Два рассказа
Два рассказа
ОСВЕТИ МНЕ МОЙ ПУТЬ
Чем измеряется жизнь? Временами года? Событиями? Достижениями, наградами? Суетой буден, вехами праздников? Чем она измеряется?
В этом июле у Петра Егоровича Филонова возник юбилей. Терпеть он не мог шумных, а тем более официозных торжеств, а тем более – по собственному поводу. Но как ни пытался укрыться в какой-нибудь командировке, гендиректор родного «Ритма» академик Клёнов – давний сотоварищ и начальник – проявил прямо-таки неколебимую твёрдость.
– Ничего, Пётр Егорович, потерпишь. Шестьдесят – не двадцать, пора правду о себе узнать.
– Да кто ж на юбилеях правду-то говорит?!
– Я первый и скажу, – развеселился Клёнов. – И не подкатывайся больше с этим.
Так и сказал: «Не подкатывайся». Академик. А так надеялся на отпуск, на поездку в Энск со всеми своими домочадцами, на совместные с Пашей именины в «Лукоречье» под родными звёздами у родной же речки!
Кривился Филонов напрасно: до полудня его никто и не тронул. Лишь утром звякнул прямой директорский телефон.
– Знал, что спозаранку заявишься. Замминистра прилетел, так что в актовый зал – без опозданий.
Рекреация перед залом была пуста, и Филонов замешкался: что-то не так. Глянул на часы: без трёх минут. Дошёл, распахнул дверь. И замер. Две сотни человек разом поднялись со своих мест и обрушились аплодисментами. Обомлевший юбиляр помимо воли вскинул руки и – сдаваясь – так и прошёл через живой строй к невысокому подиуму с длинным столом. Повернулся, дождался успокоения и, оглядывая знакомые довольные лица, сокрушённо выдохнул:
– Надо было шпицрутенами …
Голос пропал в новой овации. Остальное уложилось в сорок минут. Замминистра, вручая орден, только-то и сказал:
– Осталось, Пётр Егорович, за заслуги перед Отечеством Первой степени получить.
Обнял и повернулся к залу.
– Без полного банта ни на какую пенсию не отпустим.
Финальную овацию после вручения памятного адреса и зачитывания приказа, сорвал, обратившись ко всем, Клёнов.
– В семнадцать часов с подготовленными речами и подарками приглашаю в нашу столовую.
Махнул рукой Филонову.
– Успокойся, Пётр Егорович. «Ритм» не такое выдерживал.
Час просидели в кабинете Клёнова, ещё полчаса – за накрытым чайно-кофейным столом у Филонова, а потом проводили высокого гостя на московский рейс. Вернувшись в свою приёмную, Филонов подошёл к Валентине – молодой ухоженной брюнетке, давно и безупречно справлявшейся со своими непростыми секретарскими обязанностями.
– Спасибо, Валя, за стол.
– Не меня, Пётр Егорович, надо благодарить, тётя Поля надоумила.
Тётей Полей весь пятый этаж называл Полину Борисовну Шустову – бывшего технолога лаборатории, перед самой пенсией овдовевшую и уже без малого тридцать лет прибиравшуюся на этаже и в кабинетах. Два раза в неделю заглядывала с пылесосом в дверь с неизменным вопросом:
– Пожужжать можно?
Как-то Филонов, глядя на её нелёгкую атрибутику, попытался посочувствовать, но тётя Поля на сочувствие тихо ответила:
– Помру я, Петя, дома.
Банкет был обильным и длительным, но, на удивление, не утомил. Клёнов, извиняясь, негромко заметил: «Прости, Пётр Егорович, со своими отметишь дома. Режим». Понятное дело, чего извиняться-то? Тосты были короткие и шутливые, в задорном ритмовском духе, такому же духу соответствовали и подарки: перевязанный старым шпагатом двухтомник филоновских стихов и рассказов, теннисный мяч, настольная лампа с грозным предупреждением из «Ритма» не выносить, перьевая авторучка с поллитровой банкой чернил, кофе, валидол, какие-то пластыри, панамки, шерстяные носки, и всё это – с неизменными шуточками и короткими наставлениями. К десерту приставной столик огруз от этой разнокалиберной мелочи, и Филонов, втянувшийся в общий настрой, плеснул в бокал остатки коньяка и, заметив согласный кивок Сухорукова, поднялся. Намеревался поблагодарить, но неожиданно для себя прижал руку к груди, молча поклонился и, вскинув голову, сказал в возникшую тишину:
– После пожеланий ваших надо бы и мне пожелать юбиляру. Прошлое – прошло…
Помолчал, оглядел ждущий зал и поднял бокал.
