Заметки по поводу
Заметки по поводу
ПОЧЕМУ МЫ, РУССКИЕ, НЕПОБЕДИМЫ
В прошлом году летом один иностранец с головой, как у дауна остановился напротив моей хаты и сделал пару снимков очень крутым фотоаппаратом. Странно, почему он выбрал мой дом? Ведь дом пчеловода намного представительней. Почти европейский. Понаблюдав за ним из зарослей крапивы, как туземец за Миклухо-Маклаем, я натянул штаны и пробрался к нему. Радушно улыбнувшись, осведомился: «Кэн ай хэлп ю?» Иностранец с удивлением уставился на меня. По явно возросшей самооценке я почувствовал, что начинаю превращаться в музейный экспонат. А почему бы и нет, надо потребовать, чтобы и меня включили в экспозицию: еще живой современный поэт-верлибрист. Но могу и рифмовать. А также могу принимать во время осмотра различные позы. Йоговские, например. Для позы лотоса у меня не так ноги вставлены, а вот позу трупа – запросто. Для музейной публики она самая предпочтительная. Ведь с таким экспонатом можно делать что угодно. Особенно симпатичным женщинам. Разумеется, за валюту.
Некоторый опыт демонстрации самого себя я получил еще при советской власти. В профкомовском профилактории «Братцево» я занимал комнату графа. Небольшая такая комнатка – 48 метров, плюс фонарь 30. За месяц пребывания там я заплатил 24 рубля с копейками. Ни в каких домах творчества так вкусно не кормили, как на этом островке барской жизни, чудом сохранившемся в пределах московской кольцевой. Ведомственные оазисы и заповедники позволяли при советской власти получить все возможные удовольствия и без денег. Главное было куда-нибудь воткнуться. На тот момент я был членом московского Комитета литераторов. Обычно утром, когда я еще изволил почивать после ночного бдения, без стука распахивалась дверь и показывалась старушка-экскурсовод – здание историческое. «Ой! – восклицала какая-нибудь непосредственная девица. – А граф настоящий?» Ее тут же прерывал кто-нибудь более здравомыслящий: «Дура, это же артист!»
Видимо, удивление иностранца с фотоаппаратом было вызвано контрастом между внешностью бомжа – небритый, в мятой выгоревшей рубахе, в грязных штанах, босиком – и моим непринужденным английским, которого – спасибо Светочке – хватило бы на десяток фраз. (Пусть будет у нее все хорошо в ее Америке.) Иностранец оказался из Англии и объяснил на вполне понятном русском, медленно подбирая слова, что его заинтересовала моя хижина. Я гордо приосанился. «Чем же?» – высказал я вполне понятный интерес. «У нас… таких… давно уже… нет! Это… как будто… путешествие… машина времени!» Меня немного задела та неприличная радость, с которой он поведал мне это. Ясно. Оказывается, что и у них чего-то нет. Отрадно. Тем более – уже. У нас-то ведь еще нет.
На прощание англичанин сфотографировал меня своей крутой камерой на фоне моей родовой достопримечательности. А я-то, дурак, подумывал, где бы раздобыть деньжат на модернизацию. Беречь, все беречь в первозданности.
Я решил, что если уже выбрался за калитку, то надо бы заодно и окунуться. Поэтому невольно двигался рядом с англичанином в сторону кладок. Мое сопровождение вызвало у него некоторое беспокойство. Майкл – мы успели познакомиться – остановился, опустил руку в карман и протянул, натужно улыбаясь, круглый синий значок с изображением Шекспира. Мол, на, если ты такой образованный, и отстань. Надпись гласила: Шекспир один. Или точнее – единственный (Shakespear is the one). Я улыбнулся и сказал, что я тоже единственный в своем роде. Хотел добавить, что три моих книжки есть в лондонской библиотеке имени Скорины. Но подумал, что он все равно не поверит. Майкл помрачнел и явно заторопился к своей группе, хвост которой волочился по вторым кладкам. Чтобы не вызывать международного скандала, пришлось приотстать. Думаю, что Майкл остался в полной уверенности, что общался с сотрудником КГБ. В Беларуси это ведомство сохранило свое гордое историческое название и не выдает себя малодушно за филиал ЦРУ.
Тем же летом я встретил у нашей криницы и молодого долговязого немца, который умывался и чистил зубы возле нее. Никому из местных такое и в голову не могло прийти. Для умывания – река. Впрочем, немцы всегда славились первобытной простотой бытового поведения. Во время войны наших людей поражало не столько холодное и механическое зверство, сколько эта непривычная простота. Сидят себе солдаты на берегу, галдят, гогочут, играют в карты и тут же, не отходя, справляют все свои естественные нужды. А рядом наши бабы, отворачиваясь и плюясь, полощут белье. Сейчас такую непосредственность можно наблюдать только в какой-нибудь Анголе. Ну солдаты, ладно, – плебс, он и за границей плебс. Но поражали и офицеры, особенно наших девушек, которые уже начали шушукаться по поводу одного светло-русого красавчика. Бабам-то что? Война не война, враг не враг, а они, знай себе, поглядывают да выглядывают. Но после того, как наш красавчик прошел по селу, на каждом шагу попердывая, как конь, девушки зажурились и шушукаться перестали.
Хорошо сказал мой дед, грубовато, но точно: «Почему мы, русские, непобедимы? Потому что далеко срать ходим!» Туалет в самом дальнем углу сада появился только незадолго до его смерти. Себя он тоже причислял к России, ведь родился еще при царе, когда о праве наций на самоопределение еще ничего не знали и на вопрос о национальности отвечали застенчиво: тутэйшие мы.
Я думаю, что в формуле моего деда есть вполне здравый и глубокий смысл. Чувство брезгливости по отношению к телу выдает ориентацию на доминирующие духовные ценности. Именно ради них русские готовы презреть и загнать в подполье все телесное. А также спокойно жертвовать своим телом ради неких отвлеченных и дальних целей. Человек, который не любит и даже презирает свое тело и все, что с ним связано, никогда ничего не боится. И потому всегда побеждает. Это, конечно, христианская установка. Оно всегда проповедовало приоритет духовности над телесностью.
Правда, недавно мне рассказывали об одной компании новых русских в Германии.
Шумно ввалившись в кафе, они решили вести себя также раскованно и свободно, как настоящие немцы. Но когда начали рыгать и пускать газы, обнаружили вокруг странную тишину.
Пожилая официантка, словно извиняясь, пояснила присутствующим: «Руссиш...»
Красные как раки, поддерживая себя клешнями, они тут же покинули заведение.
НАША ДИНАМИТНАЯ И ПРЕТЕНЦИОЗНАЯ
Дворянско-разночинная интеллигенция уходила в народ, рабоче-крестьянская – активно выходила из него, делая все возможное, чтобы туда не возвращаться. Та интеллигенция исповедовала идею служения, эта, будучи сама народом, – идею потребления. Широкий доступ к высшему образованию, троечному, вечерне-заочному, – скорей бы к диплому, к непыльной работенке, к телевизору да к газеткам, – и сформировал тот претенциозный слой советской образованщины, с помощью которой и было пущено под откос государство рабочих и крестьян.
Хотя, конечно, по большому счету, во всяком случае – в последние десятилетия, оно таковым уже не было. Лишь иллюзия его объединяла рабочих и крестьян в стремлении хоть как-то поживиться, что-то утащить, присвоить. Массовый процесс приватизации начался задолго до Чубайса. Но приватизации всенародной. Никакой перестройки в России не было. Было лишь ускорение – тех стихийных процессов, которые пошли после смерти Сталина. Какое бы совершенное государство ни создавала деспотически-единоличная власть, с ее гибелью начинается праздник рабов, мстящих за свое унижение и долготерпение, это было и после Октавиана Августа, и после Петра Великого. Страна, поднятая на дыбы, неизбежно падает на колени.
