лоретти, только его и слушали. Своих не было? Он голос потерял, мутация, так у меня внучка чуть с ума не сошла: «Дедушка, дай пять рублей, мы деньги для него собираем». А у него уже бензоколонка. Все нам дороги, все хороши, всех спасаем. Кроме своих, кроме парня Вани, правильно Елизар начал про Ваню говорить. Русский Ваня, который всех их талантливее. Но пропадёт в безвестии, ему не на что выехать из нищей деревни, его из колхоза не выпустят, надо город кормить. У Вани паспорта нет. Это вот сейчас КПСС, а давно ли было ВКП, в скобках бэ. Вэкапэбэ. Как расшифровывали? Второе крепостное право большевиков. 
– Есть уже, есть паспорта, – испуганно успокаивал моремана большой начальник.
– Спохватились, – надменно сказал мореман. – Почему парни рвались в армию? Паспорт давали. А на целину? То же самое. Вот об этом кто-нибудь напишет? Или так всё и будем колебаться вместе с линией партии? Одну официальщину гоним. Да все мы, писатели – шестёрки при нынешней власти. А писатель обязан быть в оппозиции! Иначе тишь да гладь, ведущая в болото.
– Пётр Николаевич, успокойтесь, уже всё налажено, – говорил начальник. – Ну что, товарищи, поблагодарим Иону Марковича?
 Мы похлопали. Но, честно говоря, расходиться не хотелось. Пётр Николаевич, завладев вниманием, упускать его не захотел. И заявил, отпив из бокала и не садясь: 
– А Босфор и Дарданеллы надо было брать! Надо было. И мы бы владели миром. И нас поддержали бы евреи. Ведь мы вернули им государство. 
– Да, это так! – воскликнул Яша-драматург. – Да! Это главный итог войны. Две тысячи лет скитаний закончены. Начало всесветного социализма. По Энгельсу, социализм наступает тогда, когда кочевые народы становятся оседлыми. Евреи уже стали. Остались цыгане. 
– О евреях можно не заботиться, они сами лучше всех это делают, – это вновь Пётр Николаевич. 
– Мы столько перестрадали! – возопил драматург Яша.
– Разве я что говорю, Яша? Яша, я тебя жалею и от погромов укрою. Я о родимой партии. «Ваше поле каменисто, наше каменистее. Ваши девки коммунисты, наши коммунистее!» Вот русский язык, полный неологизмов и потаённого смысла.
– Пётр Николаевич, – разгневался главный начальник, – вы же член партии.
– Я вообще многочлен! – отвечал ему на это Петр Николаевич. – Я между боями в неё вступал. Партбилет в санчасть принесли. Да, коммунист, не стыжусь! И в глаза всем скажу: не всё в порядке в Датском королевстве! Зажралась партократия! К Брежневу это не относится. Он вояка! Попробуйте на катерке политотдела два-три раза в день под обстрелом залив пересекать. Были в Новороссийске? У него есть биография! Что ему от Никиты досталось? Кукуруза? Униженный Сталинград? Гонения на церковь? Нет, Брежнев – наш человек! И если с Фиделем на охоту съездит, что из того? Я о номенклатуре. Везде же уже по областям, а приедь в любую республику, и по республикам, у партократов поместья, охотничьи домики в два этажа, скоро в три будут. Иди, неси им горе народное. Донесёшь, да не попадёшь. Везде же охрана. Как поётся: «А за городом заборы, за заборами вожди».
– Спасибо, Иона Маркович! – Наши литературные вожди встали и покинули веранду.
– А вот ещё тема: инвалиды! – крикнул им вслед Петр Николаевич. – Несмываемый позор на всю страну! Как убирали с улиц и площадей инвалидов, калек, слепых, безногих, безруких. Самовары! Прятали. Это что? Это непрощаемо! У меня был друг фронтовой. На протезах. Ему и коляску уже достали. Вдруг его увезли. Куда? Сказали: в дом инвалидов на гособеспечение. А их сваливали в одну кучу на Валааме. Вот где победители. Где друг мой Алёшка? – Пётр Николаевич поднял взгляд к потолку веранды, покрытому вьющейся зеленью. Будто что услышал. – Да! Чего это, кто это с чего взял, что литература идёт вперёд? Вперёд, ребята, сзади немцы – так она идёт. 
Владимир Фёдорович подошёл к нему, и они присели за отдельный столик. Я хотел было пойти на свой первый этаж, но был задержан Гришей. 
Между тем смеркалось. На юге рано и резко темнеет. 

