Рассказы

«СОКОЛ» 

Потерял ручку – велика ли потеря по нынешним временам, да и цена рублевая, а жалко, привязалась. Вечная ей память, пишу новой, еще холодной в руке, обтекаемой, как щуренок, ручкой типа «дипломат».
Так и бывает – к чему привыкнешь, то и жалко, вот уж воистину – у потерянного кинжала всегда золотая ручка. Или: не радуйся – нашел, не тужи – потерял. А мама всегда советовала думать так при потерях, что, значит, от чего-то откупился, что мог потерять большее. Сразу вспоминается у Твардовского: «Потерял боец кисет, запекался, нет и нет...» Или трагическая потеря Тарасом Бульбой трубки. «Стой, выпала люлька, не хочу, чтоб досталась чертовым ляхам».
Думая о вещах, окружающих меня, я легко представляю потерю многих из них. Вспоминая опыт жизни в этой части, в части нашествия вещей на человека в наше время, я вспоминаю Аннушку, веселую, ясную лицом старушку-нищенку. Она всегда приговаривала так: «Мне если какая вещь на дню три раза не понадобится, то я ее и выкину». И вся поклажа ее была – холщовый мешочек, в котором был хлеб, луковица, смена белья, кружка и ложка.
Я поднял глаза и посмотрел на вещи вокруг. Да, много их. А вот некоторые было бы жаль. Жаль было бы вот этот приемничек «Сокол». Сколько ему лет, не знаю, но много. Много радости принес он. Особенно когда я жил один, где-нибудь в деревенском доме. Бедный «Сокол» прошел такие испытания, что вряд ли бы вынесла другая техника. К чужой дворняжке так не относятся, как я к нему относился – забывал одного в доме, и он зимовал в морозе и сырости, лежал, бывало, под дождем, батарейки из него я не доставал, а выдирал из паутины и ржавчины, впихивал другие, любые. Если не влезали в гнездо, приматывал сбоку, и «Сокол» работал. Зимой, растапливая печь, доставал его из-под перемерзшей подушки и включал. И он работал. Первое время, пока поотогревалось в нем сердчишко, работал плохо, особенно простуженно хрипели певицы, потом налаживался. Сколько опер, арий, романсов, песен подарил оп мне. Работал безотказно, качаясь на трех могучих волнах Всесоюзного радио. Снисходя иногда к эстрадным программам, оп не унижался до спортивных передач.
Но однажды с ним был случай, осенью 70-го. Я жил в дачном домике у знакомых в Подмосковье и ходил в лес. Брал и «Сокол» с собой. Ставил на пенек, сам садился на другой и чего-нибудь вырезал; а приемник выключал или включал в зависимости от качества передач. Уже начинало смеркаться. И вдруг приемник громко, на весь лес произнес: «Говорит Пекин, говорит Пекин!» И после этого было передано сообщение о смерти Мао Цзэдуна. Каково? Видимо, китайская радиостанция по случаю смерти вождя употребила для передачи сверхмощную энергию.
Больше таких штук мой «Сокол» не выкидывал.
Дождь идет за окном. На плите чайник шумит. А по приемничку передают музыку.
А на могилу Аннушки до сих пор ходят.

 

ВАСЯ, ОТБРОСЬ КОСТЫЛИ

Правдивейшая история о том, как Вася Заремба, коммунист и зять генерала, при социализме чуть не попал в тюрьму, но был спасен демократами, о том, как те же демократы Васю погубили, о том, как Вася попал в лапы к протестантам, а потом прозрел.

Рожденный в эпоху культа личности, Вася Заремба возрастал при волюнтаризме, а начинал озираться по сторонам во времена застоя. Дивно ли, что Вася вроде и не жил, а все готовился жить. Брошенный отцом, забытый матерью, Вася кое-как учился, чашки за собой не мыл, постель не убирал, любил жвачку, развлечения и американско-японское кино о деньгах, разврате и драках. Из школы Васю еле-еле вытащили за волосы, ибо было обязательное среднее образование.
До армии Вася слонялся по компаниям, рассказывал анекдоты, научился красиво сплевывать, а в армии служил так, чтобы все знали:
Васе ничего нельзя поручить, кроме дежурства на кухне и работы на складах – вещевых, продовольственных и горюче-смазочных материалов. На складах Вася прошел школу жизни. Он усвоил три правила: во-первых, под боком у начальства всегда бардак, во-вторых, надо уметь попадаться начальству на глаза, в-третьих, надо уметь пить и не надо болтать. А уж что и куда толкаешь, какие тюки и вагоны, какие канистры – это твое личное дело.
Вася остался на сверхсрочную. Это было очень по нему: еда и одежда, проезд и все остальное – не его забота. И с квартирой решилось, так как Вася женился на капитанской дочке. Женитьба была и по любви, и по расчету.
По пословице про веревочку, которая вьется, но до поры до времени, Вася попался. И попался-то глупо: списал десять кубометров леса на забор вокруг части. Кто-то случайно посмотрел, а забор-то бетонный. Ох, и горевал потом Вася, что случилось это не при Ельцине, Вася бы и бетонный вывез.
