Поликарпыч

Поликарпыча я знал с самого рождения. Когда-то он работал сантехником в домоуправлении и со своим открытым и бесхитростным характером стал почти родственником каждому в нашем дворе.
На свете не было того, чего не умел бы Поликарпыч. Зимой он заливал на площадке каток, а летом сооружал детскую площадку. Весной, благодаря ему, чуть ли не на каждом дереве появлялся скворечник. А осенью он подолгу махал своей жилистой мозолистой рукой вслед отлетающим в теплые края птицам. И по его небритым щекам текли слезы.
День Победы он, бывший солдат, всегда отмечал по-своему. Прикалывал в два ряда ордена и медали на стареньком, залатанном костюме. И шел сажать во дворе маленькое деревце. Чтобы наш дворовый вишневый сад стал чуток больше. Затем, тщательно утоптав землю, подолгу стоял возле него, приговаривая осипшим голосом: «Ну вот, теперь и ты, друг, будешь жить в нашем дворе».
Чужому трудно было понять, что происходит. Но мы-то давно знали об обещании Поликарпыча.
Когда-то, еще в 45-м, он поклялся, что всех погибших ребят из своего партизанского отряда вернет в строй. И каждый год в День Победы сажал во дворе по вишневому деревцу и называл их именами своих павших товарищей. Так, постепенно – из года в год – наш двор превращался в вишневый сад. Мы все наизусть знали имя каждого.
Огромный, цветущий, белоснежный сад. Это была борьба со смертью. И символ бессмертия…
Как-то, в канун очередного праздника Победы мы собрались помянуть старого военного друга Поликарпыча. Мои друзья Петька и Шурочка, Поликарпыч, Юрьев и я. Такая непритязательная мужская компания… Поликарпыч открыл бутылку, разлил водку, тяжело вздохнул и поднял свою рюмку.
– Ну что, ребятки, счет-то – не в нашу пользу, – махнул он сухонькой рукой.
Юрьев тяжело поднялся с места, приблизился к огромному портрету Есенина, висящему над диваном. И закурил, вглядываясь в светлое, смеющееся лицо поэта.
– На войне как на войне. И слава тем, кто погибает в начале, когда до победы еще далеко. Они даже не знают: не бессмысленной ли будет их смерть? И будет ли победа вообще? Но все равно идут первыми.
– Так давайте за первых, – предложил Шурочка. – Пусть даже счет не в нашу пользу.

Мы дружно встали и выпили до дна. Вдруг раздался резкий звонок в дверь. Петька недоуменно пожал плечами.
– Вроде бы уже и ждать некого.
Он направился к двери. В прихожей раздался чей-то громкий голос, и на пороге появился местный дворник. Все его звали Колян, этакий «свой в доску».
– Уж простите, коль помешал. Да вот решил... Грех не поддержать людей в печальный для них час.
Он всегда был мне крайне неприятен, а сейчас особенно. Даже его стиль изъясняться, такой нарочито просторечный. Но делать было нечего. Не выставлять же человека за дверь только потому, что нам не нравилась его рожа…
Дворник громко и очень печально вздохнул. И робко примостился в углу комнаты на краешке стула.
– Чего уж, располагайтесь поудобнее, – Петька пододвинул к столу кресло.
– Да уж мы и так, по-простому. Не извольте беспокоиться, – сказал дворник и резво пересел в кресло. – Я, конечно, человек здесь новый. Однако жаль, что все так трагично, столько напрасных жертв на той войне. Все так нелепо… Хотя что с нашего человека возьмешь. Ни разума, ни терпения. А ведь все наша темнота, забитость. А все – наше невежество. Все бы бунт сотворить, «бессмысленный и беспощадный». Все нам кровушки подавай... (Было видно, что он сел на любимого конька). Плохо мы людей знаем, ох, плохо. Да, с денег все начинается. Ими все и заканчивается.
– Может, за океаном и так, – не выдержал Юрьев.
– Да на всей земле так, Юрьич. И наша родина – не исключение.
– У нас с вами, господин Колян, разные родины. Наша пишется с большой буквы, – Петька пристально посмотрел на дворника, и тот поежился под жестким взглядом. Похоже, почувствовал силу, но и сдаваться не собирался.
– Разные, говоришь? – его маленькие глазки воровато забегали по комнате. – И чем же они отличаются? Может, объяснишь необразованному. А ведь все от гордыни нашей, от плебейского пафоса. А я так кумекаю. Коли защищает что-то человек, то как бы оно не называлось, с большой буквы, с маленькой, защищает он одно – себя. Как ни крути. И какую букву не пиши. А значит – и живет прежде всего для себя. А остальное все – фразы и лозунги, придуманные для учебников и дураков.
Петька откинулся на спинку стула, презрительно глядя на оратора. И молчал.

