«Я помолюсь и за вас…»: Молитва в романе И.С. Тургенева «Дворянское гнездо». Часть I. «Начало любви и света...»
«Я помолюсь и за вас…»: Молитва в романе И.С. Тургенева «Дворянское гнездо». Часть I. «Начало любви и света...»
Молитвы как сокровенное единение с Богом в христианских душах не стихают никогда. Но в тяжёлые времена Россия, Русь – Богохранимая страна наша – всегда обращалась к особой, непрестанной молитве как источнику неослабевающих духовно– спасительных сил. Эту мысль молитвенно-лирически выразил современный православный поэт-патриот Николай Мельников (1964–2006):
Твоя Россия… Думая о ней,
Уберегись соблазнов и обманов:
Одна молитва может быть сильней,
Чем целый митинг с сотней горлопанов (1).
Труднейший молитвенный подвиг несли и несут святые и праведные земли русской: «найдётся иногда лесной скиток или келья затворника, где не угасает молитва. В городах, среди мирян, не только в провинциальной глуши, но и в столицах, среди шума и грохота цивилизации, проходят своим путём юродивые, блаженные, странники, чистые сердцем, бессребреники, подвижники любви. И народная любовь отмечает их. В пустынь к старцу, в хибарку к блаженному течёт народное горе в жажде чуда, преображающего убогую жизнь. В век просвещённого неверия творится легенда древних веков. Не только легенда: творится живое чудо» (2).
Идею о деятельной молитвенной жизни, о действенной силе неотступной молитвы выразил классик великой русской литературы Иван Сергеевич Тургенев (1818–1883) в своём глубоко православном романе «Дворянское гнездо» (1858).
Тургенев обдумывал и писал роман, будучи возмужавшим, духовно зрелым человеком. На обложке рукописи автор указал: «“Дворянское гнездо”, повесть Ивана Тургенева. Задумана в начале 1856-го года; долго очень не принимался за неё, всё вертел её в голове; начал вырабатывать её летом 1858-го года в Спасском. Кончена в понедельник, 27-го октября 1858-го года в Спасском» – и уточнил эти сведения: «[Кон.]. С. Спасское, 27-го октября 1858, в 1 час пополудни, накануне того дня, когда мне стукнет 40 лет» (3).
Впервые «Дворянское гнездо» было опубликовано в первом номере журнала «Современник» за 1859 год с подписью: Ив. Тургенев.
Это одно из самых совершенных творений писателя. У современников Тургенева роман вызвал восторженные отклики. И в наши дни продолжает просветлять духовно-нравственное чувство читателя тургеневский шедевр. На силу его благотворного воздействия указал в своих читательских впечатлениях М.Е. Салтыков-Щедрин (1826–1889): «Я давно не был так потрясён… Что можно сказать о всех вообще произведениях Тургенева? То ли, что после прочтения их легко дышится, легко верится, тепло чувствуется? Что ощущаешь явственно, как нравственный уровень в тебе поднимается, что мысленно благословляешь и любишь автора?.. Это, именно это впечатление оставляют после себя эти прозрачные, будто сотканные из воздуха образы, это начало любви и света, во всякой строке бьющее живым ключом» (4).
Весь тургеневский роман одухотворён молитвенным пафосом, овеян лирическими стихиями из самого сердца русской земли, из таинственных священных глубин русской души.
Образ родины, святой Руси – с её многовековыми религиозными преданиями, христианской историей, православными традициями – идейно-художествен-ный центр и духовно-нравственная основа «Дворянского гнезда». Его главные герои – истинно русские люди Лиза Калитина и Фёдор Лаврецкий. Семантика их имён: Елизавета – «почитающая Бога» и Фёдор – «Божий дар» – высвечивает духовную сущность героев, сопричастность жизни в Боге.
Фёдор Иванович Лаврецкий происхождением своим соединён с народной почвой, корневой основой жизни. Связанный со старинным дворянским родом по отцу, по материнской линии он из крестьян. Эта простонародная ветвь, накрепко привитая к его родословному древу, накладывает свой отпечаток на судьбу и характер героя, проявляется во внешнем облике. Неслучайно тётка Лаврецкого замечает: «На мать ты свою похож стал, на голубушку» (6, 27).