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ЧИТКЕ

На веранде зажегся свет. Это Гриша позаботился. Мы подходили к Ионе Марковичу, благодарили. А он не мог понять, за что мы его благодарим, за чтение или за угощение. Но мы дружно уверяли, что и за то, и за другое. Очень довольный Елизар, прихватив в дорогу баклажку, налитую Гришей, обнимал Иону Марковича: 
– Ваня! От всего сердца, от души, от всей печёнки, от всей селезёнки! От мочевого пузыря! Да, Ваня, прошиб! Жить захотелось! Гриша! Салют!
Ушёл. Ушёл и Пётр Николаевич. Владимир Фёдорович, проводив его, сказал:
– Ваня, я бы так тебе посоветовал с повестью поступить, да это и всем нам надо. Пусть полежит. Она сейчас горячая, надо остыть. Сейчас всё тебе в ней дорого. Ещё бы – дитя новорождённое. Отойди от неё, займись другим. А потом достань и читай как чужую. И сам увидишь, где убавить, где прибавить.
Виновник торжества выпивал и благодарил. И вскоре исчез, оставив нас на Гришу..
– Отлично, отлично, – говорил критик Веня. – Как написал Саня Вампилов: «Побольше бы таких собраний, – говорили довольные трудящиеся». – Веня уже перешёл на фрукты.
Гриша, видно было, тоже был доволен. Персонально подскочил к Владимиру Фёдоровичу, спрашивая, не нужно ли ещё чего-нибудь.
– Нет, что ты, – мы же не в два пуза едим. Слушай, Гриша, а когда у вас первая зелень?
– Где-то к середине-концу марта.
– Ну что, – спросил я Гришу, – набралось на рецензию?
– Не только. Расшифрую записи, перегоню на машинку, разошлю по адресам для вычитки, для ещё дополнений, будем издавать книгу об Ионе Марковиче, всё вставим. – И предложил: – Может быть, и вы что-то скажете на магнитофон? 
– Скажи, скажи, – подбодрил Владимир Фёдорович.
– Включаю.
– Скажу, что такие обращения к детству – это традиция русской, да и вообще – мировой литературы. «История Тома Джонса, найдёныша», «Дети подземелья» Короленко… 
– Традиция, да! – поддержал тут же подскочивший Веня, – но Иона Маркович её новаторски осовременил. Что я и сказал в выступлении. Новаторство традиции! Есть предложение, нет возражений? Ѓриша, записывает? 
– Грюндиг! – похвалился Гриша. 
– Отметь особо: это новаторский прорыв старшего поколения, когда реализм изображаемого погружается в подсознание, когда в контексте ощущается мощь подтекста и – внимание – новая реальность современной прозы и критики – веяние надтекста. Понял? – победно спросил он меня.
– Как не понять, я счастлив, что живу с тобой в одно время.
– Именно! За нами будущее. Будем дружить! Да, Гриша, не выключай. Три-четыре! В новом произведении звучит такая лирическая ноточка, ниточка такая, которая превращается в лейтмотив звучания, нить эта не нить Ариадны, вошедшая в бытовой фольклор, а блестяще найденная автором путеводная нить высокого искусства… Так, Гриша, я уже мысленно пишу предислуху к твоему сборнику. 
Драмодел Яша делился своей проблемой:
– Запиши, Гриша: у нас всё Москва и Москва, везде Москва. Шагу без неё не ступи. С этой московской зависимостью литература и кино в СССР тормозятся. 
– Как это? – не выдержал я, в данном случае представитель московского издательства.
– Но всё же каждую позицию приходится утверждать: в издании книг шагу не ступишь без Комитета по печати, отдела координации, а кино? У меня на студиях страны идут фильмы. И все их, все! – взвизгнул он, – надо визировать в Госкино. А там ещё те зубры сидят. «Почему это у него сразу несколько лент?» Да потому, – пафосно произнёс Яша, – потому, что они нужны, актуальны, сверхархиважны, как сказал бы Ленин, утверждавший, что из всех искусств для нас, писатели не обижайтесь, из всех искусств важнейшим является кино. А в Госкино, уж где-где, казалось бы, идёт глушение инициативы снизу. А, уже сразу скажу, театр! Тут вообще беспредел – опять же утверждение, сдача каждой постановки начальству. 
– И правильно, – утвердил всезнающий Веня. – Нужна не такая цензура, но нравственная! Издевательство над классикой постоянно. Ни кино, ни театр, ни телеящик без написанного писателем шагу не ступят. Всегда в начале слово, в основе всего. Это даже и в Библии есть, почитайте. Но это слово в театре интерпретируется. Вдумайтесь, какое слово: интерпретация.
– Интертрепация. – Это я вставил.
– Да. – Веня или притворился глухим, или в самом деле не заметил сарказма. – А вот есть явление, появился на Южном Урале драматург Скворцов. Константин. Дивное дело – пишет в традициях и народной, и античной драмы. Его ставят. И люди смотрят. В Челябинске пьеса о Златоустинских мастерах «Отечество мы не меняем». Замечательно! Я видел на декаде культуры. А ставить извращённую классику – дело неумное. Вот Таганка, Любимов, Высоцкий. Вот Пугачёв, Хлопуша, крик, надрыв, где тут Есенин? Тут Любимов. А с другой стороны – Гельман, Мишарин, тринадцатый председатель, проблемы производства в свете морального кодекса. Авторы есть – театра нет.
– А чего ты про Скворцова?
– Его переврать нельзя. Попробуйте Софокла «Антигону» или «Ифигению в Авлиде» прочесть, выдёргивая куски, собьётесь со смысла. 
– Наливаю! – воскликнул Гриша.