Пошел Вася служить в милицию. Там пастись было очень можно. Тесть-капитан к этому времени стал тестем-полковником и содействовал. Но вот штука: жена прапорщика – это одно, а жена, которая полковничья дочь, – это другое. Ее одеть нужно, ее нужно на курорт отправить, ей нужно гостей принять по-человечески, ей надо и в гости сходить. Тебе принесли подарок, и ты тоже неси. Эту же вазу, которую подарили и все видели, ее же не понесешь, люстру неси. А люстру поди купи. А у полковничьей дочери друзья не какая-то шпана сверхсрочная, они хрусталь от стекла как-нибудь отличают, и фарфор от глины отличают, и ковер люберецкий от цыганского тоже. Но при Васином умении списывать новую технику в старую, а потом продавать ее опять за новую прихоти жены он преодолевал. Да и сам, в общем, был уже давно не такой сибирский валенок, каким начинал, уже успел полюбить двух гитаристов-певцов, Высоцкого и Окуджаву, потом, по ходу жизни, разлюбил, их органически вытеснили группы «Лесоповал» и «Дюна», так что жил Вася наполненно. Только вот в отпуск не любил уходить. Не из-за рьяности к работе, а из-за того, что домой ничего не нес. И от этого уснуть не мог. Так он как придумал: перед сном закидывал свою фуражку к соседу во двор, потом украдкой лазил за нею – и уж тогда, счастливый, засыпал.
Но как ни возрастало Васино умение жить, попался Вася и в милиции. Он, как он выражался, прокачивал, продавливал очередную партию «уазиков». Он их реализнул своему начальнику, а Васины хлопцы их сперли. Начальник дело размотал, но, чтоб скандала не было, Васю не мочил, в ментовку не сдавал, а просто из органов попер. И как не попереть – сам начальник в Прибалтику цветной металл прокачивал.
А тесть уже тем временем генерал, а жена Васи к тому времени – генеральская дочь. Определился Вася в пожарники, осмотрелся. О, да и тут не все со шлангами да с лестницами бегают, не все дымами дышат, тут тылы есть, тут фуражку не надо в чужой двор кидать, есть чем заняться. К тому времени у Васи и армейских, и милицейских соратников накопилось изрядно. Вася их делил по сортам. Одни надыбывали, где, в какое место чего натаскано-наворовано, другие поджигали разными научными методами, например химической смесью, третьи ехали пожар тушить, а имущество спасали в свои машины. Приезжал и Вася, писал протокол. Скребя в затылке, сочинял причину: от неисправной проводки, от небрежного обращения с газом, от курения в постели в такой-то стадии опьянения или, для разнообразия, причина выясняется.
Но вот невезуха – и тут Вася сгорел. Сгорел, когда в пожаре сгорели люди. Они и раньше горели, но тут двое спаслись и узрели, что пожарные тащат то, что уже утащено. От великой радости, что живы, и от великого огорчения, что у них воруют наворованное, эти погорельцы настучали на Васю. Вася пробовал их заткнуть, подмазать, но затычка и подмазка очень намного превышала стоимость нарядов генеральской дочки, и Вася ушел по собственному желанию.
«Но работать все равно не буду!» – твердо сказал себе Вася. Тут, на Васино счастье, состоялся август 91-го. Пошел Вася на игрушечные баррикады защищать демократию, вернулся пьяный и с банкой ветчины. Но он ее там не крал, ее там даром давали.
Очень были рады демократии Васины кореша – воры армейские, воры милицейские и воры пожарные. Вышли из подполья и воры-торгаши. Все они ходили по митингам и драли глотки за демократов. Очень нравились Васе и его компании крики всяких новозадворских о том, что коммунистов надо вешать. Естественно, что и Вася, и дружки были до роспуска компартии в ней, но теперь оказалось, что они были самые настоящие герои, ибо они специально были плохими коммунистами, чтобы подрывать партию изнутри, а вот были и хорошие, честные коммунисты – вот их и надо вешать.
Воровать стало вольготно. Воровали в открытую, только одно досаждало – стрельба. Вот, например, кто-то много украдет, а другой меньше, ему и обидно. Он выпьет, да и давай стрелять. Но Вася был осторожен. Жена его уж и не знала, в какую бы еще страну съездить, на каком бы еще пляже полежать. Она даже и Васю выучила выговаривать слово «Копакабана». А вот папаша ее уже ничего не выговорил: не выдержали его легкие воздуха свободы, задохнулся генерал, лег в гроб в своем полном обмундировании, которое с него к ночи сняли и на Арбате продали.
В генеральской квартире стали жить, а свою сдавать за валюту. Вроде бы живи и радуйся, но жена, как старуха из сказки о рыбаке и рыбке, все была недовольна.
– Сволочь какая, – говорила она подругам о муже, – ничего не умеет.
– Как это так ничего? – возражали ей. – Да у тебя всего с краями. У нас и на стенах того нет, что у тебя на полу.
– Барахло-то и дурак натащит, – отвечала на это Васина жена, – я не о том, я о том, что у него руки не оттуда растут. Ничего не умеет, гад ползучий. Тесто раскатывает – толсто, стирать начнет – наволочки рвет. Борщ варит – свеклу крупно нашинкует, ну не сволочь? А пол моет – только грязь развезет, такая свинья. А гладить примется – на блузке одни морщины. Поживи с таким!