Власть рабочих и крестьян – это была нарядная, парадная ширма, отделявшая новых господ от прочей массы, молоко нового строя отстоялось очень быстро, и сливки заняли свое привычное место, пока не скисли вконец. Уже в двадцатые годы Айседора Дункан была шокирована откровенной буржуазностью тогдашних революционных вождей из окружения Каменева, а главное – их жен.
Лишь иллюзии, овладевшие массами, и переворачивают постоянно песочные часы истории. Снова и снова верхние песчинки оказываются внизу, а нижние сверху, впрочем, перемещение происходит чаще в небольшом, верхнем слое песка, который все больше отделяется от основной массы, именно это и характерно для нашего последнего переворота.
Стремительное и широкое приобщение народа к культуре и знаниям резко повышает уровень социальных притязаний. Я знаю, следовательно, претендую. Со всем пылом полуобразованности и полукультуры. Первую волну образованщины породили французские энциклопедисты. Российские разночинцы, грызшие науку на медные деньги, – образованщина девятнадцатого века – высоко плеснула в 1905-м и 1917-м.
Советская власть, вопреки интересам ее реальных носителей, продолжила работу по насаждению всеобщей полуобразованности. Да, ширма отделяла власть от народа, но на ней были роковые слова: учиться, учиться и еще раз учиться. Ленинская заповедь, вдалбливаемая с младых ногтей, была залогом вечной революционности, зарядом динамита, постоянно прираставшим.
Образование становилось все шире, а качество его все ниже. Преподавание естественных наук, перешедшее в слабые женские руки, становилось все отвлеченнее. Незыблемая материальность мира, явленная девятнадцатым веком, все с большим трудом пробивала себе дорогу в головы юных поколений. Доминировал мировоззренческий волюнтаризм, явившийся следствием вечно революционной политической практики. Вызревала массовая тяга к сверхъестественному, чудесному, легкому. Массовое сознание, понемногу освобождавшееся от идеологического балласта, торопливо заполнялось еще большей ахинеей. Формировалось сознание, готовое к любым манипуляциям, а также к ваучеризации и мавродизации всей страны, к отсутствию зарплат и пенсий, к бандитизму и нищете, к межнациональной резне и войнам на собственной территории.
Даже после студенческих волнений конца шестидесятых годов, когда западные страны сократили свои образовательные программы, пересмотрев их под углом крайнего прагматизма, наши престарелые вожди так и не отважились выйти из привычной колеи. Они жаждали тишины, покоя, что было вполне естественно для их возраста. Разумного и своевременного омоложения элиты также не произошло. Мы видим, с каким трудом четверть века спустя совершилось это даже в многопартийном обществе. Чем ближе казался обещанный коммунизм, тем выше поднимался уровень притязаний одипломленного населения, а материальное обеспечение жизни неуклонно падало. Питание, одеяние, жилище – все это уже не соответствовало запросам людей с верхним образованием, ориентировавшихся на мировые стандарты, но имевших зарплаты ниже простого рабочего, ничего не знавшего ни о Кафках, ни о Джойсах.
Правда, в области культуры всех примирял Высоцкий. Его волчьи песни для зайцев давали иллюзию самоуважения. Даже хрустя своей морковкой, не один интеллигентишко вегетарианец чувствовал себя грозным хищником. Нынешнее время требует уже заячьих песен для волков. Им нужен имидж вегетарианцев, интеллигентных, добропорядочно-пресных. Новая власть явно учитывает ошибки предыдущей и поступает в полном согласии с Лао-цзы: «Надо, чтобы народ снова начал плести узелки и употреблял их вместо письма». С образованием для народа, можно сказать, покончено. Ширма с ленинскими словами убрана. Элита, как матросский караул в свое время, устала скрывать свои привилегии и стыдиться их. Деньги – самая анонимная, безличная и поэтому самая бесстыдная форма власти. А власть денег – это и есть демократия.
Возможно, эта наша динамитная, претенциозная, использованная и выброшенная за ненадобностью образованщина, которая ныне беспокойно осеменяет собою весь мир, вместо того чтобы, как раньше, валить лес и ходить в передовиках Гулага, и есть то главное, что Россия выстрадала в двадцатом столетии.
МЫ НАУЧИЛИСЬ НИЩИМ ПОДАВАТЬ
Мелькает березовый частокол Измайловской. Прощай, родная, до осени.
Только что вошедший мужчина с испитым лицом сразу обращает на себя внимание. Чего-то от нас хочет. С каким-то механическим ожесточением – самому надоело – излагает не сразу понятную версию.
Никто не подает.
Подождав, пока тот не выйдет, начинает движение следующий, поначалу не обративший на себя внимания. Нормальный мужичок лет сорока, работящей, неистребимой российской породы. Они и трактористы, и гармонисты, и герои, и хулиганы. А теперь вот осваивают и профессию попрошайки. У этого получается лучше.
«Вот такое дело, граждане!» Немного виновато, с подкупающим доверием рассказывает незатейливую историю. Будто односельчанам или давно знакомым и хорошим людям. Мол, жену положили в больницу, живем у родственников, все деньги проели, на лекарство надо, на передачи надо…
А куда ему и податься в такой ситуации? Если врет, то вполне правдоподобно и психологически достоверно. Никаких ужасов не нагнетает, все обыденно и понятно. Сказал бы, что опохмелиться надо, – и то не отказали бы в сочувствии. Или на «Мерседес» немного не хватает. Тоже откликнулись бы – весело, со смешком. Деньги принимает грустный мальчик лет десяти – залог того, что деньги пойдут туда, куда нужно.
Чувства нужно задевать очень осторожно, не нарушая меру, не перебарщивая в страданиях и несчастьях. Никто не хочет иметь дело с ходячей энтропией. Несчастье заразно – и в этом человека трудно разубедить. Оно терпимо лишь как эпизод, который с нашей жизнью не имеет и не может иметь ничего общего. Даяние как отталкивающий жест, как магический ритуал. Оно лишь призвано закрепить эту уверенность. Но можно сделать вид, что никаких эпизодов не существует, а уж протянутых рук тем более.
В конце концов, если люди, унижаясь, продают свою гордость – последнее, что у них осталось – надо компенсировать их унижение. Ведь гордость эта человеческая, то есть и наша тоже. Унижение взаимно. Просить не так стыдно, как подавать. Ведь нам предлагают по дешевке причаститься к чужому горю, заведомо считая, что на большее мы и не способны. С другой стороны, подавая, мы испытываем облегчение: чаша сия нас пока миновала.
Да, мы научились нищим подавать. Причем гораздо быстрее, чем когда-то разучились это делать. При этом чувствуешь, что ты еще не так беден, как думаешь. Есть кто-то, кто видит в тебе человека с достатком. А за это стоит заплатить. Сколько раз видел, как потертая старушка-пенсионерка протягивает десятку, в то время как дама в кольцах предпочитает углубляться в чтение.
Подавая, мы санкционируем институт нищеты, возникший вместе с богатством. Неважно, что нищий может оказаться совсем не бедным и, как говорил поэт, «жрать мороженое за килограммом килограмм».
Нищий – это уже профессия. Она на службе у неблагополучного и дисгармоничного общества. Так же, как экстрасенсы, астрологи, гадалки, служители религиозных культов. Их постоянное присутствие в мире лишь подтверждает хроническое неблагополучие любого социума.
Увы, болезнь – норма всего живого. Болею, следовательно существую. Симуляция здоровья, которой мы занимались долгие годы, намного опаснее. Хотя желание быть здоровым – уже наполовину здоровье. Оно таким и было – половинчатым. Поэтому так легко и рассталось с нами.