Мы, немногие оставшиеся, дружно выпили и отвальную, и стремянную, и закурганную. Но одержать победу над винно-коньячными запасами Ионы Марковича и закусками при них, мы оказались не в силах.
И, как пишут журналисты о свершениях тружеников народного хозяйства, усталые, но довольные, мы возвращались.
– Давай продышимся, – сказал Владимир Фёдорович. Мы пошли вокруг Дома творчества. – Знаешь, почему у них не будет литературы? Обратил внимание в начале, сколько всего, когда он приехал в деревню, оставалось еды у дедушки и бабушки?
– Ещё бы! 
– Вот, ты сразу понял. Я Гришу спросил неспроста. Если появилась после зимы зелень, если до неё дожили, значит, выжили. Пестики, сивериха на ёлках, свечечки на соснах, там дикий лук, кисленка-щавель, это же всё съедобно, тебе ли объяснять? Они того, что мы испытывали, не испытали. Не пережили. Два мешка кукурузы! Мешок муки! Бутыль масла! Может, они Никите и посоветовали кукурузу сажать. О, Русь, себя не кукурузь! Кто это написал, не знаешь? Неплохо, да? Кукурузу – в Сиракузы, кукуруза – нам обуза. – Мы уже завершали круг. Уже поднялись на крыльцо. Он взялся за дверную ручку. – У нас за четыре мешка сорной пшеницы посадили. Да, подлинный случай. – Он засмеялся вдруг: – Ну, Петя, орёл! Фантомас разбушевался. А ему уже терять нечего. Его и генералитет поэтому не прерывал.
– Почему?
– Ты не знаешь?
– Что именно?
– Рак. Неоперабельный.
– Нет, – растерянно сказал я. – Не знал.
– Да-а. – Он помолчал. – А у тебя как, идёт дело? Только честно.
– Честно: никак. 
Мне даже стало легче, что я признался. А куда денешься, он же мне помог приехать в Дом творчества. А творчества никакого. Не оправдал доверия. Жену туфель лишил.
От дальнейшего объяснения меня избавила парочка, выходящая из корпуса на вечерний моцион: Серёга и Ганна-Жанна. Рыже-огненная, она прямо вестибюль осветила. Их пародист Петя прозвал Пара-цвай. Владимир Фёдорович поспешно ушёл. Серёга меня представил. 
– Ты с обсуждения? И как там? Всё гениально? – И не давая ответить, продолжал: – Я тоже хотел пойти, а потом спрашиваю Жанну: тебя позвали? Она: нет. Ну, друзья мои, я не азиат, без дамы не пойду. А идти просить? Ну, такое не для нас, друзья мои. Это не апломб, а, если хотите, этикет. Да, Жанночка? – Жанна неопределённо хмыкнула. – Жанна, ты ему, – это он обо мне, – потом расскажи о том, как всё было с Рубцовым. – И уже для меня добавил: – Жанна с ними была знакома. И с этой, Дербиной, которая задушила, и с Колей. С Колей-то мы корешили, я тебе рассказывал. Так я и с Володей Фирсовым, с Геной Серебряковым, с Володей Цыбиным заединщики, на страже родины. Они не этот Евтух, который всегда на баррикадах. То в одну сторону постреляет, то в другую.
– Ты и с Пушкиным на дружеской ноге, – насмешливо сказала Жанна.
То есть использовал меня Серёжа, чтобы перед Жанной-Ганной выхвалиться. Никто его на читку не звал, и с Рубцовым вряд ли он корешил. Сейчас у Рубцова столько друзей развелось. А при жизни часто и переночевать было негде. 
У меня в номере был мне подарок: на полу спал Сашок. На столе записка, закрывающая налитый до половины стакан: «Употреби».