«Здоровый, краснощёкий, уже с заросшей бородой, молчаливый» (6, 44), с «могучей, широкоплечей фигурой» (6, 50) – Лаврецкий с виду напоминает богатыря русских былин. «– Э! да какой же ты славный. Постарел, а не подурнел нисколько, право. <…> молодец ты, молодец: чай, по-прежнему десять пудов одной рукой поднимаешь?» (6, 26–27), – любуется Лаврецким после долгой разлуки его старая тётушка Марфа Тимофеевна Пестова.
Несмотря на то, что «Дворянское гнездо» не семейная хроника, в образах героев романа много биографического. Так, Лаврецкий – невымышленная фамилия. Среди предков писателя не только Тургеневы и Лутовиновы, но и Лаврецкие (5). Мавра Ивановна Лутовинова (1721–1784), в девичестве Лаврецкая, прабабушка писателя по материнской линии. Мать Тургенева Варвара Петровна в письмах к сыну не раз вспоминала свою бабушку, восхищалась её справедливостью, добротой, хозяйственностью, мудростью; «дети её поминали свою матушку, перекрестясь, – святая была Мавра Ивановна».
В этих своих чертах реальная Мавра Ивановна Лаврецкая может считаться прототипом тётушки Лаврецкого – Марфы Тимофеевны. В системе образов романа этой женщине с сильным характером и искренним сердцем, с глубокой православной верой отведено особое место. Кровно связанная с древним русским родом, прославленным в истории Отечества, героиня наделена также горячим патриотическим чувством. Её предки за верную службу родине были записаны в царское поминание на богослужениях: «недаром же она была Пестова: трое Пестовых значатся в синодике Ивана Васильевича Грозного; Марфа Тимофеевна это знала» (6, 57).
Автор романа в какой-то мере соединяет героиню с собственным своим родословием. Иван Грозный почтил род Тургеневых царским подарком – большим иконописным образом Спаса Нерукотворного в серебряном окладе. Эта святыня до сих пор хранится в тургеневском кабинете-спальне в родовом имении писателя Спасское-Лутовиново Мценского уезда Орловской губернии.
Тургеневская Марфа Тимофеевна умела поддерживать почётную линию своих славных предков, блюсти своё человеческое и дворянское достоинство: «при самых скудных средствах держалась так, как будто за ней водились тысячи» (6, 8).
Тётка Лаврецкого имела и свой «штат», куда входили кот, снегирь, девочка-сирота и собачонка, подобранные на улице, а также бедная бездетная вдова Настасья Карповна, с которой Пестова «свела знакомство на богомолье, в монастыре; сама подошла к ней в церкви» (6, 57). Так что встреча родственных душ в святом месте была неслучайной, промыслительной. Вдова полюбилась Марфе Тимофеевне за особенную молитвенность – «за то, что, по её словам, очень вкусно молилась» (6, 57). Со всеми своими иждивенцами родовитая дворянка держалась без всякого налёта сословной спеси, «на ровной ноге» и «не вынесла бы подобострастия» (6, 57).
«Свита» Марфы Тимофеевны – свидетельство её христианского милосердия, душевной отзывчивости во исполнение апостольской заповеди: «Чистое и непорочное благочестие пред Богом и Отцом есть то, чтобы призирать сирот и вдов в их скорбях» (Иак. 1: 27).
Будучи человеком редкостной прямоты и честности, Пестова прослыла «чудачкой» за то, что «нрав имела независимый, говорила всем правду в глаза» (6, 8). Таким образом, все суждения и оценки этой тургеневской героини заслуживают безусловного доверия, совпадают с авторской позицией.
Так, Марфе Тимофеевне не нравится прилизанный губернский сплетник, салонный лгун Гедеоновский: «Глядит таким смиренником <…> голова вся седая, а что рот раскроет, то солжет или насплетничает. А ещё статский советник!» (6, 10).
Не по душе ей и Паншин – молодой блистательный чиновник из Петербурга, губернаторский любимчик, ловкий и бойкий снаружи, внутри – холодный, расчётливый, хитрый. Эти качества – вполне в духе надвигающейся на «дворянские гнёзда» корыстной эпохи капитализма – «настоящего лукавого века» (Гал. 1: 4): «Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал, что нонеча, мол, курица, и та с хитростью к зерну приближается – всё норовит, как бы сбоку подойти» (6, 12), – характеризует Гедеоновский своё меркантильное время.