НА ПЛОЩАДИ ПЕРЕД ВОКЗАЛОМ
Вышел на площадь перед вокзалом – со стороны города.
В квадрате благоухающих лип, окруженный почетным эскортом елок, на невысоком постаменте стоит серебряный Ленин. Тот образ, который выдул из себя самого Владимир Ульянов. Ели давно уже переросли его и заслонили горизонт. Вытянутой левой рукой он касается веток, указывая на запад, в сторону багровеющего заката. Он похож на человека, идущего сквозь заросли и защищающего лицо. Всюду этот маленький и серебряный Ленин, почти в натуральный рост, стоит там, где стоял, собирая привычную дань уже не совсем официального признания. Коттеджей себе не возводил. На швейцарском счету остались какие-то копейки. В мавзолей поместили помимо воли – и Ленина, и Ульянова. Последний бы в гробу перевернулся, если бы узнал, что из него сделали мощи новой религии. В наказание. И в назидание потомкам – чтоб заботились только о собственном брюхе.
На постаменте слева, в таком же каре, стоит цементная пирамидка, замещающая давно уже снятого со своего бессонного поста Иосифа Сталина.
Я двинул туда, куда указывал Ильич.
Сначала оказался в скверике, обсаженном липами, они охраняли несколько яблонь, под которыми темнел газон и сгущался сумрак. На газоне расположилась небольшая группа, судя по пьяным возгласам, абсолютно свободных граждан новой России. За сквериком начиналась улица, ведущая в гору. Относительная чистота, окружавшая Владимира Ильича, закончилась. Грязь была такая, как в Москве в начале девяностых. Но там была все-таки столичная грязь, не без шика и внутреннего превосходства: импортные упаковки, кожура заморских фруктов, пустые бутылки и банки с яркими этикетками. Здесь же грязь была сугубо провинциальной и тоскливо безысходной. Покажите мне ваш мусор, и я скажу, кто вы. Мусор видел, но сказать – язык не поворачивается. Поражало обилие использованных и выброшенных на всеобщее обозрение презервативов.
Прошел метров пятьдесят до щита объявлений. Среди обрывков разных бумаг висел маленький избирательный плакатик, обещавший «диктатуру закона». От «диктатуры пролетариата» ее отделяло 84 года и, вероятно, столько же в метрах – от фигурки Ильича. История любит сближения и созвучия.
Дорога поднималась в гору и упиралась в зарево заката. Слева, за спиной президента, тянулись обшарпанные двухэтажные дома. Судя по архитектуре, строили их, видно, еще пленные немцы. Такие же дома стоят еще на поселке тракторного завода, в моем родном Минске. Двух-трехэтажные здания с уютными двориками и террасами. Немцы строили родное и привычное. Справа, по направлению Путинского взгляда, красовался торговый комплекс из красного кирпича, а за ним – многоэтажные здания.
Великий человек – это не только свершения: никто никогда не достигал поставленных целей. Даже самому великому удается лишь разок, по касательной, толкнуть колесо истории. Прочих, цепляющихся за него, оно приподнимает только для того, чтобы побольнее уронить. Великий человек – это прежде всего замах, это ошеломляющая и гипнотизирующая уверенность в самом себе, заряжающая толпы, равно готовые и к созиданию, и к разрушению. Толпа не выносит бездействия. Ее энергетика требует немедленной разрядки. На фоне мусорных куч, жалких обшарпанных домов в кровавых отблесках заката интеллигентное лицо политика было спокойно и решительно, но так печально и одиноко в наступающих сумерках.
Милое дело – взрывать и рушить. Тут не надо особых талантов, а результаты всегда очевидны и убедительны. Единственный недостаток – процесс не может быть вечным. Рано или поздно надо браться за новое созидание, за будничную, рутинную, черновую работу. То есть за то, что противно человеку как существу природному, что требует сознательных и целенаправленных усилий. Поэтому в разрушении есть иллюзия свободы, нового и радостного рождения. Но за эту иллюзию приходится расплачиваться еще большим рабством. Но главное – глоток свободы сделан, движение продолжается. Возникает новый мир, чтобы, в свою очередь, быть разрушенным до основания. Ведь любой мир – это плод насилия. Именно способность к целенаправленному и продолжительному насилию – над собой, над другими – и выделяет нас из природы. Не зря же на первом месте в человеческой памяти создатели религий и государств – последовательные и жестокие проводники разумной воли. Именно способность к волевому усилию, подчиняющему природу в нас самих, и сделала человека самым грозным существом на планете. Отныне только самого себя и следует ему бояться.
Постоял еще немного с президентом, мысленно содрогаясь от огромности ноши, добровольно взваленной им на свои плечи, пожелал ему удачи и отправился обратно, к паровозу.
Года через три я снова оказался на этой площади, поднялся в горку и с удивлением не обнаружил давешнего мусора и грязи. Самонадеянно подумалось: «Может, все-таки прочитали мой очерк местные власти и навели порядок?» Но, конечно, причина была в другом – в появлении власти, наличие которой очень быстро ощущают в провинции.
НАДЗИРАТЕЛЬ РАЗУМА
Новый карьер с первоклассным щебнем быстро продвигался к кладбищу. Даже когда пошли кости, экскаватор продолжал работать, а машины сновали все так же неутомимо. Если бы не Кучинский, то за месяц перемололи бы все кладбище. Александр Иванович – бывший учитель, в свое время получил срок за нацдемовщину. Всплеск национального сознания в первые годы советской власти породил массовый приток в литературу полуобразованной и очень амбициозной молодежи. Такого количества поэтов не выдержало бы ни одно общество. Естественно, что их молодая энергия вскоре была направлена на более нужные и практические дела. Тем более что парни были крепкие, деревенские. Отбыв положенный срок, сокращенный за трудовые подвиги, он вернулся на родину и продолжал работать учителем. Но стихов уже больше не писал, зато иногда публиковался в районной газете, освещая те или иные недостатки сельской жизни.
Александру Ивановичу уже за девяносто, но темперамент все еще общественный. Жадно смотрит телевизор и регулярно читает газеты, в русле национально-демократической традиции ругает сегодняшнюю власть.
В сущности, роль интеллигента в народе – надзиратель разума. Рубят мужики ольху на берегах реки – Кучинский отзывается. Появляется власть и применяет санкции. После того как нашего соседа Баранова оштрафовали на тридцать советских рублей, никто не отважился повторить его акцию. Когда собирается уже сама власть вырубить то же Зыково, Кучинский вспоминает, что в свое время еще земство запретило это делать: неблагоприятная роза ветров, будет выдувать почву.
Интеллигенция, привыкая воспитывать народ в малых делах, в которых он ребенок, претендует понемногу и на главенство в больших. В них народ выступает уже не как сумма ограниченных, необразованных и эгоистичных индивидов, а как единый и глубоко чувствующий природный организм. Так, ребенок не знает, сколько будет дважды два, но прекрасно чувствует от кого исходит угроза или опасность. И главное – на стороне ребенка его жизненная сила, будущее. А значит и новые знания, и новые истины. То есть те же старые, только исполненные в новом материале.