 

НАДО И МНЕ СОБИРАТЬСЯ

Утром записка осталась, но прикрывала она уже не половину, а четверть стакана. То есть, как ни рано я встал, Сашок встал ещё раньше, отхлебнул, опохмелился и двинул на свои труды. Или, скорее, стеснялся за своё вторжение.
И опять мы бежали к морю. Уже сверху рубашек пришлось надеть свитера. На берегу торопились свершить обряд погружения, скорее одеться и обратно. Зрителей не было. Быстро одевались.
– Борода моя, бородка, до чего ты довела, – шутил Владимир Фёдорович о моей небритости, – говорили раньше: щётка, говорят теперь: метла. Правильно делаешь, от неё теплее. Скоро зима. А летом прохладнее.
– Дедушки же с бородами были. Потом на время прервалось, отец брился. А мне надо семейную традицию возрождать. Да и говорят же: мужчина без бороды все равно, что женщина с бородой. Или ещё: Поцелуй без бороды, что яйцо без соли.
– Без карломарксовой? – засмеялся Владимир Фёдорович. – У ленинской бородки всех бы женщин увёл. – И обратился к прибою: – Эх море-морюшко: завтра у меня последний разочек. – Раньше тебя приехали, раньше уедем. Без меня побежишь?
– Но, когда меня не было, вы же бегали сюда?
– А как же. Но с тобой повеселее было. Побежишь в одиночку?
– Как прикажете.
– Беги! И за меня тоже искупнись.