Паншина, чуждого русскому складу ума, русской души, не хочется называть его русским именем Владимир. Он – «Woldemar» (6, 13). Его прочат в женихи Лизе, но Марфа Тимофеевна уверена: «Лизе за Паншиным не быть <…>; не такого мужа она стоит» (6, 59). Старый музыкант-немец Лемм даёт наиболее точную характеристику этого высокопоставленного столичного чиновника: «Он дилетант – и всё тут!», «всё второй нумер, лёгкий товар, спешная работа» (6, 24).
Если по примеру Лемма продолжить эту «сортировку», Лаврецкий – в отличие от Паншина – безусловно, «номер первый». Честный, искренний, добросердечный человек – в нём Тургенев настойчиво подчёркивает красоту и «долговечную» силу русскости: «От его краснощёкого, чисто русского лица, с большим белым лбом, немного толстым носом и широкими правильными губами, так и веяло степным здоровьем, крепкой, долговечной силой. Сложен он был на славу, и белокурые волосы вились на его голове, как у юноши» (6, 26).
Русская народная линия, выдержанная в этом портрете, является определяю-щей в судьбе героя, даётся ему как благодать Божья: « – Э, брат, не аристократничай <…>, – а лучше благодари Бога, что и в твоих жилах течёт честная плебейская кровь» (6, 78), – дружески наставляет Лаврецкого его бывший товарищ по университету, выходец из Малороссии Михалевич.
Особенное место уделено в «Дворянском гнезде» истории происхождения и воспитания Лаврецого. Его отец Иван Петрович обвенчался с крепостной крестьянкой – «умницей и скромницей» (6, 31) Малашей – тайно, без благословения, не столько по страстной любви, сколько из-за себялюбивого желания идти во всём наперекор родительской воле: «постойте; я вас всех удивлю» (6, 32). За это был изгнан из дома, лишён наследства.
Однако все семейные распри оказались забытыми перед лицом великих испытаний для страны в грозный 1812 год: «Увидавшись в первый раз после шестилетней разлуки, отец с сыном обнялись и даже словом не помянули о прежних раздорах; не до того было тогда: вся Россия поднималась на врага, и оба они почувствовали, что русская кровь течёт в их жилах. Пётр Андреич <дед Фёдора Лаврецкого. – А.Н.-С.> на свой счёт одел целый полк ратников» (6, 36–37). И дворянская, и крестьянская ветви в родословии главного героя «Дворянского гнезда» связывают его с национально-патриотической и православной жизнью России.
По небезосновательной догадке исследователя, «некоторые моменты характеристики и судьбы Лаврецкого сопоставимы с мотивами жития Феодора Стратилата и могут рассматриваться как скрытые парафразы этих мотивов» (6). Так, совершая подвиг веры, Феодор Стратилат на глазах императора – гонителя христиан – разбивает золотые и серебряные изваяния языческих истуканов и кумиров; святого великомученика поддерживают молитвы благочестивой Евсевии; в финале жития святой Феодор добровольно и кротко идёт на смерть. Отголосками житийных событий в самом общем виде звучат косвенные параллели в романе Тургенева: Лаврецкий освобождается от прежних наваждений; получает духовное укрепление по молитвам Лизы; смиренно прощается с жизнью «в виду ожидающего Бога»: «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!» (6, 158) Эти и некоторые другие неявные ассоциации подспудно формируют житийную энергию тургеневского романа.
Маленького Федю, «наречённого Фёдором в честь святого мученика Феодора Стратилата» (6, 34), не оставили без семейного благословения. По православному обычаю благословили старики Лаврецкие новорождённого внука. Ради этого малого «птенчика» в их родовом «дворянском гнезде» простил старик Лаврецкий ослушника-сына: «Умолил ты меня за отца; не оставлю я тебя, птенчик» (6, 35). Так герой романа ещё в несмышлёном младенчестве самим своим появлением на свет Божий стал молитвенником за отца.
Отец же его, покинув жену и сына в родительском имении, большую часть жизни провёл в Европе. Тем не менее, последние свои годы этот «европеец», записной англоман прожил в глуши русской деревни. В прошлом – вольтерьянец и вольнодумец, Иван Петрович обратился к Богу, «начал ходить в церковь и заказывать молебны <…> Он молился, роптал на судьбу, бранил себя <…> твердил, что ни во что не верит, и молился снова» (6, 42). Писатель показал неизбежность стремления заплутавшей души возвратиться в своё духовное «домой», к своему вечному пристанищу – Христу – неисповедимыми путями Господними.