Но тут не сдержался Поликарпыч.
– Ну, коль такие пироги, Колян, может, я тебе помогу кое-что понять. Говоришь, что все одно, и главное – своя шкура. Своя жизнь, значит. Да, видимо, ты настоящей жизни-то и не нюхал. Послушай вот...
Был у нас в отряде парень из Белоруссии. Кастыном по-ихнему звали, по-нашенски – Костя. Хорош собой, чертяка, да и вояка был что надо. Ничего не боялся! Но и не рисковал понапрасну. Все его любили, потому что щедрый и добрый был, как и его земля. Мы с самого начала подружились. Все делили пополам, как и положено.
По вечерам, после боя, он на небо любил смотреть. В августе – звезд полным полно, как цветов полевых. А они тогда все падали и падали. Никогда потом не видел, чтобы так часто звезды падали... Кастын глядел на небо и про свою родню рассказывал. Мы уже всех его родственников знали, как своих. А родни у него – почти вся деревня. Бабка, дед, отец, мать, шестеро сестер, да у каждой еще и свои детки, а дядьев всяких, теток и племянников – не счесть. И жена у Кастына, сказывал, красавица, перед самой войной ему тройню родила. Троих пацанов, представляешь!
Звал он всех наших к себе, на родину. На Гродненщину. Говорил, как война закончится, сразу все к нему и рванем. Все равно по пути. Деревня его Маковкой называлась, а почему так прозвали – никто не знает. Маков никто там в жизни никогда не видывал. Других цветов – пожалуйста, а вот маки не росли…
Говорил, значит, что как приедем, люди столы прямо на улице накроют, как принято. Как на свадьбе. И встречать будут, как героев. Картошечкой запеченной, моченными грибочками, да наливочкой из калины... Так вкусно рассказывал, что слюнки текли.
А потом, говорит, на речку пойдем. Реки – спокойные, неторопливые, молчаливые, но чужаков не любят. Не знаешь мест – запросто пропадешь. А по вечерам, говорил, соловьев будем слушать...
Красиво рассказывал, как сказку. И я уже мечтал об этой деревушке. Очень хотел эту райскую землю повидать. Ну, как будто звала она меня, манила, словно к себе домой.
Так мы и дошли до Берлина. Многих товарищей схоронили. Из всей нашей роты, с кем воевать начинали, только мы с Кастыном и уцелели.
Ну, когда добили фрица и домой засобирались, он мне и говорит: «Так поедешь к нам в деревню?» – «Ну как же, – отвечаю. – Жду – не дождусь». – «Обещаешь? Ну же, давай клятву, что поедешь». Вижу, глаза у него блестят, а сам белый весь. Что это, думаю, с моим товарищем случилось. А он все твердит: клянись да клянись. Во чудак, думаю. Но раз так, поклялся я, что непременно поеду в те места.
А 9 мая, когда все салютовать начали, у меня сердце чуть не выскочило. Всю войну громыхало – и ничего. А тут вдруг не понимаю – неужели конец?! Неужели все?! И теперь с Кастыном прямиком в Маковку?! Побежал искать его, а нет нигде. Долго искал, потом вернулся в часть. Ничего не понимаю. Встретил хлопцев из соседней роты. «Кастын-то твой, – говорят они мне, так буднично говорят, а сами глаза прячут, – Кастын-то застрелился». «Убили?» – не понимаю я, а сердце опять выскакивает из груди. (Теперь я уж точно знаю, что такое бывает. Выскакивает оно из груди-то, сердце. А внутри остается ночь кромешная и пустота. Словно дыра какая). «Да как же так, – говорю, тихо говорю, потому как сердце уже не чую. – Да как же так... Ведь Победа... А его убили... Убили...» А они мне все твердят: сам, мол, застрелился. И вырезку из какой-то пожелтевшей газеты подсовывают. Взял я ее, да ничего не вижу. Словно ослеп. Шепчу, мол, сами прочитайте, не могу я, не вижу.