Назавтра мы его провожали. Вывалил весь корпус. Соизволило и начальство. Петр Николаевич вышел, Веня отметился, конечно, Серёга и Жанна, пара-цвай, вышли на крыльцо. С ними уже часто и драматург Яша гулял, был тут же. Владимир Фёдорович отвёл меня в сторону.
– Всё-таки я доцарапал повесть. Назвал «Ночь после выпуска», нормально? Выкинули молодняк в жизнь, а жизни не научили. Хотел вам с Наташей вслух прочитать, не получилось. Теперь, без паузы, сажусь за следующую. «Четыре мешка сорной пшеницы» назову. Нормально? Ты не переживай, что мало сделал. 
– Да вроде уже пошло, – доложил я.
– Никуда оно не денется, – подбодрил наставник. – Ты тут, по крайней мере, увидел цеховое содружество. Увидел? Понял, что его нет? И не надо. Каждый за себя, а все вместе за литературу.
– А литература за народ?
– Хорошо бы! Да видишь, пока не получается. А как получится, если за поэзию считают рифмованную борьбу за мир да всякие параболы, а за прозу разоблачение культа личности. Смелые! Оказывается, сказать элементарную правду – это смелость. А критики смелые от того, что требуют от писателей смелости. 
Наталии Григорьевне принесли цветы.
Подошла литфондовская машина. Они погрузились и уехали. И мне очень захотелось уехать. Прямо сейчас: опустел для меня Дом творчества, осиротела тропа к морю. Но подошёл, взял под руку меня Петр Николаевич:
– Мне Володя велел тебя опекать. Пойдём выпьем.
– А можно нет? Но я могу рядом постоять.
– На нет и суда нет. Можно. Проверку на вшивость ты прошёл. Иди, садись, трудись. Ничего нам, брат ты мой, не остаётся. Давай пройдёмся. Я ведь нынче последний раз приехал, прощаться приехал. С Ялтой. Мы каждый год приезжали с Настей, а нынче, братишечка, я впервые один. И везде хожу, и везде слёзы лью. Тут были с Настей, тут посидели, тут я её огорчил, эту лавочку она любила, вязала тут мне каждую осень носки шерстяные, вот я и хожу от её заботы, хотя ноги стреляные. Везде Настя. На меня, как её похоронил, ещё на поминках нашествие началось. Много же вдов, знакомых её много, все по новой стали невесты. «Мы будем приходить, составим график», – это подруги её. А одну, ещё совсем удалая, особенно наваливают. Ну, уж нет, они все вместе взятые, мизинца её не стоят. Вот, – он достал из нагрудного кармана фотографию. – А глаза, видишь, какие глаза: чувствовала. Эх, милая! Как бы я тебе после этого отчитался при встрече? Что на твою кухню другую допустил? Чтоб мне рубахи не ты стирала? – Он убрал фотографию. – Мне бы тяжелей было, если б я первый отстрелялся, её опечалил. А так, всё по-Божески.
Мы прошли по аллее до конца, вернулись. Ещё раз прошли.
– Так и мы гуляли. «Петя, – она говорит, – какой воздух». Вот и я приехал в память о ней подышать. Да перед смертью не надышишься.
Мы присели на «Настину скамью».
– Русские у нас везде ущемлены, – сказал он. Шолохов Брежневу написал о засилии космополитов в кино и литературе, о псевдонимистах, от фамилий отцов ради выгоды отказавшихся. Об издевательстве в кино над русской историей. И что? И тот умудрился написать резолюцию: «Разъясните товарищу Шолохову, что в СССР нет опасности для русского искусства». Вот хвалю Брежнева: Лёня-Лёня, а в главном он оказался близоруким. Что удивляться: всегда в России царь-батюшка хорош, бояре плохи. И пошли тут всякие Солженицыны, сам-то он очень Никите угодил, тот Сталину мстил, да расплодились рифмачи, которым, кому ни служить, лишь бы честь и поклонение да валюта. Давно ли прошло столетие Ленина, уж сколько на эту тему было анекдотов. И никакого ему в них народного почтения. Выпустили юбилейный рубль-монету, тут же: «Скинемся по лысому?» Или, алкаш достаёт монету, Ильичу говорит: «У меня не мавзолей, не залежишься». А наши строчкогоны везде наварят. У Вознесенского такой прямо надрыв: ах, уберите Ленина с денег: он для сердца, он для знамён. А про школу Лонжюмо, где готовили террористов, учили убивать, сочинил полную дикость: что русская эмиграция – это Россия, а в самой России среди «великодержавных харь проезжает глава эмиграции – царь». А дальше слушай: «России сердце само билось в городе с дальним именем – Лонжюмо». Вообще – полный кощунник: «Чайка – плавки Бога». Это уже такая мерзость. Рождественский шаги к мавзолею считал, тоже на поэму насчитал. Коротич, и этот поэму настрогал про дополнительный том собрания сочинений. Срам! Сулейменов тоже отметился, но он Ленина сделал тюрком, своим угодил. Все на премии рассчитывали. Иначе-то бы чего ради надрывались? И выскребли. Могут. Евтушенко, вообще, без передышки молотил всякие «Братские ГЭС», где египетская пирамида говорит с плотиной электростанции, да «Казанский университет», где Володя Ульянов занятия срывал. Противно всё это. А они в фаворе. И молодежь смотрит: вот на кого надо равняться, вот они где, успешные. А это всё ширпотреб. Есть же Горбовский, Костров, Куняев, Передреев, Старшинов, Кузнецов. Лёша Решетов в Перми. Поэты! И поэты в прозе сильные: Юра Казаков, Юра Куранов, Женя Носов, два Виктора: Лихоносов, Потанин.
Пётр Николаевич опёрся о скамью и встал:
– Вишь, какую тебе лекцию закатил. Люблю поэзию. Сам в молодости грешил. Но понял, что пишу хуже классиков. Хватило ума.