– К барьеру, наконец! Перчатку – в пол!
Благословен да будет миг, когда не струшу,
подняв дуэльный воронёный ствол,
в прицел увидеть собственную душу.
Секундная тишина оборвалась разом сдвинутыми стульями и негромким словом от Сухорукова:
– Виват.
Троекратно откликнулось эхом это «виват» под финальный звон бокалов. Не ожидал Филонов такого единодушия. Но никто не ожидал и продолжения. К столику подошла с двумя новенькими урнами тётя Поля, сгребла в них весь шутейный скарб и повернулась к Филонову.
– Не нужны тебе пока, Пётр Егорович, все эти очки, носки и валидолы. Делай, что душа велит и чего народ от тебя ждёт.
Неторопливо повернулась ко всем и громко сказала:
– Подарила бы ему швабру, да ведь не справится.
Зал охнул от смеха. А Филонов шагнул, обнял и расцеловал тётю Полю, едва сдерживая слёзы. Чем она измеряется – жизнь? Дома ждал семейный стол. Знали, что задержится надолго, но ждали…
Не отличался Филонов тщеславием, чуждо оно было его характеру. Да и недосуг на героев ровняться. Дел – ворох. И планов – не меньше. Но свободные от юбилея отгульные дни дум не отменили. Да, шестьдесят – не двадцать, и как ни юли, а уже маячит интегральный итог. Что в нём помимо видимого и благостного? Не часто у Филонова случалось, чтобы вот так – посреди рабочих дней оставаться наедине с собой. Но директорский приказ сомнений не вызывал: до понедельника путь через проходную был заказан. Филонов довёл жену до её гимназии, бездумно прошёлся по набирающему июльскую сухость бульвару и шагнул в прямо перед ним раскрывшуюся дверь троллейбуса. Это был удачный шаг: троллейбус вывез за город, на окраину соснового леса. Уже с окраины и открывался другой мир: несуетный, со смолистым запахом, с тонким посвистом безвестных птиц, с объёмной тишиной и ощутимо живой упругостью земли. Сюда надо внуков возить. Спохватился! Надо было с дочкой сюда ездить, может и ей привилось бы желание не по луна-паркам детей таскать. Скривила досада: сколько их в жизни – таких «надо было»? Остановился, поднял голову, длительно осмотрел верхушки высоких сосен. Вот она – внутренняя шкала – без должностей и орденов, бесстрастная и беспощадная, как само время. С неё надо жизнь считывать. По ней и измерять. Хмыкнул, отчётливо услышав Пашину иронию: «Приходи кума свататься! Выдумываешь чёрт и чего». Может, и так, Паша. Может, и выдумываю. А может, и впрямь пришло время шагнуть к барьеру. Что в нём видится – в этом дуэльном прицеле? Невидимое видится. Сокрытое от всех. Давнее и недавнее, совсем разное и совсем мелкое, незначительное, но оставшееся в тебе, осевшее и вызывающее равновелико тоскливое чувство. События разные, а осадок от них один. Стыд.
И что это вообще за бином Ньютона? Страх дурной молвы, о котором говаривали Платон и Аристотель? Да какой теперь страх, когда в мире уже ничего недозволенного не осталось? А стыд за ту мальчишескую выходку в разговоре с отцом остался. Как и стыд за известные лишь тебе случаи собственного малодушия, недомолвок и самооправданий. Опустил голову, с силой сдавил ладонью лицо. Глубоко вздохнул и неторопливо пошёл к далёкому сухому стволу давно упавшего дерева. Ствол никто не убирал, на нём устраивался люд, в неглубокой яме жгли костерки из сухих веток и проводили время под винцо, гитарные переборы и печёную картошку. Время отполировало этот почти окаменевший ствол, и Филонов опустился на него, разулся и вытянул ноги. Долго и бездумно втягивался в лесное пространство, пропитывался его запахом, тишиной, утренним покоем и настроением.