Когда интеллигенция превращается в некий автономный, самообслуживающийся и самоудовлетворяющийся слой, то быстро становится чем-то дурно пахнущим. Именно тогда возникают слова декаданс и постмодернизм. Возникает и вопрос, а не слишком ли много у нас интеллигенции? И всего того мусора, что она производит? Для того чтобы смыть эту красивую и приятную во всех отношениях плесень, требуются потом – не только в России – потоки крови. Безответственное уклонение к личному или групповому кайфу в сфере познания неукоснительно пресекаются некими высшими силами. Природа не знает местоимения «я». Ведь и сама она мощное и нераздельное, как мычание, вечное «мы». Комариный писк человеческого «я» ее только раздражает. Поэтому естественное и единственное место интеллигенции – между народом и властью. А роль эта страдательная – между глупостью, сиюминутным интересом одного и упрямым самодурством другой. Только интеллигенция в состоянии сделать их контакт разумным и действенным. Но она все чаще малодушно уклоняется от этой миссии, позволяя власти доходить до абсурда, и даже провоцируя ее на это – только так она сегодня в состоянии с ней бороться.
ВЫПУСК 91-ГО
Молодой парень, придерживая ногу в бедре и как-то неестественно ее выбрасывая, расхаживает возле окон, поглядывая в уютно сияющий зал. Сигарета в левой руке. На нем пиджак как будто от школьной формы и застегнутая на все пуговицы белая рубашка.
Подошел поближе. А ботинок-то ортопедический.
– Не сидится?
– Сидел всю дорогу. Я и дома поздно ложусь. Пока пощелкаешь по всем программам.
– Издалека?
– Сычевка. Со стороны Ржева. Не в самом городе, в деревне. Полчаса на автобусе. Почти все на работу в Сычевку ездят.
– Чем они там занимаются?
– Завод электродов, он постоянно работал, зарплату платили регулярно. Продукция ходовая. Еще лечебница для малоумных. Санитары, технички. Мне на комиссии сказали: ищи работу. Где я ее в деревне найду? Вторую группу сняли, третья только на хлеб и сигареты. Вот сейчас еду за одной бумагой в Смоленск.
– А что с вами случилось? В армии?
– В собственном дворе. Сено привезли, разгружали, трактор стоял, вроде, на ручнике, да вдруг взял и поехал назад. Ну мне ступню и раздавило. Потом в больнице гангрена началась по их недосмотру. Всю ногу отняли. Сначала переживал, а потом – что толку...
У него открытое, дерзкое и насмешливое лицо с немного выдающейся вперед нижней челюстью. При ходьбе запрокидывает голову, кадык выпирает. Кажется, что смотрит на всех свысока, как верблюд. Может, именно это и раздражает врачей.
Милостыню просить не будет. Скорее выйдет на большую дорогу. Пускать под откос «Мерседесы».
– Кто знает, где сковырнешься. Учителя ходили, помогли школу закончить. Я бы уже после восьмого умотал в училище. Нас семь человек парней 91-го года выпуска. Один разбился на мотоцикле, с девчонкой. Она сразу, а он еще неделю пожил. Один попал по пьянке под товарняк. Двоих прислали домой в цинковых гробах, даже не открывали. Из горячих точек. Последнего, контрактника из Чечни. Двое сидят, уже по второму разу. Дачи чистили. Один я живой и на свободе. Если подумать, так и расстраиваться нечего. Когда вторая группа, жить можно. У них инструкция такая – чтобы как можно меньше инвалидов было. Чем скорее подохнем, тем экономия больше. Ищи работу! Здоровых некуда девать. Моей этой несчастной пенсии и то завидуют. Если бы захотел, хоть завтра женился бы. Зачем эту нищету плодить? Проживем как-нибудь с матерью.
Он бросил окурок в урну, достал пачку «Примы».
– Курите? – протянул мне.
– Бросил в девятом классе.
– А я, считай, в девятом начал. Уже по-настоящему – две пачки в день. После того, как повалялся по больницам да по санаториям. Еще повезло, что при советской власти. Все-таки мать не тратилась. Каких только калек ни видел. Самые веселые люди. Нечего терять и не о чем плакать.
Расходясь, познакомились:
– Серега!
Тезка и ровесник моего племянника. Он защитил магистерскую диссертацию в университете штата Индиана, специалист по международному праву. Что-то для нас несколько смешное и не совсем понятное. Но, тем не менее, где-то существующее. Предложили докторантуру. Единственному из стран Восточной Европы. Объехал на каникулах всю Америку – лучший отдых за рулем. Полицейский, выписывая штраф за превышение скорости, радостно восклицал: «О, Минск! Знаю! Когда я служил в Германии, наши ракеты были нацелены на него!» Оставаться в Америке племянник не собирается. Любит родной город. Я ношу вполне приличные костюмы только потому, что у нас один размер. Если раньше надеялись на богатого дядюшку, то сейчас на племянника. На кого надеяться Сереге? Ровесники и тезки уже в начале жизни разведены, как на дуэли, в крайние позиции. К счастью, спиной друг к другу.
Двигаясь обратно, заметил белую мраморную табличку на стене вокзала. На ней золотыми буквами было написано, что почти в такую же июньскую ночь, на несколько дней позже, станция подверглась налету немецкой авиации. Погибло около тысячи ни в чем неповинных людей. О каком прогрессе можно говорить, когда его мерилом выступает все возрастающая мощь оружия и количество жертв. Всегда невинных. Мы поднимаемся все выше, словно спасаясь от половодья, а кровь, как черная вода, тоже поднимается за нами.
ГЕРОИ НАШИХ ДНЕЙ
Вот и конечная. Бородино. Спускаюсь из вагона. Ноги как ватные. Рядом с платформой с десяток дубов. Я смотрю на них с уважением – они видели Кутузова и Наполеона. Хотя уважал бы их не меньше, если бы они никого не видели. Слева от них сухощавый мужик лет семидесяти бодро ворошит сено. Загорелый мальчик дошкольного возраста с белобрысой выгоревшей головой ходит за ним как привязанный. Не колется ему. Ишь, в сандаликах.
– Иди посиди в тенечке! – поворачивается к нему дед.
– Не хочу!
– Опять голову нагреешь, бабушка ругать нас будет.
Мальчик внимательно глядит на выходящих из электрички.
– А мама приедет?
– Приедет.
– С папой?
– Не знаю.
– А где папа?
– Собакам сено косит.
– В Америке?
– Может, и в Америке.
– Я скоро вырасту и поеду к нему!
– Поедешь, если молоко будешь пить.
Малыш задумывается и опускает голову.
Электричка выплеснула последних пассажиров и укатила на заслуженный отдых. От перрона до станции метров двести. Молодую пару встречают. Двубортные костюмы, стриженные затылки, оттопыренные зады. Девушки обнимаются, щечка к щечке. За деревьями серебрятся иномарки.
Спустился к дубам. По жесткой щетинке недавно сбритой травы прохожу к самому большому дереву. Сажусь лицом к солнцу, прислоняясь к шероховатому, хорошо прогретому стволу. Слева пути с переплетениями проводов над ними, передо мной мужик с малышом. Картинка из собственного детства. Солнышко... Почти с той же интонацией, как парень: «соба-ачка». Немного озяб на сквозняках. Тем более после моей печки. Тишина, шелест листвы, горьковатый запах коры, сохнущего сена.
– Семен! – раздается резкий голос за левым плечом. – Иди сюда!
– Че там у вас? – останавливается мой дед. Мальчик замирает и встревожено глядит на мужчин.
– Че ни че, а чего-то есть!
– Сейчас, сгребу.
– Да мать с ним! Сгребешь до вечера!
– Горит?
– Ну чего трепаться, иди.
Повернул голову – метрах в десяти за моей спиной заманчиво расстелена газета. На ней значительно стоит полуторалитровая пластиковая бутылка и валяются белые одноразовые стаканчики многократного российского использования. Два мужика, худой и полный, тоже в годах, мостятся возле.
Семен крепко втыкает грабли в землю.