В молитвах окончила свои дни и сестра Ивана Петровича – Глафира Пет-ровна. Федя Лаврецкий страшился этой своей тётки, которая в раннем детстве оторвала его от матери, забрала в свои руки. Ребёнок «боялся её светлых и зорких глаз, резкого голоса, он не смел пикнуть при ней» (6, 39). А Глафира Петровна с дворянской кичливостью пренебрежительно отзывалась о нескладном, неловком мальчике – сыне крестьянки: «настоящий мужик» (6, 40).
«Глафира была странное существо» (6, 31), – характеризует её Тургенев. В этой авторской оценке удивительно, на первый взгляд, что «некрасивая, горбатая, худая, с широко раскрытыми строгими глазами и сжатым тонким ртом» (6, 31) старая дева Глафира Петровна Лаврецкая в точности совпадает с красавицей Анной Сергеевной Одинцовой – молодой вдовой, покорившей даже неприступное сердце нигилиста Базарова в романе «Отцы и дети» (1861): «Анна Сергеевна была довольно странное существо» (7, 83). Столь же «странное существо» – загадочная княгиня Р., которая вообще «вела странную жизнь» (7, 30). У возлюбленной Павла Петровича Кирсанова был завораживающий, как у сфинкса, взгляд: «быстрый и глубокий, беспечный до удали и задумчивый до уныния, – загадочный взгляд» (7, 30).
Взбалмошная, непоследовательная, раздираемая внутренними противоречиями княгиня Р. в «Отцах и детях» и цельная в своих христианских духовных установках, гармоничная Лиза Калитина в «Дворянском гнезде» – казалось бы, натуры абсолютно противоположные. Однако и эти полярности сходятся в каких-то неведомых метафизических глубинах. Так, «Лаврецкий, сидя в гостиной <…>, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы... Он был устремлён на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нём думал (6, 100).
«Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду?» (7, 34), – наставлял своего приятеля физиолог Базаров, поначалу отвергавший «таинственные отношения между мужчиной и женщиной» (7, 34) как «романтизм, чепуху, гниль, художество» (7, 34). Однако нигилистическая теория была побеждена иррациональными стихиями жизни. Верх одержала любовь – именно «в смысле идеальном», «романтическом»: «что-то другое в него <Базарова. – А.Н.-С.> вселилось, чего он никак не допускал, над чем всегда трунил, что возмущало всю его гордость. В разговорах с Анной Сергеевной он ещё больше прежнего высказывал своё равнодушное презрение ко всему романтическому; а оставшись наедине, он с негодованием сознавал романтика в самом себе» (7, 87).
В «Отцах и детях» Тургенев, не ограничиваясь частными судьбами героев, делает знаменательное обобщение: «Да <…> странное существо человек» (7, 119). Эта «странность», индивидуальное своеобразие, неповторимость каждой человеческой личности, – одна из тех непознаваемых тайн, ключи которой у Творца: «всё ещё как будто оставалось что-то заветное и недоступное, куда никто не мог проникнуть. Что гнездилось в этой душе – Бог весть! Казалось, она находилась во власти каких-то тайных, для неё самой неведомых сил» (7, 31). Также и Лаврецкий «чувствовал: что-то было в Лизе, куда он проникнуть не мог» (6, 100).
Такова авторская позиция и в романе «Накануне» (1859), последовавшем за «Дворянским гнездом»: «знать, что никогда не проникнешь в эту душу, никогда не будешь ведать, отчего она грустит, отчего она радуется, что в ней бродит, чего ей хочется, куда она идёт...» (6, 196)
О духовной жизни героини стихотворения в прозе «Памяти Ю.П. Вревской» (1878) Тургенев писал: «Какие заветные клады схоронила она там, в глубине души, в самом её тайнике, никто не знал никогда – а теперь, конечно, не узнает» (10, 146).