Вырезка оказалась из старой газеты, еще с 41-го, как только фашисты пошли по Белоруссии. В первый же день сожгли они Маковку. Дотла, значит, сожгли. Ни одной живой души не осталось. Всех согнали в колхозный амбар, собрали до кучи, как мусор, и подожгли. Всю деревню, всю родню Кастына. Детишек не пожалели, стариков. Никого… В той газете об этом заметка крохотная. Так, мол, и так, написано, не забудем ни одной загубленной жизни и сотрем фашистскую гадину с лица земли.
Кастын, значит, всю войну, с сорок первого, хранил эту газетную вырезку, в нагрудном кармане носил, не расставаясь. А нам все про Маковку рассказывал, словно жива была деревня все это время, и люди живы. И ни разу не видел я, чтобы он плакал. Как воевал – видел. Знатно воевал. Понапрасну не рисковал никогда, берег себя, значит, чтобы сполна расквитаться с фашистом… Не для кого ему уже было жить. Аж с сорок первого. Ни матери, ни отца, ни детей, ни родни не осталось. Даже дома. Да что говорить. Ни родины, которая, как тут некоторые говорят, оказывается, с маленькой буквы. Но другая Родина, та, что с большой, еще жила, боролась, и любил он ее больше всего на свете. Вот он и стиснул зубы, и затянул потуже ремень... Вот так... А 9 мая он, наверное, понял, что долг свой на этой земле выполнил. Сполна.
А я, мобилизовавшись, сразу поехал в Маковку. Одно пепелище кругом. Никто меня не встретил, и столов не накрыл. И героем себя я не чувствовал. Соврал, стало быть, Кастын. Однако походил я там, увидел спокойную, молчаливую речку, послушал голосистого соловья. А на месте того амбара, где фашисты всех сожгли, увидел небольшой деревянный памятник с пятиконечной звездой. Видать, кто-то все-таки остался в живых. А может, партизаны поставили. И на нем фанерная дощечка прибита. Ничего там не написано – одни фамилии погибших. Вся родня Кастына, все его братья и сестры. А стало быть – и мои братья и сестры.
Нет, подумал я. Не соврал он. Вот это небо, эта земля – живы. И, значит, люди эти живы. Все равно, пусть и не здесь... Не соврал Кастын. Встретили меня, как героя. Встретила от всей души меня Родина моего товарища. Моя Родина... Но удивительно было другое. Вся земля была густо усыпана маками. Ярко алые, как капли крови, как огненные всполохи. Они росли повсюду, куда ни кинь взгляд. Жаль, что на пепелище...
А ты говоришь, Коля, Родина... Была бы она с маленькой буквы, Кастын бы еще в сорок первом наложил на себя руки. Но Родина, как душа... Как для кого... У кого большая, как вся земля или небо. А у кого умещается в три квадратных метра...

Мы слушали Поликарпыча внимательно, опустив головы. Изредка я поглядывал на Коляна и видел, как меняется его лицо. На нем отражалось то презрение, то недоумение, то снисхождение. Но чаще всего – страх. Я четко уловил этот страх. Который с каждым словом Поликарпыча все более увеличивался…
Но дворник не собирался так просто сдаваться. Он молча встал. Молча, одним залпом осушил рюмку. Вытер рукавом мокрые губы. И усмехнулся.
– Ну еще как посмотреть. Смерти он искал, ваш Кастын, с самого начала войны. Потому как сам на себя руки наложить боялся. Вот и воевал. И потом... Если она такая большая, его родина, чего ж он дальше ей служить не стал. Она же и после победы осталась, никуда не делась. Да и работенки после войны хватало... Значит все же... На первом месте он думал о своем маленьком домике, соленых грибочках, да детишках.
В этот миг Колян вдруг мне напомнил телевизионного диктора. Лощеного, сытого, наглого, на все имеющего заранее проплаченный ответ. С душою – метр на метр, едва умещающейся в телевизионный экран… Тут не выдержал Юрьев. Он бросился к дворнику, схватил его за шиворот и встряхнул с такой силой, что у того перекосилась физиономия.
– Врешь, сволочь! Все врешь! Да таких как ты... Мы...
Он уже было замахнулся, но мы вовремя его оттащили. А дворник как-то бочком, по стеночке, прошмыгнул к выходу. Но я его догнал.
– Слушай меня, Коля, слушай внимательно и запоминай, – я старался говорить спокойно, поскольку знал, что таких подлецов можно достать только выдержкой. – Я не знаю, зачем ты здесь появился, Коля. Но от тебя гнильцой за версту несет. Так что старайся держаться от нас подальше. Особенно от Юрьева. Запомни – особенно! И, если я еще раз замечу, что ты провоцируешь подобные разборки... Нас много, Коля. Гораздо больше, чем ты думаешь. Гораздо... И мне тебя даже искренне жаль.
Коля заискивающе посмотрел на меня.
– Да чего ты... Вот глупость какая! Зачем так все преувеличивать?! Подумаешь, ну, выпили мужики, ну, подрались... Нормально. И потом... Разве у нас запрещено иметь разные взгляды?
– Взгляды – нет. А вот подлость, низость и мерзость запрещена. А осквернение памяти вообще строго карается по УК РФ. Тем более, кроме наших дурацких законов, существуют и другие, неписанные. Так что советую их не нарушать. Если нельзя осудить подлость по закону, то еще не значит, что суда вообще не будет... А теперь – пошел вон.
Я буквально вытолкнул его за порог и так хлопнул дверью, что посыпалась штукатурка. И пошел к своим...
А через неделю какие-то гады ночью вырубили весь наш вишневый сад. Под автостоянку. А еще через неделю умер Поликарпыч.

 

Художник: М. Павлова.

5
1
Средняя оценка: 2.852
Проголосовало: 250