– А ты сама? – осмеливались спросить подруги.
– Когда мне, – возмущалась жена, – я встаю к обеду, пока причешусь, уже вечер, пора в гости. Когда мне? Не-ет, пусть Васька хоть наизнанку вывернется, но что-то делает...
Вася не был бы Васей, если б не нашел выход. Он привел в дом служанку. Служанка нравилась Васе как женщина, а Васиной жене нравилось, что у нее еще, кроме мужа, появилось, на кого кричать.
Для этой служанки, которая для удобства жизни стала его любовницей, Вася снял квартиру. И очень полюбил суточные наряды. Ночевал, естественно, у служанки. Жаловался ей на жизнь и на жену, служанка жалела Васю и тоже говорила о трудностях.
Содержать жену и любовницу было сложновато, но при Васиных талантах к махинациям сложности он преодолевал. Вася вообще человек был не жадный. Если купит жене перстень, то и любовнице тоже купит.
После дежурства Вася шагал домой, где уже шипел на него сиамский кот, а в бассейне передвигались рыбки, шевеля водоросли.
Детей своих (ведь были же у Васи и дети) они с женой отправили в Америку, в которой дети так и остались, даже выучили английский для всех, а русский забыли. Когда они один раз вернулись, то с Васей на русском не разговаривали, а английского он не знал. Но мама их, жена Васина, видимо, знала, они же с нею как-то договорились. Договорились до чего? Или о чем? А о том, что вскоре она тайком от Васи продала две квартиры, свою и папашину, две дачи, две машины, перевернула рубли в драгоценности, сложила их в сумочку, сумочку повесила на шею, напоила Васю и...
И утром он проснулся, услышав в коридоре стук кованых сапог, в квартиру вошли люди, лишенные эмоций, в змеиной зелено-желтой форме, символизирующей единение желтого рубля и зеленого доллара, в ней, в форме, было бы удобно ползать по джунглям. Сейчас они поползли по просторам квартиры, сверяясь с обстановкой и со списком в руках. Обозрев и отметив галочками (ковры, хрусталь, мебель, заглянув в бассейн, отопнув ногой сиамского кота, люди в форме убедились, что все соответствует, но что в квартире есть что-то лишнее, которое в списках не значилось. Это лишнее был Вася. Васю выкинули. Как? Да вот так: взяли и выкинули. Причем это же не была какая-то шушера, это был народ при исполнении, звали их гавриками, по имени их начальника Гавриила.
Стал Вася очень бедный. Показали дружки Васе кукиш. Пошел Вася к подругам, они не все показали кукиш. Одна накормила один раз, другая, новая русская (кстати, бывшая служанка), даже выпить дала, даже предложила дачу охранять. Отправился Вася на просторы дачного пространства, а там запил, что при его положении очень естественно. А тут новая русская с проверкой. А Вася лежит в борозде, причем не в позе, удобной для прополки, а в позе для просушки организма. Когда новая русская сюда же приплюсовала частичное опустошение винных запасов, убыль солений и копчений да еще услышала крик из-за бетонной ограды: «Васька, гад, где похмелка?» – то в результате такой арифметики Вася был разбужен, в дом больше не впущен, из дому был вынесен пиджак с проверенными карманами, и Васе было указано на выход.
И пошел Вася, палимый солнцем демократии и провожаемый лаем старой собаки новых русских. А ведь, сволочь такую, еще утром кормил тушенкой.
Стал Вася бомжем. Жил, скитался по вокзалам и чердакам. На хлеб и пиво собирал бутылки, всяко шакалил. От мебельных магазинов гнали: там была еще та мафия, да и не те уже были мышцы, чтобы комоды таранить. Гнали и от пивных: тоже своя клиентура. Как и в винно-водочных.
Зацепился Вася за оптовиков-книжников. Получал от них товар – всякие книжки в цветных обложках – и продавал по пригородным поездам. Велели говорить фразу, что в электричке книги в три раза дешевле, чем на лотках. Я его услышал, когда ехал с Ярославского вокзала до Сергиева Посада:
– Впервые на русском языке!
В вагоне почти никого не было, подвыпивший Вася подсел ко мне и разговорился про свою историю жизни.
– Хорошо, – спросил я, – вот ты всю жизнь воровал, не работал, а дальше что?
– Дальше мне подыхать, – отвечал Вася Заремба. Мы подъезжали к Сергиеву Посаду. Вася шел на обратную электричку, а мне, вроде как в благодарность за его рассказ, пришлось купить роман. Я даже в него заглянул, перед тем как выкинуть, наткнулся на такое место: «...надевая на вечер новый скафандр, Эола наконец решилась сказать Джону, чтобы он не играл более на бирже на повышение инвестиций компании Пьера, ведь Пьер связан с Джуди, а она опасна.
«О Пьер», – думала Эола...»
Думал ли я, прощаясь, что скоро еще увижу Васю. Дело было уже после октября девяносто третьего года. В субботу пришел ко мне сосед и принялся переключать программы телевидения. И вот – он не даст соврать – по трем, я повторяю: по трем программам вещали заезжие проповедники. Все бритые, все англоязычные.