Школьное детство его прошло далеко отсюда: в пыльном городке у тихой речки, под дивными степными закатами. Он всё чаще вспоминал это благодатное и беспечное время, хотя отнюдь не испытывал ностальгических обмираний. Прошлое – прошло. Вспоминались в нём лишь несвязные и обрывочные эпизоды, но однажды в бессонницу удивился, без усилий перебрав в уме все мелочи в комнате, вплоть до маминого, вышитого гладью коврика у своей детской кровати, четырёх нарядных венских стульев и узорных затейливых ручек, стоявшего в простенке векового комода. В деталях помнились уютные дом и двор с низкорослыми вишнями, короткий и узкий переулок в окоёме палисадников, просторная площадь с одноэтажными магазинчиками по периметру, белокаменное здание школы, шумный по выходным местный рынок. А вот из событий… Почему так неотступны не лучшие из них? Говорят, что память избирательна, что не хранит она тёмного. Как бы не так. Крепче всего хранит она как раз то, за что приходится отвечать без скидок и оправданий. Перед собой. За то, что уже не исправить и что оставило этот липкий осадок стыда. Хоть бы и тут – у этого чёрного пятна прогоревших костров. Компания в ту маёвку собралась весёлая и немалая: сизый дымок подтягивал и подтягивал от троллейбусного кольца всё новые группки малознакомых и совсем незнакомых людей. Полнили припасами раскинутую на траве общую самобранку, закусывали, сходились, расходились, азартно стукали по мячу и опять закусывали. В этой метушне он не сразу заметил отсутствие Маши. Увидел её далеко за волейболистами с незнакомым высоким парнем, и объёмно полоснула ревность. Не впервой. Случалось и раньше, и он унимал себя, снисходительно оправдывая поведение обычной женской природой, но флиртовать теперь – после свадьбы! Какое-то время сдерживался. Ждал. Но это уединение у всех на виду всё длилось и длилось, вызывая растущую неприязнь. Дождался, когда вернулись, хмуро молчал, слушая продолжавшийся разговор и вдруг оборвал парня.
– Вообще-то это моя жена.
Краем глаза отметил недоумение на её лице и растерянность его взгляда. Из каких глубин выплеснулась эта фраза? Скривился от стыда за то – давнее чувство первородного собственника. Парень ничего не ответил. Поднялся и отошёл. Но через минуту негромко ответила Маша.
– Я, Петя, и сама могу постоять за нас.
Это «за нас» прижгло на всю жизнь. Запомнилась тональность внутренней её обиды. В самом деле: ничто ей не угрожало, и его вмешательство выглядело до беспардонности безголово. Кого защищал? И от чего? Не за Машу ты вступился, а за собственную грядку. Оттого и стыд. Глубоко и отрешённо вздохнул. Мысли связывались – неторопливые и нерадостные. Вспомнил, как по зряшному поводу обрушился когда-то на Машу-маленькую, опять увидел полные слёз глаза беззащитной перед ним двенадцатилетней дочушки. Воспитатель – а как же. Оправдание, конечно, подсунулось, себя-то оправдать – плёвое дело. Болезненно скривился, повёл головой… А тот техсовет по акустике? Витя Сухоруков – спокойный, сосредоточенный, убедительный. И пока ещё подчинённый. Веские были у него аргументы, чего уж. И ведь оба понимали истинную причину твоего упрямства: уж очень не хотелось оставаться без такого зама. Разошлись каждый при своём, но твоя начальствующая должность отняла у Сухорукова пять месяцев самостоятельной творческой жизни. И не оправдывайся теперь, что сам потом убедил Клёнова на создание нового направления исследований. Твоё усердие в этом становлении не заслуга и не искупление. Прошлое, конечно, прошло, но отметины от него остались. В том числе и те, которые не хочется вспоминать. Не ими ли измеряется твоя жизнь куда точнее? Мало их в ней – таких тёмных жизненных тупиков? Филонов опять мучительно повёл головой. Не к месту вспомнился газетный киоск в сотне шагов от подъезда. Влажная стынь мартовского вечера, скучающее лицо киоскёрши.
– «Голос» сегодняшний есть?
– Есть.
Ну что, что потянуло тебя за язык?
– Там должно быть моё стихотворение.