– Будь тут! – строго приказывает мальчику. Пригладив свои седоватые волосы, двинулся к приятелям, как-то совсем по-городскому, не обращая на меня никакого внимания. Мол, много тут разного сброда шастает. Белорус бы, конечно, поздоровался, сказал бы пару слов. Разведал бы – что за человек объявился на горизонте и чего можно от него ожидать.
– Че отмечаем? – поинтересовался явно для формы.
– Так праздник же!
– Какой это?
– Церковный!
– Тогда конечно. Чего-чего, а праздников у нас теперь под завязку. Чудно как-то. Всю жизнь работали, продыху не знали, а теперь гуляй досыта. И советские, и демократические, и церковные. Нет, добром это не кончится.
– Ты вроде недоволен?
– Все в меру должно быть.
– По мне любой праздник хорош, было бы чем праздновать. Да и мы сами себе что – праздник не можем устроить? Что – нам у попа спрашивать? Или у президента? Он-то пьет, когда хочет.
– А тут не хочешь, да пьешь. Праздник!
– Новый-то вроде непьющий.
– А я уважал Борю – свой в доску. Хохмы откалывал не хуже, чем Никита. Помнишь, как тот туфлей организацию наций усмирял? А ракеты как на Кубу кинул? Америка на ушах стояла. И я вам скажу как бывший парторг с десятилетним стажем: если бы не Кеннеди, царство ему небесное, а тот же Клинтон был, мы бы уже в раю водочку пили. Однозначно!
– А без разницы – где.
– Не скажи, Федя. Там-то без закуси. Нальют тебе порцию... Понимаешь, порцию! Для русского человека! Она ведь для каждого разная. А там цыркнут в такой вот стаканчик, даже и не чокнешься. Глотнешь – и свободен! Ну, за Борю! Помянем, все-таки выжили. Да и скучать не давал. Все будет, но такого мы больше не дождемся. Ну!
– За дуболомов не пью!
– Мужики, ну давай без политики, поехали!
– Семен, не обижайся. Я вот парторгом срок отмотал, а ты же беспартийный, какая тебе разница – за кого? Да и мне без разницы. Пей за кого хочешь. У нас демократия!
– Зона у нас, а не демократия.
– Да пусть хузона! Пей! Не тормози! Процесс пошел! О!.. Нет слов. Хоть свое, а хаять не стану. Удачная получилась. Килограмм сахара – литр на выходе. В шесть раз дешевле самой дешевой! И главное, я вам скажу, знаешь, что пьешь. Без отравы. Закусывайте, не стесняйтесь. Сало, редисочка, зеленый лучок... Все свое, натуральное, без нитратов, без этих... пиздицидов. Живи – не хочу. Что нам эта политика, Семен? Ки-но-о!
– Ну, ты даешь, Кузя. Прямо как Никита Михалков: «Ки-но-о!» Нет, у меня так не получается, это ты у нас артист. Не зря же и в начальстве ходил.
– Кино тоже разное. Такое бывает, что не знаешь, куда глаза девать.
– И ты опять недоволен, да? В наши годы, на нашу пенсию, где ж ты голую да молодую бабу увидишь? До перестройки люди за это большие деньги платили. А тут сраным пенсионерам – бесплатно все удовольствия!
– Я не платил. Не надо мне этого б…дства каждый вечер. Дети же смотрят!
– Тяжелый ты человек, Семен! Ты что – собираешься сто лет жить? Не сегодня-завтра – и на удобрение! Тебе что – место в раю заняли? И чего ты за детей переживаешь? Все жизненно. Пусть знают, что к чему.
– Ну не по-свински же!
– Мужики, мужики! Какой-то день сегодня жаркий! Ну не будем! Ты, парторг, вроде поставил бутылку, а выпить не даешь! Дуй в депутаты, там разоряйся. Пить надо с благородным спокойствием! Только тогда какая-то польза будет. Выпьем! За детей, за внуков. Пусть они до наших лет доживут, своих детей вырастят.
– Вай, Нико, хорошо сказал. Берите мужики сальце, последнее подъедаем. Моя тоже перестройку начала. Все, говорит, отмудохалась. Пора о душе подумать, помирать скоро, а я еще и не жила!
– А кто жил-то? Лично я, Кузя, не могу считать жизнью свое временное и несуразное нахождение на этой планете. И что мы тут делали? И дети эти зачем?
– Ну не греши, водочки-то попили.
– Так грех же!
– Ты что, Федя, совсем? Или это самогоночка моя так действует? Раскинь мозгами! Что было бы, если бы мы не пили? Ну, говори! Семен пусть подскажет. Молчите в тряпочку? А я вам честно скажу: ничего не было бы! Ни армии, ни государства, ни образования, ни культуры этой гребаной. Даже телевизора не было бы. Все-то на нашей водочке и держится. Она всему голова. Нам надо ордена давать!
– Ну, прямо-таки – герои!
– А вот криво-таки – герои! В военное время мы жизнь отдаем на поле боя, а в мирное самоотверженно убиваем себя разной гадостью, чтоб страна родная не знала никаких забот! За нас! За героев алкогольного фронта! Чтобы! Чтобы всегда на рубежах передовых! Не щадя живота своего!
– Скорее, печени.
– Темнота! Я по-старославянски. Живот – это жизнь.
– Да уж какая жизнь без живота. Ни выпить, ни закусить. А с таким брюхом, как у тебя...
– Слушай сюда! Еще про праздники не сказал. По нынешнему положению дел их должно быть 365 дней в году. Потому как доход у государства только от нефти. Когда работаем, тратим ее по-дешевке, вместо того, чтоб за хорошие деньги продавать. Ясно, темнота деревенская!
– Ну-ну, ты не очень! Грамотей хренов!
Обстановка явно накалялась. Я поднялся, двинулся к станции. Напоследок еще раз оглянулся. Бывший парторг Кузя, полный, с малиновым лицом, сидел, привалившись к откосу, вольготно, как в кресле. Федя стоял на коленях у газеты-самобранки и старательно закусывал – сало с хлебом в одной руке, пучок молодого лука в другой. Семен сидел на пеньке боком к ним и лицом к мальчику, тоже что-то жевал. Внучок, взявшись одной рукой за торчащие грабли, топтался вокруг, издавая какие-то ритмические звуки. Солнце периодически заслонялось неплотными облаками, мягко просвечивало, потом снова брызгало июньским теплом, легкий ветерок задевал верхушки дубов, шелестел в тополях на другой стороне железнодорожного полотна. Голоса героев, перебивая друг друга, становились все громче и нечленораздельней – градусы перли наружу. Но все это было тишиной, бульканьем пузырей со дна тихой заводи жизни.
БОРОДИНО
Недалеко лежало поле, на котором свершилось одно из крупнейших человеческих жертвоприношений новой истории. Лишь Хиросима превзошла его. Более ста тысяч человек, не считая раненых и искалеченных, расстались с жизнью в этом сражении, защищая интересы своих начальников и вождей, чтобы тем быть начальниками и вождями над своим народом и не уступать этого права, как ведется испокон, чужакам. Вхождение России в семью цивилизованных народов Европы было отложено.
Не получилось этого вхождения и в 1941-м, когда кости солдат 1812 года вздрагивали от взрывов. Далека от этого вхождения и Россия образца начала третьего тысячелетия, хотя демократии в ней больше, чем во всем цивилизованном мире. Только почему-то от этой демократии цивилизацией и не пахнет: порядка по-прежнему как не было, так и нет. Да и плата за вход в семью цивилизованных народов дороговата – утрата этнической идентичности. Тем более что и утратить ее совсем не просто, невозможно оперативное усвоение западноевропейской психологии и норм поведения. Ведь и Европа пришла к ним не сразу и не просто – тоже выстрадала в горниле религиозных войн и революций. Невозможно и вхождение цивилизованных народов в Россию – по той же причине. Опыт соцстран и прибалтийских республик еще раз подтвердил это. Остается единственное: жить по-своему и порознь, но в мире. Во всяком случае, в обозримом будущем иных вариантов не предвидится.