– Выключи, – сказал я соседу, – не оскверняй квартиру их кваканьем. – И вдруг... и вдруг увидел... Васю. Вася на экране телевизора сидел в кресле. – Стоп, оставь!
Мы вслушались. Оказывается, пастор, по фамилии, кажется, Шуллер, обещал, что сейчас вот этот больной всю жизнь (это Вася-то всю жизнь?), сидящий в кресле, встанет. Произойдет чудо исцеления. И если еще и после этого зрители (дело было в каком-то кинотеатре), если еще и после этого зрители не поверят в адвентистов, или баптистов, или евангелистов, или там мормонов, я не запомнил, то Шуллер даст руку на отсечение.
Женщины в годах, все в белых платьях, стоящие сзади Шуллера, спели какую-то песню. Васю подкатили поближе, и Шуллер закричал на него через переводчицу:
– Ты исцелен, ты исцелен! Милость Божия снизошла на тебя! Вставай!
Вася силился встать, но, видно, не мог. Шуллер делал над его головой движения руками, вроде тех, что совершают разные чумовые джуны.
– Встань и иди!
В общем, Вася встал. Вначале изобразил, что ему трудно, потом пошатался, сделал шаг, другой, третий. Шуллер неистовствовал, орал в микрофон, зал хлопал. Крупным планом показали подсадную (плачущую) утку.
Долго ли, коротко ли, опять я встретил Васю все в той же электричке, идущей к Сергиеву Посаду. Вася вновь торговал.
– Ну, Вася, – сказал я вместо приветствия, – видел я, видел, как ты на врагов России работаешь. Что ж ты, уж совсем одичал, не видишь, что все это жулье и шпана, все эти билли грэмы, всякие фин-дифигли, всех их у себя давно не слушают, они сюда подрядились ездить и здесь пакостить.
– Шпана, это точно, – отвечал Вася, – я их изнутри изучил, а из-за этого телевидения я заработка лишился. Как теперь по гастролям ездить, когда кто-нибудь меня видел?
– А вы гастролировали?
– Круглосуточно! Везде зеленый свет. Эти волокут с собой всякую технику, видики, радиотелефоны для подарков, залы снимают. Они же меня на улице подобрали. Ты только часть видел, у нас же там еще он садится в каталку, а я его сзади толкаю, вроде как окончательно исцелел. А то с костылями выходил. Он пошаманит, пошаманит, руками помашет, кричит через переводчицу: брось костыли, брось! Я отбрасывал. Жрать захочешь, отбросишь. Ты ж видишь, – Вася показал на бесчисленные надписи на бесконечных заборах вдоль железной дороги. В надписях кратко излагалось народное отношение к демократическому строю. – Свобода, – сказал Вася, понурясь, – ори что хошь, но все равно подыхай.
– Ну на гастролях-то ты, думаю, пожил.
– О! – Вася поднял голову. – Отдельное купе, ужин в купе. Меня до сеанса нельзя светить, прячут. Я там у них много чего приватизировал. Удобно компьютеры воровать: маленькие. Но тоже почти бесполезно, кому они счас нужны? 
– Вася, – спросил я, – а ты крещеный?
– Не знаю.
– А эти, баптисты или как их... свидетели Иеговы тебя окрестили?
– Нет. Я и не хотел. Уж больно какой-то цирк, несерьезно. Вообще, я хотел их изнутри взорвать. Думаю, вот вывезут, вот надо показать чудо исцеления, а я возьму и не исцелюсь. Вот, думаю, вы попляшете. А опять как подумаю, что деньги дают, кормят, можно чего и оприходовать, тогда думаю: надо исцеляться. А ты как думал! – Вася и не спросил, а как бы за меня ответил: – А то я сунулся к Белому дому в октябре, дорожка знакомая, думаю, подхарчусь, думал, как в августе девяносто первого, будут поить. А там не то чтоб кормить, там по морде получил, да еще от своего, от бывшего. Вместе воровали. Меня лупят, вижу знакомого красноперка (ментов же красноперками зовут, по цвету петлиц), кричу: «Витька!» А Витька как неродной, а его дубинники меня лупят. Тут пойдешь на арену. Но чего ж теперь: со мной расстались, не успел я им навредить.
– Давай, – предложил я, – в Сергиевом Посаде выйдем – и в лавру к преподобному Сергию.
– Я еще не созрел, – отвечал Вася, – я еще где-то на подходе. Тут дорога такая, я ж вижу, непростая. Тут бывает, что едут старухи и не присядут, ходят насквозь электричку, от хвоста до головы. Я спрашиваю, чего не сидится, говорят: надо бы, по правилам, идти в Лавру пешком, а тут хоть так. Я созреваю. Я еще, может, и литературу буду продавать религиозную.
– И когда ты созреешь?
– А вот еще раз встретимся, тогда.
И ведь встретились же мы с Васей, встретились. Да еще как! Я сижу читаю. Поезд идет на Сергиев Посад. По проходу идет женщина-книгоноша и так четко, уверенно сообщает, что у нее книги дешевле, чем на лотках и в магазинах, в два раза, а за нею идет Вася, который ничего не рекламирует. Увидел меня, обрадовался, как родному!