Это было первое его стихотворение, набранное типографским шрифтом. Взял газету, отыскал текст. Расплачиваясь, глянул в равнодушные женские глаза. И увидел ещё один тёмный тупик, в который так отчётливо толкнуло его ещё не обузданное тщеславие. Ему самому стихотворение нравилось, но именно с тех пор он досадливо отмахивался от поздравлений по поводу публикаций: «Писатель не тот, кто пишет». Невесело вздохнул. Что, Петруша, неуютно тебе в твоих потайных закоулках? Надо ли в них заглядывать? Да вот держаться они почему-то в памяти, так или иначе заставляют по ним сверяться. Не хмурься. Дуэль с собой – не самая простая дуэль. Но не былой ли стыд помогает избегать стыда нового?
Повёл взглядом по рдеющим стволам сосен, отметил поднявшийся густой подлесок на склоне облитого солнцем пологого холма. Когда ещё удастся здесь посидеть? Глянул на чернозольное пятно кострища и вдруг удивился: сюда продолжают приходить! Такие же, но новые, молодые компании, полные жизнерадостных мечтаний и оптимистичных надежд. И так же азартно о чём-то спорят, подпевают гитарам и пекут картошку. Сердце весело толкнуло кровь: ведь предсказуемо, что всего через несколько лет тут будут сидеть и твои внуки, твои Митя и Витя, имя которым пока – «Ми-Ви». И будут взрослеть и набираться собственного опыта, и неизбежно попадать в темь собственных тупиков, теряться в них, озираться, и через страдания и потайной стыд выходить к свету. Тряхнул головой, усмехнулся. Ничего, парень. Измеряется жизнь и стыдом. Без него-то – оно, конечно, легче и сытнее. Но не стоит и пробовать.
ПОЛОТНО
Мой брат увидел этот мир на двенадцать лет раньше меня – в цветущий майский день маминого двадцативосьмилетия. Жизнь развела нас от самого истока: когда я входил в возраст осмысления, его уже не было в отчем доме. По сути своей мы оба кочевники, хотя дороги наши никогда не пересекались: носит его по мировому океану, и на земле ему неинтересно и скучно. А я тяну дороги то по Сибири, то по Уралу, то по степям, а то и по тундре. Я – дорожник, меня обязывает к этому моя приземлённая профессия.
У приземлённого кочевья есть несомненное преимущество: оно позволяет легче создавать семьи. Впрочем, и распадаются они почти так же легко. Первая моя семья продержалась десять лет, вторая и того меньше – восемь. Где они теперь – трое моих сыновей? У Вани и Алёши судьбы как-то сложились, так что у меня теперь две внучки, которых я едва ли увижу. А вот Андрей – уже военный пенсионер и пожизненный инвалид. Если бы я мог…
Смолин досадливо сощурился, шумно вдохнул хмельной запах сосен. Невесёлый у тебя, Сергей Борисыч, получается монолог. Не для одноклассников он. Зачем приехал, кому это в радость? Он бы и не приехал. Но зазывное приглашение пришло на адрес Управления, да ещё ко времени завершения многотрудного объекта, и выпала Смолину негаданная путёвка – поездка на сорокалетие окончания школы. И теперь, по праву первенства облюбовав дальний домик загородного пансионата «Сосновый бор», он сидел на удобной скамейке пустующей аллеи и почти жалел, что принял эту поощрительную путёвку. В своём родном городке он не был уйму лет. Приезжал лишь однажды, помочь родителям перебраться к себе. В той недельной суматохе так и не получилось никого повидать. Какие они теперь – бывшие школьники? Всё изменилось. От «Октябрёнка» остались лишь длинное и приземистое здание общей столовой, обновлённое салатовым сайдингом, да обширная площадка для весёлых пионерских костров. Густой когда-то подлесок, где ставили спальные палатки, уже давно поднялся до мачтовой высоты, и между бронзовых стволов протянулись брусчатые тропинки со скамейками, фонарями, пятнами цветников, открытыми беседкам с мангалами и прочими отметинами цивилизации. Что уж тут о людях? Впору заново знакомиться. Интересно, кому принадлежит теперь это обнесённое забором пространство с крутым берегом зеркальной реки, где у двух понтонов приткнулись нарядные пластиковые лодчонки? У всего теперь есть хозяева. Слава Богу, птицы всё такие же бесхозные, и заборы им – не указ.