Смысл и цель любой войны, начиная с межплеменных стычек, очевидны: убитые люди. То есть стихийная регуляция народонаселения, снижение нагрузки на кормящий ландшафт. Миллион галлов уничтожил только Юлий Цезарь. Но ведь и кроме него было множество пассионарных личностей, активно заботившихся об экологическом равновесии. Но, тем не менее, нас уже больше шести миллиардов. Мы угрожаем не только сами себе, но и всему живому. Сокращение рождаемости и ограничение потребления – единственный путь к миру без близкого Апокалипсиса. И на этом пути, хотя и не по своей воле, Россия опять впереди планеты всей.
Однозначно ориентированный на максимальное потребление, подлинный и безличный тоталитаризм западной цивилизации превратит мир в огромную свалку. Интересы человеческого рода очевидно приносятся в жертву эгоистическим интересам индивида: после нас хоть потоп.
Возможно, призвание человеческого рода именно в том и состоит, чтобы возвратить все живое в первичное состояние, к чистоте и равновесию истоков. Снятие усталости жизни с плеч бесконечно творящей материи. Одна из немногих задач, которая нам действительно по силам: разрушение дается человеку легче всего. Плата за краткую гармонию жизни – неизбежный всплеск хаоса. Возможно, честь быть свидетелями и участниками апокалипсиса выпадет уже нашему поколению.
Вот только телевизионный репортаж не состоится.
ЛИЦО ТВОЕ ЕДИНСТВЕННЫЙ ИТОГ
Зал ожидания стал похож на огромную клумбу, цветы на которой стремительно увяли. То ли измученные жарой, то ли побитые морозом. Неужели у нас во время сна такие смертельно-бесчувственные лица? Постоянная репетиция перед неизбежной премьерой. Ах, как сладко затягивает в этот омут...
Уходил бессильно на дно, лежал блаженно, как камень, ласкаемый струями. Снова всплывал, менял позу, взглядывал на часы, что лениво гнали тоже дремлющее время, потом снова падал, тонул, плыл по течению. Обрывки лихорадочных сновидений, громкие голоса. Да нет, это уже не сон.
– Такие морды я только у параши видел!
Мужчина с девичьими ладошками раскачивается во весь свой рост над парнем в серебряной куртке. Он периодически заносит руку для удара ребром ладони, но, словно понимая, что такие ручки надо и дальше беречь, спокойно опускает ее – чтобы опять занести и опустить. Невысокий коренастый парень немного отклоняется, но не сходит с места. Что-то негромко долбит. Эта долбежка раздражает долговязого. Он снова взвивается, замахивается, но воздействует только словесно. Потоки виртуозно-циничной ругани, с самого дна той же тюремной параши, не оказывают никакого воздействия на крепыша. Сохраняя все то же туповато-упрямое выражение лица, парень понемногу отодвигается. Сказав что-то особенно возмутительное напоследок – снова истерический словесный выплеск – он небрежно поворачивается и, покачиваясь, уверенно идет к выходу.
– Щенки вонючие! Падаль! Дерьмо перестроечное! – разоряется долговязый, возвращаясь к своему месту.
Рядом с ним обнаруживается еще какая-то пожилая пара. Невыразительный мужчина словно пропущен через стиральный автомат и старательно разглажен. Ни складочки мысли, ни пятнышка чувств не обнаруживается на его лице. Зато женщина оказалась выразительной даже с избытком. От каждой складки на лице – оно все было в резких и глубоких морщинах – веяло силой и грубостью. Казалось, что у нее никогда не было ни родителей, ни бабушек и дедушек, ни старших сестер и братьев. Вся защита от внешнего и жестокого мира с младенчества лежала на ее собственных плечах. Достаточно только предъявить такое лицо в глухом переулке – и вы автоматически выворачиваете карманы.
Один знакомый художник, Костя Боков, сын Виктора Бокова, уехавший в Нью-Йорк еще до перестройки – чтобы невозбранно исповедовать идеалы подлинного социализма и свободы личности одновременно – прогуливался как-то по берегу Гудзона, собирая куски дерева для своих поделок. Неожиданно лезвие ножа коснулось горла, и ему было предъявлено два, вероятно, именно таких, если не лучше, лица. Без всякого словесного сопровождения. К счастью, 20 долларов были у него всегда с собой. Также и блокнот для рисунков. Пока бандиты оприходовали добычу, он сделал их моментальный групповой портрет. Друзья глянули и восхитились. Не колеблясь, ибо с младых ногтей привыкли к рыночным отношениям, вернули деньги и забрали рисунок. Именно столько он и получал за такой уличный портрет
Да, лицо твое – единственный итог всех твоих исканий и тревог.
НА ПЕРВОМ МЕСТЕ АФГАНЦЫ
В новое время оказались жизнеспособны союзы, лишенные всякой идеологии, но со своей давно сложившейся иерархией, что позволяет выступать как целое. А любое прочное единство в эпоху разброда – залог успеха и процветания.
Но, конечно, союзы, которые скреплены вместе пролитой кровью, самые крепкие и результативные. Тут на первом месте афганцы. Подтягиваются к ним и участники чеченской войны. Уголовники, рискующие соперничать с ними, поневоле в тени – к самым большим и, главное, к почти легальным бабкам им не пробиться. Да и к тому же образования не хватает, не те университеты кончали. Думаю, что не будь этого костяка – более полмиллиона людей, прошедших закалку в Афганистане, словно специально для нашей сегодняшней жизни – современная реальность была бы намного хаотичней и кровавей. В этом можно видеть некую мистическую мудрость нашего престарелого Политбюро. Хотя Советскому Союзу и не удалось овладеть важнейшим стратегическим плацдармом, зато получилось в итоге бесконечно продлить царящую там смуту, которая, в свою очередь, не позволяет прочно овладеть этим плацдармом и США.
Я как-то провел часа четыре за одним столом с бывшим командиром роты спецназа, который легально и с чувством законной гордости выколачивает в упряжке с боевыми друзьями свой миллион баксов, зарабатывая за день больше, чем я за год. Головы работают у них как мощные компьютеры. А к тому же, если надо для бизнеса, готовы убивать без всяких интеллигентских соплей. Особенно уголовников. С глубоким чувством исполняемого долга и с тем же азартом, как поливали с вертолетов «духов». О том, что после такой практики можно испытывать какое-то отождествление с мишенью, и говорить нечего. Это просто работа, деньги.
В течение четырех часов я вскакивал из-за стола раз десять, с трудом гася в себе здоровое желание трахнуть бывшего афганца бутылкой по башке. Впрочем, ему бы это не повредило. А когда я, будто в шутку, попытался на прощанье ткнуть его кулаком в живот, он мгновенно обозначил удар: локоть – в солнечное, а кулак – под нос. Мягко и вежливо, даже с французским аккомпанементом, – «Кес ке се?» – но все же довольно чувствительно. Притом что выдул около литра коньяка. Мой кулак все-таки ткнулся по инерции в его железный живот. Обошлось легким ушибом.
Однако, как выяснилось позже, страхи все-таки присутствуют и у этого супермена. Не зря же он возвел вокруг своего подмосковного шале трехметровую кирпичную стену, а жену и дочь без охраны никуда не выпускает. Жене даже не разрешается иметь собственную машину. Вместо этого к ее услугам в любое время дня и ночи водитель-профессионал. Но она хочет сама! Возможно, именно это желание и накличет, в конце концов, на нашего героя беду: женские желания принимают к исполнению вне очереди.