– Жена! – радостно представил мне Вася женщину. – Американка!
И что же оказалось? А оказалось все так просто, что даже долго и нечего рассказывать. Жена Васи, бросив его, фактически обокрав, улетела к детям, а там дети, воспитанные передовой цивилизацией Америки, обчистили ее. То есть как обустроили: она вложила деньги и драгоценности в их дела и... стала лишней. Ее под предлогом устройства американо-российских связей их фирм посадили на самолет, дали адрес, куда ей надо прийти, и помахали рукой. Она пришла по адресу, но там не только фирмы, но и адреса не было. Вот и вся история.
Вася увидел жену, когда и она и он сдавали бутылки в приемном пункте.
Утешать супругов мне не пришлось, оба они враз говорили. Что так им и надо, что богатство их было нечестное, что оно и детям в пользу не пойдет. Детей вот жалко.
– А внуки, – заплакала женщина, – уже ни слова по-русски.
– Но как иначе, – защитил их Вася, – они же новые русские.
На прощание Вася с гордостью сказал мне, что носит крестик на груди, что жена тоже носит, что живут они из милости у ее бывшей подруги.
– И у твоей тоже?
– Нет, у другой. А та-то с дачей и дочерью куда-то пропала. Я ездил, там теперь какие-то новые с Кавказа. И собака другая. Ничего, даст Бог, встанем. Я еще думаю, может, в компартию поступлю. Ты за кого будешь голосовать? Это же надо, до чего довели богатейшую страну.
Жена позвала Васю. Они ушли дальше.
Может, еще и встречу их когда. Может, и из вас кто встретит, они по электричкам Ярославского вокзала ходят. По тем, которые идут на Сергиев Посад.

 

МАРУСИНЫ ПЛАТКИ

Эта старуха всегда ходила в наш храм, а как вышла на пенсию, то стала быть в храме с утра до вечера. «Чего ей тут не быть, – говорили про нее другие старухи, которые тоже помогали в службе и уборке, – живет одинешенька; чем одной куковать, лучше на людях». Так говорили еще и оттого, что от старухи много терпели. Она до пенсии работала на заводе инструментальщицей. У нее в инструменталке была чистота, как в операционной. Слесари, токари, фрезеровщики хоть и ругали старуху за то, что требует сдавать инструмент, чтоб был лучше нового, но понимали, что им повезло, не как в других цехах, где инструменты лежали в куче, тупились, быстро ломались.
Такие же образцовые порядки старуха завела в храме. Ее участок, правый придел, сверкал. Вот она бы им и ограничивалась. Но нет, она проникала и на другие участки. Она никого не корила за плохую работу. Она просто пережидала всех, потом, оставшись одна, перемывала и перетирала за своих товарок. Даже и староста не смела поторопить старуху. Только сторож имел на нее управу, он начинал греметь старинным кованым засовом и сообщал, что луна взошла. Другие старухи утром приходили, конечно, расстраивались, что за них убирали, но объясниться со старухой не смели. Конечно, они в следующий раз старались сильнее, но все равно, как у старухи, у них не получалось: кто уже был слаб, кто домой торопился, кто просто не привык стараться, как она.
У старухи был свой специальный ящичек. Это ей по старой дружбе кто-то из слесарей сделал по ее заказу. Из легкой жести, но прочный, с отделениями для целых свечей, для их остатков, отделение для тряпочек, отделение для щеточек и скребков, отделение для порошков и соды.
Видимо, этого ящичка боялись пылинки, они не смели сесть на оклады икон, на деревянную позолоченную резьбу иконостаса, на подоконники: чего и садиться, все равно погибать. И хоть и прозвали старуху вредной, но то, что наша церковь блестела, лучилась отражением чистых стекол, сияла медовым теплым светом иконостаса, мерцала искорками солнца, отраженного от резьбы окладов, – в этом, конечно, была заслуга старухи.
Но вредной старуху считали не только соратницы, а и прихожане. К ним старуха относилась как к подчиненным, как старшина к новобранцам. Если в день службы было еще и отпевание, старуха выходила к тем, кто привез покойника, и по пунктам наставляла, как внести гроб, где развернуться, где стоять родственникам, когда зажигать свечи, когда выносить... То же и венчание. Крестили не в ее приделе, хотя и туда старуха бросала зоркие, пронзительные взгляды. Иногда, если какой младенец, сопротивляясь, по грехам родителей, орал особенно безутешно, старуха считала себя вправе вторгнуться на сопредельную территорию и утешить младенца. И в самом деле, то ли младенец пугался ее сурового вида, то ли она знала какое слово, но дитенок умолкал и успокаивался на неловких руках впервые зашедшего в церковь крестного отца.
Старуха знала наизусть все службы. «Ты, матушка, у меня не просто верующая, ты профессионально верующая», – говорил ей наш настоятель отец Михаил.
– А почему ты, – сурово вопрошала старуха, – почему на проскомидии не успеваешь читать поминания?
– Матушка, – вздыхал отец Михаил, – с благодарностью и смирением принимаю упрек, но посмотри, сколько записок.