От въездных ворот долетел требовательно-короткий сигнал: кто-то приехал. Сбор планировался назавтра, но сегодняшним утром Смолина безропотно пропустили, едва он предъявил приглашение. Немолодой охранник в камуфляже указал место на парковке, дал осмотреться и сопроводил к домику. Может, уже начали подтягиваться? Отчего-то защемило сердце. Но ничего не произошло, и Смолин уже собрался отправиться перекусить припасёнными бутербродами, как услышал за своей спиной ещё отдалённый, но показавшийся знакомым голос.
– Всё, Петрович, занимайся.
К скамейке размашистым шагом направлялся высокий грузный мужчина с роскошной, ниспадающей на лоб шевелюрой цвета зрелой соломы. Смолин узнал его лишь с трёх шагов. Поднялся, изучающе склонил голову и улыбнулся.
– Мишаня?
– Кому Мишаня, – ответил тот широкой улыбкой, – а большинству Михаил Соломонович. Устроился?
– Более чем! Твоё хозяйство?
– Теперь моё.
В Мишане Ципульском – худом и невзрачном школьном мышонке – не изменился только фальцетный голос. К разговору он явно не был расположен.
– Ты осматривайся, погуляй-подыши, а я распоряжаться пошёл. К вечеру ещё подъедут, шашлычков наскоро сообразим.
– Кто именно-то?
– Да большинство не из нашего класса. Из «Г»…
Ну какая разница, хоть из «Ю»! Одна на всех заря занималась!
На взгорке у глинистого обрыва просторная беседка с ностальгическим видом на густеющую темь стихийного разнолесья противоположного берега и на текущий ввысь малиновый пожар летнего заката. В беседке два пластиковых стола со снедью, уже вольно вальсирующие вокруг него лёгкие стулья, и рябь пока ещё возбуждённых разговоров.
– Мужики, идиллия-то какая!
– И мы, как десять негритят. Мишаня, а когда тут у тебя убивают?
– Отберите у него рюмку!..
– Не мешай, Лизавета, дай с другом поговорить.
– Тебе друг, а мне муж. Ну угомонись ты с шашлыком, холестерин у него…
– А молодец Мишаня, что собрал всех.
– Ну да. Резон, видно, есть…
– Валер, а ты генерал от инфантерии, артиллерии иль кавалерии?
– Трепач. От бижутерии…
– Юрка, ты вправду в Склифе оперируешь?
– Да.
– И не страшно?
– У стола бояться некогда…
– О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепости страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!
– Сам придумал?
– Тютчев, неуч.
– Да ну?..
– Серёжа, ты вроде сам не свой.
– С чего ты взяла?
– Так я же ведунья. Забыл?
Глаза у Валентины всё такие же. Чёрные, с искрами. Хорошая была девочка, интересная. С первого по восьмой вместе учились.
– Приедет она. Завтра приедет.
– Ты о ком?
– Не надо передо мной.
Смолин подобрел лицом; и впрямь ведунья.
– Едва ли она мне обрадуется.
Кольнула взглядом.
– Так во всём и сомневаешься?
Подавил вздох, отвёл глаза. Мелькнул в памяти вечерний перекрёсток Ленина и Седова, и горький разговор с Тоней, так непоправимо отдаливший их друг от друга. Они и после школы переписывались, дружески делились новостями, но когда он пригласил на свою свадьбу, скоропалительно грянуло и её первое замужество. В отместку. И покатилось всё как с горы.
Смолин скривился. Лишь недавно пришло понимание, что, в сущности, ему никогда не хватало воли и целеустремлённости; всё происходило само собой, без усилий, восторгов и душевных драм. Он рос здоровым, его любили родители, легко давалась учёба, сверстники не огорчали, начальство снисходительно прощало промахи. Жизнь всегда предлагала выбор, и ему казалось, что выбирал именно он. Но в реальности всё происходило ровно наоборот. Выбирал очевидное, а через время очевидность поворачивалась спиной. Даже романтика строительства новых дорог обернулась тем, что как раз дорог-то он не проложил ни сантиметра. Это делали совсем другие люди, а ему приходилось заниматься работопригодностью скреперов, бульдозеров, грейдеров, асфальтоукладчиков и прочей ревущей и грохочущей техники. И уже давно укоренилось ощущение, что несёт и крутит его нечто неведомое, как случайную щепку. Вот и эта поездка из того же ряда.