Утверждение о таинственных глубинах души, непостижимых для разума, не-выразимых на человеческом языке, является принципиальным, во многом определяющим писательскую манеру Тургенева, его художественный метод «тайного психологизма». В онтологической глубине своей этот метод корнями уходит в Священное Писание: «Ещё нет слова на языке моём, – Ты, Господи, уже знаешь его совершенно. <…> Дивно для меня ведение Твоё, – высоко, не могу постигнуть его!» (Пс. 138: 4, 6)
Незадолго до смерти княгиня Р. вернула Кирсанову его подарок – кольцо со сфинксом, – крестообразно перечеркнув изображение, и велела передать: «крест – вот разгадка» (7, 32). В этих загадочных словах скрыта отсылка к спасительному образу Креста Господня, который, по слову святителя Иоанна Златоуста, «есть знамение нашего спасения, общего избавления и милосердия нашего Владыки. <…> Сей Крест спас вселенную, изгнал заблуждение, восстановил истину, землю обратил в Небо, людей соделал Ангелами. Силою его демоны уже не страшны и смерть не смерть. Крестом всё враждебное нам низложено и попрано» (78–79).
В Новом Завете Самим Христом указан истинный путь: «Тогда Иисус сказал ученикам Своим: если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною» (Мф.16: 24); «и кто не берёт креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня» (Мф. 10: 38).
К Божию милосердию взывала в покаянных молитвах перед Распятием «странное существо» – Глафира Петровна Лаврецкая, под старость покинутая всеми, отставленная от управления родовым имением. По свидетельству старого слуги Антона, «Глафира Петровна перед смертью сама себя за руку укусила, – и, помолчав, сказал со вздохом: “Всяк человек, барин-батюшка, сам себе на съедение предан”» (6, 114).
В телесном смысле – со временем человек самосъедается, истлевает («Я телом в прахе истлеваю», – писал Г.Р. Державин в оде «Бог» (1784)). Также угрызениями совести человек самоугрызается. Но душа, дух со смертью тела не исчезают, а возвращаются к вечному Источнику жизни:
Твое созданье я, Создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ Податель,
Душа души моей и Царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Мое бессмертно бытие;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! – в бессмертие Твое (7).
Источник фразы о самосъедении Тургенев указал в письме к Я.П. Полонскому от 9 (21) ноября 1869 г.: «Сколько раз в жизни мне случается припоминать слова, сказанные мне одним старым мужиком: “Коли человек сам бы себя не истреблял – кто его истребить может?”» (6, 373).
Видимо, на пороге инобытия глубоко страдала Глафира от своих согрешений, жаждала испросить прощения, молитвенно умилосердить Небесного Отца и Пречистую Матерь Божию. Тургенев не пишет об этом прямо, но чуткий читатель легко догадывается о молитвенном покаянном настрое героини по говорящим деталям быта в опустевшем после её смерти домике: «образная, маленькая комнатка, с голыми стенами и тяжёлым киотом в угле; на полу лежал истёртый, закапанный воском ковёрчик» (6, 62). Комнатка, в которой молилась Глафира, где с сокрушённым сердцем клала она бесчисленные земные поклоны, напоминает монастырскую келью. У изголовья узкой кроватки «висел образ “Введение во храм Пресвятой Богородицы”, – тот самый образ, к которому старая девица, умирая одна и всеми забытая, в последний раз приложилась уже хладеющими губами» (6, 62).
Финал судьбы старой девы, некогда властной, а перед смертью смиренной, – при всей громадной разности психологических типов – перекликается с судьбой кроткой, но непреклонной в духовных решениях Лизы Калитиной – девы юной, которой суждено было тихо угаснуть в одинокой келье отдалённого монастыря, куда она скрылась от мира по Божьей и собственной воле.
Примечания
1. Мельников Н.А. Русский крест. – М.: Отчий дом, 2011. – С. 66.
2. Федотов Г.П. Святые Древней Руси. – Paris: YMCA-PRESS, 1989. – С. 235.
3. Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. – М.: Наука, 1978–1982. – Сочинения: В 12 т. – Т. 6. – С. 375. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием тома и страницы.
4. Салтыков-Щедрин М.Е. Собр. соч.: В 20 т. – М.: Худож. лит., 1965–977. – Т. 18. – Кн. 1. – С. 212.
5. См.: Чернов Н.М. Лаврецкие и Лутовиновы в жизни и в романе // Спасский вестник. – Тула: Лев Толстой, 1999. – Вып. 5. – С. 48–60.
6. Маркович В.М. И.С. Тургенев и русский реалистический роман XIX века (30–50-е годы). – Л.: ЛГУ, 1982. – С. 165.
7. Державин Г.Р. Бог // Державин Г.Р. Стихотворения. – Л.: Советский писатель, 1957. – С. 116.