– Раньше вставай, – сурово отвечала старуха. – А то чешешь, чешешь, людей же поминаешь. Чего это такое: такой-то и иже с ним. Чего это за имя – «иже с ним»? У тебя-то небось имя полное – отец Михаил, и они, грешные, не «иже с ним». Ничего себе имечко. Вот тебя бы так обозвали. Мученики не скопом за Христа мучились, каждый отдельно за Господа страдал. – Она крестилась.
– Прости, матушка, – терпеливо говорил отец Михаил.
– Бог простит, – сурово отвечала вредная старуха. Во время службы, когда выносилось для чтения Святое Евангелие и раздавалось: «Вонмем!» – старуха окаменевала. Но могла и ткнуть в бок того, кто шевелился или тем более разговаривал. Стоящая за свечным ящиком Варвара Николаевна тоже опасалась старухи и не продавала свечи, не принимала записок во время пения «Херувимской», «Символа веры», «Отче наш», «Милость миру». Она бы и без старухи не работала в это время, но тут получалось, что она как бы под контролем.
Прихожан старуха муштровала, как унтер-офицер. Для нее не было разницы, давно или недавно ходит человек в церковь. Если видела, что свечи передают левой рукой, прямо в руку вцеплялась, на ходу свечу перехватывала и шипела: «Правой, правой рукой передавай, правой!» И хотя отец Михаил объяснял ей, что нигде в Уставах Церкви не сказано о таком правиле, что и левую руку Господь сотворил, старуха была непреклонна. «Ах, матушка, матушка, – сетовал отец Михаил, – у тебя ревность не по разуму».
Когда старуха дежурила у праздничной иконы, или у мощей преподобномучеников, или у плащаницы, то очереди молящихся стояли чинно и благолепно. Когда, по мнению старухи, кто-то что-то делал не так, она всем своим видом показывала этому человеку все его недостоинство. Особенно нетерпима была старуха ко вновь приходящим в храм, к молодежи. Женщин с непокрытыми головами она просто вытесняла, выжимала на паперть, а уж тех, кто заскакивал в брюках или короткой юбке, она ненавидела и срамила. «Вы куда пришли? – неистово шептала она. – На какую дискотеку? Вы в какие это гости явились, что даже зачехлиться не можете, а?!»
А уж намазанных, наштукатуренных женщин старуха готова была просто убить. Она очень одобрила отца Михаила, когда он, преподавая крест по окончании службы, даже отдернул его от женщины с яркой толстой косметикой на лице и губах. «Этих актерок, – говорила старуха, – убить, а ко кресту не допускать».
А еще мы всегда вспоминаем, как старуха укротила и обратила в веру православную одного бизнесмена. Он подъехал на двух больших серых машинах («цвета мокрого асфальта», говорили знающие), вошел в храм в своем длинном кожаном пальто с белым шарфом, шляпу, правда, снял. Вошел таким начальником, так свысока посмотрел на всех нас. А служба уже кончилась, прихожане расходились.
– Где святой отец? – резко и громко сказал незнакомец. – Позовите.
– Какой святой отец? – первой нашлась старуха. – Ты нас с католиками не путай. У нас батюшка, отец Михаил.
Отец Михаил, снявши в алтаре облачение, шел оттуда в своей серой старенькой рясочке. Незнакомец картинным жестом извлек пачку заклеенных купюр и, как подачку, протянул ее отцу Михаилу.
– Держи, святой отец!
– Простите, не приму. – Отец Михаил поклонился и пошел к свечному ящику.
Оторопевший незнакомец так и стоял с пачкой посреди храма. Первой нашлась старуха.
– Дай сюда, – сказала она и взяла пачку денег себе.
– Тебе-то зачем? – опомнился незнакомец. – Тут много.
– Гробы нынче, милый, дорогие, гробы. На гроб себе беру. И тебя буду поминать, свечки за тебя ставить. Ты-то ведь небось немощный, недокормленный, до церкви не дойдешь, вот за тебя и поставлю. Тебя как поминать? Имя какое?
– Анвар, – проговорил незнакомец.
– Это некрещеное имя, – сурово сказала старуха. – Я тебя буду Андреем поминать. Андреем будешь, запомни. В Андрея крестись.
Крестился или нет, переменил имя или нет этот бизнесмен, мы не знаем. Знаем только, что деньги эти старуха рассовала по кружкам для пожертвований. Потом отец Михаил, улыбаясь, вспоминал: «Отмыла старуха деньги демократа».
Непрерывно впадая в грехи осуждения, старуха сама по себе была на удивление самоукорительна, питалась хлебушком да картошкой, в праздники старалась сесть с краю, старалась угадать не за стол, а на кухню, чтоб стряпать и подавать. Когда к отцу Михаилу приходили нужные люди и их приходилось угощать, старуха это понимала, не осуждала, но терпела так выразительно, что у отца Михаила кусок в рот не лез, когда старуха приносила с кухни и брякала на стол очередное кушанье.
Был и еще грех у старухи, грех гордости своей внучкой. Внучка жила в другом городе, но к старухе приезжала и в церковь ходила. Она была студентка. Помогала старухе выбивать коврики, зимой отскребать паперть, а летом... а летом не выходила из ограды: они обе очень любили цветы.