– Чем занят, Серёжа?
– Да ну… Инженерствую, неинтересно это. У тебя-то как, где живёшь?
– А всё там же – соседствуем с Антониной. Раз в месяц мужей своих от столов по домам растаскиваем. Они у нас в одном цеху ремзавода, а всё неймётся. Без нас опять отвяжутся, это уж как пить дать. Ничего, небуянистые они.
– А занимаешься чем?
– Угадай.
– Учительствуешь.
– Все так отвечают. Журфак у меня за спиной. А третий год как выпускающий редактор нашей «Нивы».
– Жива газета?
– Доживает. Объявлениями да рекламой живём. Удивила?
– Есть малость.
– Будет и не малость.
Повернулась к столу, взмахнула рукой.
– Егор, Костя, давайте к нам со стульями!
– Да чего ты, их за уши не оттянешь.
– Наговорятся ещё.
Дождалась, когда подсядут, оглядела.
– Вот, Серёжа, представляю двух бывших шалопаев. Константин Юткевич – антрепренёр областной филармонии. Завтра спляшет.
– Не с моими суставами теперь.
– Он, Серёжа, в Туркестане плясал. В ансамбле военного округа и жену свою встретил, и девчонок там народили, а теперь и девчонки на сценах, старшая уже заслуженная. Голос – истинное чудо. Династия.
Костя отмахнулся.
– Да ну тебя.
– А я не просто так.
Повернулась.
– Егор Москвин – писатель.
– Ну какой я писатель?
– Получше многих с членскими книжками. Уж поверь: знаю, о чём говорю. Пиши, Егор, твоё это. Вот они – персонажи, – кивнула на гомонящий стол. – Ходят. Шутят. Закусывают, веселятся. Живые.
Повернулась к Смолину, сыпанула искрами.
– Так что из отсевного «Г» тоже все состоялись, а не только медалисты и паиньки из заглавных классов. Кому теперь дело до Костиных двоек по физике и до Егорова нрава?
Егор встрепенулся.
– Обо всех знаешь?
– О некоторых.
– А Мишаня?
Запнулась.
– Мишаня у нас из новых. Без выгоды не почешется.
– Здрасьте! Сидим тут, шашлыки его трескаем. Нехорошо.
– Да наверно нехорошо. Только помяни моё слово: он из этих посиделок рекламу себе обязательно сделает. Вот, – кивнула. – Лёгок на помине.
Мишаня подошёл, оглядел сверху.
– О чём воркуете?
Валентина словно ждала вопроса.
– Думаем, вот, в какой багет этот закат нарядить. Прелесть, как пылает.
– Чего его наряжать? Любуйся.
– И то правда…
Отпылал закат. Затеплились фонарные шарики вдоль дорожек. За вцепившейся в обрыв кривой сосной – плотная темнота, а дальше и выше – таинственный полог чуть подсвеченного неба. Тишина. Разошлись засветло – восстанавливать силы для завтрашнего дня. Но Москвин, полтора часа проворочавшись со своими мыслями, оделся, прихватил коньяк и вернулся в опустевшую и прибранную беседку. Поставил три стула, расслабленно сел. Удовлетворённо хмыкнул, заслышав шаги, но головы не повернул. Смолин молча опустился рядом. Посидели, послушали тишину.
– Не помешал?
– А я был уверен, что придёшь. По маленькой? – поднял бутылку.
– Да можно…
Пригубили.
– Что за коньяк?
– «Старый Кахети». Послевкусие от него шоколадное.
– В самом деле. Шоколадкой пахнет. А ты вправду писатель?
Москвин весело хмыкнул.
– А ты вправду читатель?
Примиряюще улыбнулся.
– Не обижайся. На глупый вопрос жди ответную глупость. Тут ведь что смешно: профсоюз такой есть, а профессии – нет… Детишек я учу. В школе.
– А писательство?
– А писательство – чемодан без ручки.
– Но ведь печатают?
– Да в том ли дело?.. Освежить?
– Можно.
– На Назара Фокина внимание обратил?
– Это, который с коротким чубом? Я его плохо знаю.
– Всегда добивался, чего хотел. Окончил мореходку, судовым механиком за тридцать лет во всех морях отметился. А пришёл однажды из рейса, оглядел пустую квартиру. Плюнул на всё и вернулся сюда – в родительский дом. Доски со ставен поотрывал, дом в порядок привёл, соорудил автомобильный бокс и теперь машины ремонтирует.