 

К ЛЮБИМОЙ СОСНЕ

Очень тяжело было пожимать его руку. Но он так бодро и сильно стиснул мою ладонь, так крепко хлопнул по плечу, что я постарался не унывать. Договорились, что сядем на обеде за одним столом. То есть он сядет на место Владимира Фёдоровича.
Я пошел было в номер, но понял, что, хотя наконец-то моя работа пошла-поехала, сразу сейчас, после их отъезда, сесть за неё не смогу.
И пошагал я в гору к своей любимой сосне. 
И пришагал.
И закарабкался повыше. Утвердился в развилке сучьев, как в кресле, расселся в нём и озирал свои владения, как полновластный хозяин. Вот там были в винных подвалах, там сидели, пили «марганцовку», там, за зеленью прибрежного парка, берег, на который прибегали каждое утро. Там кафе «Ореанда», там причал, туда дом Чехова, а туда, я обратил взгляд на горы, к северу, семья моя, Москва, а восточнее родина – Вятка. Только её воздухом можно надышаться. Хотя и в Ялте он неплох.
Так бы и уснул в этом кресле-качалке, да ведь не обезьяна, свалиться можно. 
На обеде ко мне подсадили не только Петра Николаевича, но и Серёгу с Жанной. Об этом просила меня Соня. Пожурила, что не принёс ей вещи для стирки. Мы говорили легко, как брат и сестра. Заметила, что я сейчас гораздо лучше выгляжу, чем при заезде. Сказала, что сейчас у неё на работе Оля и что Оля сделала для меня маленький подарочек. Я проводил её к её столу.
– Соня, извините меня, я слово одно замолвлю за Сашу. Я к нему пригляделся, он очень порядочный. Мелочи не в счёт. Буду говорить напрямик. Он вас любит. Да-да, не перебивайте. Знаю, что вам вернуться на север одной, с дочерью, трудно. А с хорошим мужем очень даже прилично.
Соня смущенно засмеялась:
– Ничего себе, поворотик сюжетика. Я и не говорю, что Саша плохой. Тут его избаловали.
– Соня, он может быть верным. Если мужчину любят искренне, он на сторону не пойдёт.
 Олечка подбежала и не дала закончить разговор. Я только и успел сказать:
– Олечка вся в него. 
Соня даже вспыхнула. Оля мне подарила шишку, превращённую в симпатичного ёжика. Сказала, чтобы я отвёз его своей Катечке. 
Но самое-самое главное: работа моя понеслась, вот что! Это было так освежающе и так успокоилась душа, что я писал с огромной скоростью, только и боясь, чтоб что-то не помешало. Бежал на завтрак-обед-ужин пораньше, быстро поглощал еду, не понимая, что ем, быстро убегал, обегая стороной мужской клуб. Даже раз столкнулся с Соней и не сразу узнал: был занят мыслями о работе. Да, дождался, заработал счастье работы страданиями. И тут скажи мне даже, что меня зовёт к себе шамаханская царица, я бы и от царицы отмахнулся. Ни одной странички ни на какую царицу не променяю. Так вот. А как бы вы хотели?
Да, но времени уже не оставалось. Прибежал в одиночестве утром к морю – холодища! Неспокойно синее море. Окунулся за себя, проплыл. Выскочил. Но надо же и за учителя. А за него побольше надо. Заплыл, выплыл, трясусь. Простыл.
И резко затемпературил. И в последнее утро прощального погружения исполнить не смог. На завтрак не пошёл. Конечно, сразу пришла Соня, потом медсестра, врач. Оставляли, продляли срок, но я не поддался на уговоры.
И назавтра уехал в Симферополь. А там на поезд. Билет на это число у меня был куплен заранее. 

 

Художник Илья Машков.

5
1
Средняя оценка: 2.69444
Проголосовало: 36