Церковный двор у нас всегда благоухал. Может, еще и от этого любили у нас крестить, что вокруг церкви стояли удобные широкие скамьи, на которых перепеленывали младенцев, а над скамейками цвели розовые и белые кусты неизвестных названий, летали крупные добрые шмели.
На Пасху к нам приезжал архиерей. Конечно, он знал нашу строгую старуху и после службы, когда на прощание благословлял, то сказал старухе, улыбаясь: «Хочу тебя задобрить» – и одарил старуху нарядным платком, на котором золотой краской был изображен православный храм и надпись: «Бог нам прибежище и сила». Именно такими платками уже одаривал старух отец Михаил, но мы увидели, как обрадовалась старуха архиерейскому подарку, и поняли – свой платок она отдаст внучке.
И вот ведь что случилось. Случилось то, что приехала внучка, примерила платок перед зеркалом, поблагодарила, а потом сказала:
– А я, бабушка, в наш храм больше не пойду.
– Почему? – изумилась старуха. Она поняла, что внучка говорит о том храме, в городе, где училась.
– А потому. Я так долго уговаривала подругу пойти в церковь, наконец уговорила. Не могла же я ее сразу снарядить. Пошла, и то спасибо: она из такой тяжелой семьи – отец и братья какие-то торгаши, она вся в золоте, смотреть противно. А я еще тем более была рада, что к нам в город американский десант высадился, пасторы всякие, протестанты, баптисты...
– Я бы их грязной шваброй!
– Слушай дальше. Они заманивали на свои встречи. Говорят: напишете по-английски сочинение и к нам поедете в гости. И не врали. Подруга написала – она ж английский с репетиторами, – написала и съездила. Ей потом посылка за посылкой всякой литературы. Тут я говорю: «Людка, ты живи как хочешь, но в церковь ты можешь со мной пойти для сравнения?» Пошли. И вот, представляешь, там на нас такая змея выскочила, зашипела на Людку:
«Ты куда прешься, ты почему не в чулках?» А Людка была в коротких гольфах. Ты подумай, баб, прямо вытолкала, и все. Людка потом ни в какую. Говорит, в Америке хоть в купальнике приди, и ничего. И как я ее ни уговаривала, больше не пошла.
– В купальнике... – пробормотала старуха. И заходила по комнате, не зная, что сказать. Ведь она слушала внучку, и будто огнем ее обжигало, будто она про себя слушала, будто себя со стороны увидала. А она-то, она-то, скольких она-то отбила от Божьего храма! «Господи, Господи, – шептала старуха, – как же Ты, Господи, не вразумил меня, как терпел такую дуру проклятую?»
Внучка пошла по делам, а старуха бросилась на колени перед иконами и возопила:
– Прости меня, Господи, неразумную, прости многогрешную!
И вспомнилось старухе, как плакали от нее другие уборщицы, от ее немых, но явных упреков, ведь которые были ее и постарше, и слабее, а Богу старались, как могли, потрудиться, а она их вводила в страдания. Старуха представила, как ее любимую внучку изгоняют из храма, и прямо-таки вся залилась слезами.
А она-то, она-то! Да ведь старуха как в какое зеркало на себя посмотрела! Были, были в ее жизни случаи, когда она так же шипела, как змея, – прости, Господи, – на молоденьких девчонок в коротких юбках или простоволосых. Где вот они теперь, миленькие, кто их захороводил?
И вспомнила старуха, как однажды, в престольный праздник, прибежала в храм и бросилась на колени перед распятием женщина и как старуха резко вцепилась ей в плечо: «Разве же встают в праздник на колени?» – и как женщина, обращая к ней залитое светлыми слезами лицо, торопливо говорила: «Матушка, ведь сын, сын из армии вернулся, сын!»
А как однажды она осудила женщину, другую уже, за то, что та уходила из храма после «Херувимской». И как эта женщина виновато говорила ей: «Свекор при смерти».
А как она осуждала товарок за то, что уносят домой принесенные в храм хлеб и печенье. Конечно, их всегда им раздавали, но старуха осуждала, что берут помногу. А может, они соседям бедным несли или нищим, сейчас же столько нищеты...
– Боже, Боже, прости меня, неразумную, – шептала старуха. А больнее всего ей вспоминалось одно событие из детства. Было ей лет десять, она позавидовала подругам, что у них пальто с воротниками, а у нее просто матерчатое. И пристала к отцу. А отец возьми да и скажи: «Надо воротник, так возьми и отнеси скорняку кота». Был у них кот, большой, красивый, рыжий, в лису. И вот она взяла этого кота и понесла. И хоть бы что, понесла. Кот только мигал и щурился. Скорняк пощипал его за шерсть на лбу, на шее, на спинке, сказал:
«Оставляй». И был у нее красивый воротник, лучше всех в классе.
– Ой, не отмолиться, ой, не отмолиться! – стонала старуха.
К вечеру внучка отваживалась с нею, давала сердечные капли, кутала ноги ее в старую шаль, читала по просьбе старухи Псалтырь.