– Это к чему?
– Да так, к слову. Лучшего места, – говорит, – нету на Земле.
– Вот тебе и сюжет.
– А кто из нас не сюжет?
Смолин пригубил коньяк, повернулся.
– Третий стул – для Коли?
– Наташино это место.
– Скворцовой? Я её и не заметил.
Москвин залпом допил.
– Нет её уже пять лет… Через полгода после вступительных экзаменов – студенческая свадьба, и тридцать пять годочков рука об руку. Дочка наша – кардиолог, внук растёт…
– Прости, не знал я.
– Да об этом никто не знает.
Москвин вздохнул.
– Валентина вот сказала, что все мы состоялись. Состоялись, понятно, раз живы. А в чём?
Помянули. Погрузились в тишину, в темноту и в себя. Смолин отвалился на спинку стула, потерянно вздохнул.
– А моя жизнь, Егор, – сплошная нелепица. От рождения… Брат у меня был. Старший. Десятилетним мальчишкой погиб. Маме уже за тридцать восемь перевалило, но отважились всё-таки родители на второго ребёнка. Знали бы… От младенческого сепсиса врачи спасли, тонул два раза – тоже откачали, в шестом классе под скальпель попал. Натерпелись они со мной. А потом Тоне – первой своей любви жизнь исковеркал, потом – двум своим жёнам, а заодно и детям... Состоялся.
Повёл плечами.
– Ладно бы – на свою, на чужие ведь головы состоялся. Странно как-то: жил тихо-мирно. От работы не отлынивал, не пил, не скандалил, не врал, не воровал, не блудил… Этакий добропорядочный буржуа с почётными грамотами. А на что ни глянь – всё наизнанку.
– Так уж и всё?
– А-а-а! – безнадёжно махнул рукой. – Чего уж теперь. Думаю вот: остался бы жив Веня, и не было бы меня, и столько людей горя из-за меня не хлебнуло бы. Он теперь в мире Вышнем, а я – тут, и тянутся наши жизни, как две непонятные параллельные прямые.
Замолчали надолго. От реки потянуло ласкающей свежестью, негромко хлопнула где-то дверь.
– О чём задумался? – нарушил, наконец, затянувшуюся паузу Москвин.
– Уеду я. Незачем мне за общим столом сидеть и близким людям глаза мозолить.
– Абсурдно рассуждаешь.
– То есть?
– А ты продли свою мысль. Ведь чтобы никому уж совсем не мешать, надо самому не жить. Ты вот о параллельности сказал, а я железную дорогу представил. Занятная штука из этих параллельностей выходит: если рельсы вместе со шпалами скручивать, то получается зримый образ молекулы ДНК.
Смолин повернулся вместе со стулом.
– Ну, ты!.. И впрямь писатель.
– Да будет тебе. Подставь-ка стаканчик, я тебе ещё кое-что скажу. А потом выпьем и отправимся спать.
Налил, закупорил бутылку.
– Бабушку свою я вспомнил. Она вязать была мастерица, так вот смотрел я, как она из разноцветных клубков всякую всячину вывязывала, и понять не мог: как это из отдельных ниток полотно получается? Тянулись они поодиночке из общей корзинки к её спицам и собирались в цветные узоры. А у времени-то спицы поискусней, оно из всяких параллельностей своё вяжет. Так что не терзайся самоедством и не прячь от Тони глаза. Из вашего давнего узелка давно уж новые узоры разбежались, да и всякая нитка для чего-то необходима, даже и оборванная. Посидим завтра, поделимся каждый своим, глядишь и явится в этих посиделках что-то путное, и свяжет завтрашний узелок новые и не только наши узоры…
Покойная ли постель, хвойная ли полночная тишина или шоколадное послевкусие так повлияли, только из туманной дрёмы заклубилось и потекло в Смолине волнующее ощущение великого простора, не подвластного эвклидовой геометрии. Хорошее было ощущение. Малознакомое и многообещающее.
Давно уже и крепко спали бывшие одноклассники, когда вздохнули верхушки сосен от ранней, ещё несмелой волны воздуха, и далеко-далеко за ними, на востоке стало проявляться в небесах новое неведомое утро.
Художник: А. Булаков.