НЕ ДРЕЙФЬ, ДОНЖУАН
На Бауманской плеснули студентки. Бывший институт благородных девиц стал кузницей педагогических кадров. На этой станции тоже иногда встречал все ту же постоянно опаздывающую особу. В бывшем дворянском заведении неистребимый запах испорченной канализации.
Молоденькая сосиска, только что слетевшая с конвейера и упруго заполняющая свое блестящее покрытие, демонстрирует мне свой аккуратно завязанный пупок. Она без лифчика, только в коротенькой маечке. Такое впечатление, что их уже штампуют с очками на лбу и бутылкой пива в руке. Для удобства потребления. Пупок похож на диафрагму таинственного объектива. Так и кажется, что сейчас что-то щелкнет, ослепительно вспыхнет и ты навсегда завязнешь в недрах этого нескладного создания. Вот вам и непорочное зачатие. Образчик клонируется, и вы платите алименты на целый детский сад.
Не дрейфь, донжуан, эта история пока из будущего. Хотя и не очень далекого. Ведь все мы лишь современники овечки Долли.
Еще столетие назад женщине было достаточно приподнять край платья и показать щиколотку, чтобы подарить кучу переживаний. Теперь все откровенно, как на мясном прилавке. Чего изволите? Грудинку? Голяшку? А вот классный окорочок! Да и вымя хоть куда! Без силикона! Ах, вам сердце… Где-то еще завалялось. Но и прочие субпродукты тоже в наличии.
Голых пупков полвагона, а вдохновляющих мордашек ни одной. Видимо, их уже давно развезли по дачам «Тойоты» и «Мерседесы».
Хотя со щиколотками тоже не все так однозначно. Но очевидно, что на тех мужчин они действовали. Значит, уровень тестерона был у них гораздо выше. Получается, что опять мы виноваты?
Думаю, что на самом деле виноваты две мировые войны, сократившие прежде всего мужское население. Оставшимся в живых предлагать только щиколотку было явной глупостью.
Город невольно приучает к большому количеству красивых лиц. Даже если только одна из десяти красавица, в течение дня их мелькнет около сотни. Возникает некая обманчивая и призрачная атмосфера красоты. Мы становимся разборчивей и требовательней. В итоге несчастней. Тем более что и сами, в свою очередь, все менее соответствуем запросам мелькающих красавиц. Большей частью экономических. А тут еще и время. Оно постоянно девальвирует, даже то, что было нашим богатством – от волос до эрекции. Если хочешь быть счастливым, до конца верным полету, хотя бы и над самой землей, надо постоянно перестраиваться, становясь все терпимее, все снисходительнее. К сожалению, наши требования по отношению к миру возрастают пропорционально нашему бессилию. Улыбчивая и мудрая старость, где ты?
МАТ
Я впервые слышал, чтобы с такой звериной яростью, так цинично-виртуозно и вместе с тем привычно-заученно ругалась женщина. Видно, она тоже бывала в том санатории, разлуку с которым оплакивал уголовник. Действительно, как же жить, если не ждет тебя свежезаваренный чифирек и хлеб с маслом. Это привилегия почище дворянской и любой номенклатурной. Она дается тем миром, который существует вечно под скорлупой любого социума, а в периоды потрясений и хаоса структурирует реальность по своим простым и жестким законам. Он представляет вторую, ночную власть человеческого общества, которая в сумерках переходного периода заменяет отсутствие дневной власти и тем самым спасает нас от полной анархии.
Матерящаяся и брызгающая слюной баба высказала сомнение в подлинности статуса заслуженного зэка: мол, сегодня все можно купить. Он несколько оторопел, но тут же задрал футболку – она была на голое тело – и достал из сумки на животе кучу рассыпающихся бумаг и удостоверений. В пригоршнях поднес к ее носу. Действительно, без бумаги ты никто, даже не вор в законе.
– Задницу ими подотри! Пойдем! – подхватила она мужчину с лицом, действительно похожим на дохлую акулу. Хотя ни зэк, ни я не видели их в реальности.
Грустная лошадка сидела спиной к дебоширу и, скрестив руки, чуть заметно покачивалась. Она тоже внимала этой виртуозной ругани, доносящей атмосферу последнего унижения и презрения к человеку, который может быть только грязной скотиной и никем больше. По сравнению с нашим привычным и обыденным матерком, это был своего рода постмодернизм. Еще лет 20 назад эта ругань глубоко бы задела мое эстетическое чувство, нарушила бы границы допустимого, оказалась бы несовместимой с чувством самоуважения и достоинства. Теперь она только раздражала меня повышенным шумом, который производила. Раздражение компенсировалось развлечением, которое она доставляла. Стала ли крепче психологическая броня? Или я сам уже тоже барахтаюсь в этой грязи? Или сторонняя позиция наблюдателя стала единственно возможной и внутренне оправданной? То есть совершился переход на сторону чистого разума. Он не залог разумности мира, лишь свидетель его безумств.
Помню, как удивился мой московский приятель, когда я на его глазах выбросил из электрички пьяного и матерящегося парня. По его представлениям, это был жест достаточно провинциальный. Ограничивать свободу человека имеет право только государство. Индивиды могут быть солидарны только в ее завоевании. Любая самодеятельность в этих вопросах – это позорное сотрудничество с властью. «Ты что – мент?» – допытывался парень. «Мент!» – подтвердил я. И он перестал трепыхаться.
Бывших советских граждан больше всего и поражает в Америке это откровенное и старательное сотрудничество простого обывателя со своей властью. На всех уровнях. Любое нарушение принятого порядка тут же становится достоянием начальства. На наш взгляд это позорное и недопустимое доносительство. На их – долг цивилизованного гражданина. Для нас – власть всегда чужая, варяжская. Для них – своя, защищающая интересы налогоплательщиков.
Когда в деревне, решая кое-какие строительные проблемы, я попадаю по пальцу, а не по гвоздю, то ненормативная лексика тоже вырывается на свободу. «Материшься уже как настоящий москвич!» – замечала моя мама. Но, видимо, в глубине души остаюсь еще вполне провинциальным белорусом, когда каждый раз удивляюсь непринужденной и естественной матерщине молодых девушек, юных мам с колясочками. Мат утерял свой сакральный смысл, перестал быть хранителем энергии, мобилизуемой в критический момент, язык утратил свою артиллерию. Количество критических моментов в нашей жизни превращается в непрерывную линию. Артиллерия выглядит просто игрушечной, когда только действие становится понятно и убедительно. Если раньше достаточно было выругаться, то сейчас надо ударить или выстрелить. Энергетика реальности намного превосходит самые энергетические формы языка.
БРОНЗОВЫЕ ГЕРОИ
Площадь Революции. Пересадка. Девочки из цветного металла разглядывают глобус. Мысленные путешествия – самые доступные. Мальчик с планером. Девушка с диском, футболист в позе роденовского мыслителя. Молодой человек с книгой, мечтает. Конечно, о светлом будущем. Неизвестно, что его ждет, но сегодня он счастлив. Ведь предвкушение и радостное ожидание счастья – единственное, чем, не скупясь, обеспечивает нас молодость.
Впервые медленно прохожу вдоль скульптурного ряда. Рабфаковка. Птичница. Агроном. Парень с отбойным молотком – шахтер метростроевец. Инженер с чертежами и циркулем.
Метро – огромный моллюск, выращенный человеком. Вполне соотносимо с египетскими пирамидами. Свобода рушит, рабство созидает. Судя по конечному результату, свободы в истории человечества было намного больше.
Подземные храмы напоминают катакомбные христианские церкви первых веков. Но очевидно и противопоставлены им – мощью, красотой, светом, а главное – жизнью, неутомимо кипящей в них. Явное соревнование религий.
Дальше пошли образы защитников новой веры. Девушка с винтовкой, пограничник с собакой, парашютист, матрос-сигнальщик. А вот и партизан в лаптях – в национальных русских кроссовках, в которых Россия пробежала тысячелетия.
Кто-то одарил матроса с наганом упаковкой от йогурта. А недавно в обнимку с ним снимались голые девицы. Да и матрос не простой. Позировал Манизеру курсант училища Олимпий Рудаков, который дослужился до адмирала, а вскоре после войны даже танцевал с королевой Елизаветой – по ее выбору. Так что и девиц можно понять.
За матросом рабочий с ружьем – все на защиту революции! Еще один. Всех их, как и предсказывал Горький, перемолола гражданская война, а жалкие остатки растворила крестьянская масса.
Простодушно-бронзовые герои в недоумении глядят на бесчувственно обтекающие толпы. Они одеты и обуты, сыты. Но нет в них шампанской радости восходящего класса. Не в восторге они и от своей многочисленности. Куда и откуда они постоянно движутся? Когда же работают? Неужели мы стали бронзовыми ради этой чужой и непонятной жизни?
Кардинальные попытки очищения мира увеличивают лишь количество чугунно-бронзовых и каменных людей. Истории без них нельзя. Возможно, по общей массе они и компенсируют исчезновение огромного количества живых тел. Да и предел желания живых – превратиться в памятники, неоспоримые доказательства их существования. Тем самым мертвое снова подчиняет себе живое.
КАК ИМЕННО КРАСОТА СПАСЕТ МИР
Вы в моей жизни вспыхнули, как спичка. Но в даль чужую мчит вас электричка. Опять одна мотаетесь в вагоне, опять один застыл я на перроне. Жизнь – электричка, сумасшедший поезд, летит, о нас ничуть не беспокоясь. У ней маршрут и станции свои. Ты на нее вину свою свали. Погасло это маленькое пламя, что колебалось весело меж нами. Остался лишь разлуки запах едкий. Но никого на помощь не зови. Нам на помойке чувств искать объедки, коль нет прописки твердой у любви. Мы жизнь бросаем ветру, как газету. Мы впопыхах проносимся по свету. Всегда везде нас сторожит разлука. Любовь теряем и теряем друга. Отца теряем и теряем мать. Найти мы жаждем, чтобы потерять. Жизнь – электричка, сумасшедший поезд, летит, о нас ничуть не беспокоясь. Что наша жизнь летящая, скажи? Мы вечно в ней бездомные бомжи!
Еще разучить парочку аккордов на гитаре и можно смело ходить по вагонам. Вдохновленный разлукой со своей лошадкой и уединившись возле очередного паровоза, благо он стоит подальше от вокзала, чем в Вязьме, сочинил сей шлягер. Даже спать расхотелось. Печаль тоже испарилась.
Женщина, которая на что-то вдохновила, уже не нужна, она сделала свое дело, оправдала тот эмоциональный всплеск, причиной которого явилась. Тем более не нужна, чем на большее вдохновила. Классический пример – Блок. Он по младости лет надеялся, что Любовь Дмитриевна будет вечным ядерным горючим в его атомном реакторе.
Мощно сублимировав свое влечение, он тем самым избавился от него. Но женщина осталась, уже не нужная ни для чего, в странном качестве музы-жены. Великие артисты – одновременно и великие садисты, мучители и мученики разом. Муза поэта – это переходящее знамя, а не должность, соединяемая с домработницей или кухаркой.
Девушки, если ради вас ваш избранник не в состоянии пожертвовать своим рифмоплетством, а тем более, если вы еще и вдохновляете его на это, ни в коем случае не связывайте с ним свою жизнь, допустимы лишь какие-то недолгие отношения в качестве легкой разминки, чтобы потом вы могли цитировать мужу посвященные вам стихи. Но не больше. Ваша юная прелесть нужна им только для бумагомарания. Или какой-нибудь дурацкой дуэли, ставящей спасительную точку в их бездарной жизни. Чтобы потом стоять на площади с видом провинившегося школьника, отрицательным и спасительным для большинства примером, как не надо жить. «Вот не будешь маму слушаться, тоже будешь торчать как дурак у прохожих на виду, под снегом и дождем, а птички будут на голову какать, представляешь? А разные дяди и тети в очках будут ковыряться в твоей жизни, в жизни твоих родителей, бабушек и дедушек! Рассказывать о них небылицы и выдумывать разные гадости. Ведь как надо ненавидеть своих ближайших родственников, чтобы поставить их в такое положение! Но ты ведь любишь бабушку и дедушку, маму и папу? Ты не отдашь их на вечное поругание?» – «Никогда, мамочка!»
Поэтому вполне логично, когда ребенка, начавшего писать стихи, сразу ведут к психиатру.
Мир кишит излечившимися поэтами. Статуи неизлечимых ставят на всеобщее обозрение. Ну а сами стихи? Гениальные или не очень? Откровенная графомань или постмодерновый компост? Стоят ли они одной слезинки замученной Любови Дмитриевны или Натальи Гончаровой? Они были коварно обмануты и жестоко использованы. Тот же Пушкин вполне мог ограничиться Болдинской осенью и честно сказать: извините, Наташа, вот вам ручка ваша и отдайте ее человеку состоятельному и серьезному.
Но, не страдая манией величия, Александр Сергеевич ощущал себя прежде всего маленьким человеком, который тоже имеет право на свое маленькое счастье – в силу собственной, роднящей его с другими и даже превосходящей их ничтожности. Он недооценивал всю гибельность своего дара – и для себя самого, и для окружающих. Хотя специфику его вполне осознавал: «Ты царь, живи один». Поэтому он, прежде всего, невинная жертва себя самого. И как все невинно пострадавшие, нашел сочувствие и любовь в народе, который имеет потребность не столько в чтении, сколько в проявлении чувств к персонажам всех пьес нашей общественной жизни.
Проблема обозначена уже Державиным: «Я – царь, я – раб, я – червь, я – бог». Потребность в творчестве не возникает при четкой фиксации личности: только рабу или только царю достаточно жеста. Но когда в тебе самом существуют эти полярности, эти постоянные переходы, они требуют и постоянного уравновешивания организма и среды посредством слов, звуков или красок.
Если Пушкин всего лишь невинная жертва, то признание подобной невинности в отношении Блока уже невозможно. Там сознательный вампиризм, взращенный эстетизмом и декадансом, которыми он был прикован к своему времени. Это штирнеровское торжество свободы (своеволия), которое с добром и светом сочетается лишь насильственно. Это то угрюмство, которое не прощается на весеннем празднике жизни. Но, тем не менее, понемногу забывается. А стихи остаются.
Эстетика побеждает этику. Хищный и чувственный образ красоты, питающейся соком жизни.
Ведь поэтому к любому трудному и сомнительному делу нас призывает прежде всего красота. Она цинично рекламирует религию и философию, добро и зло, танки и автомобили, моющие средства и прокладки. Попутно, для души, самое главное и становящееся все более трудным – дело продолжения жизни.
Стремление к совершенству форм заложено в природе и остро осознается человеком. Вычлененное из природы, где оно работает с максимальной нагрузкой, и пересаженное в сад человеческого разума, оно механически исчерпывает все возможные варианты и являет предел красоты – безобразное. Его метастазы пронизывают тело жизни. Безобразное приходит в мир вместе с человеком. И вместе с ним покинет его. Именно таким образом красота спасет мир.
Спасет от человека.
Ведь только он и угрожает миру.