И с той поры нашу старуху как перевернуло. Она упросила внучку привезти на следующие каникулы подругу, вместе с ними оставалась после службы на уборку, и уже не было такого, чтоб кто-то терпел от нее упреков или укоризны.
А еще вот что сделала старуха. У нее была хорошая белая ткань с пестренькими цветочками – ситец. Хранила его старуха на свою смерть. А тут она выкроила из ткани десяток головных платков разной величины, принесла в церковь, отдала Варваре Николаевне за свечной ящик. И когда какая женщина или девушка приходила в наш храм с непокрытой головой, та же старуха просила ее надеть платок.
А звали нашу старуху тетя Маруся. И платочки ее с тех пор так и зовут – тети Марусины.

 

СТАЛИНСКАЯ ДАЧА

Слаб человек – позвали меня на конференцию к Черному морю, я все бросил и полетел. Устроители оплачивали и дорогу, и пребывание. А пребывание было не где-либо, а на бывшей даче Иосифа Виссарионовича Сталина. О даче я узнал позднее, когда нас с батюшкой, отцом Сергием, везли из аэропорта.
– Тоже интересно, – сказали мы враз.
– Согласитесь, – сказал я, – что Сталин выходит на место главной личности двадцатого века.
– Тысячелетия! – воскликнул отец Сергий. – Это Аттила нового времени, вождь гуннов. Как гунны были бичом Божиим в первом тысячелетии, так и большевики во втором. Спросите священников, сколько записочек о упокоении раба Божия Иосифа несут в день его рождения и смерти, и девятого мая. Огромнейшая фигура! Кстати, к убийству царя он совершенно не причастен, совершенно очевидно, что он шел к возрождению монархии. Более того – помог местоблюстителю занять Патриарший престол. Если б демократы были поумнее, они б бросили зряшную затею – очернять Сталина. Чем более они копают под него, тем более он возвышается в глазах народа. Хвалили б лучше, а то рухнет на них в один прекрасный день.
– А за что хвалить?
– Как за что? – изумился отец Сергий. – За выход в космос, за спасение от чумы фашизма. Это-то уж точно чума сатанинская, фашизм. Вы же читали отзыв Черчилля о Сталине. Конечно! Взяв Россию с деревянной бороной, оставил ее с ядерным оружием. Без него здесь бы уже новые американцы жили. Что говорить! Все по Божию промыслу: и создание СССР, ибо только такой соединенный народ мог свалить Гитлера, и распад СССР – все промыслительно.
– Распад промыслительно? А как же евангельское – дом, разделившийся сам в себе?
– Но надо же и России спастись! Не все же ей тащить на себе свинцовую тяжесть окраин. Нам хватит остатков империи.
– Какая ж империя без императора?
– Ядерная, – засмеялся батюшка. – О, море! Море ворвалось в пространство и стало главным в нем. Горы, зелень деревьев, черный мокрый асфальт широкого шоссе – все отступило под напором небесного сияния воды и неба. Мы неслись на большой высоте над уровнем моря, но море, на взгляд, было выше нас, выше гор, и непонятно, что сохраняло нас от затопления.
– Но почему же, – спросил сопровождающий, везущий нас, – почему демократам надо, как вы сказали, возвеличивать Сталина?
– Евреев спас, – хладнокровно отвечал батюшка. – Вся демократия в России насквозь еврейская. Спас от Гитлера и хотел окончательно спасти, дал землю. Не поняли, отравили.
– Землю? В Сибири? Вы имеете в виду Биробиджан? – спросил сопровождающий.
– Прекраснейшее место! – доложил батюшка. – Я был там с лекциями, замечательные места. И спокойные, замечу, в отличие от Крыма. И, кстати, – батюшка поднял руку, – с этих, наилучших сибирских земель были согнаны коренные жители.
Машина резко повернула вправо, в незаметное ответвление дороги и поехала потише вдоль высокого, обросшего лианами забора.
– Под зеленью, конечно, колючая проволока? – спросил батюшка.
– Нержавеющая! – довольно отвечал сопровождающий. Мы въехали в раскрытые на одну половину железные ворота. Оказались в квадратном дворе.
– Хм! – оценил батюшка. – Совершенно типичный средневековый монастырь. Окна во двор, наружу окон почти нет. Постройки из дерева. Это полезнейшее для здоровья. Воздух, – он глубоко вдохнул, – на полчаса дольше проживу от одного вдоха. Закрыто для людей, открыто для небес.
– Вообще могу сказать, – сообщил сопровождающий, когда водитель ушел к администратору, – что Сталин провел, мы так считаем, здесь и большую и лучшую часть жизни. Он жил здесь по полгода и больше, иногда по году.
– А-а, – заикнулся я, – а Москва, а Кремль, а страна?
– Двойники, – отвечал сопровождающий. – Прием делегаций, стояние на мавзолее, приветствие поднятой рукой, награждение передовиков, парад в Тушино... А управление страной отсюда.
Пришла администратор Оля. Конечно, Оля, она была с натяжкой Оля, но так и представилась: Оля. Повела в номера.
– Мне в сталинскую спальню! – бодро попросил батюшка.
– А вы знаете, он спал везде, – отвечала Оля. – Все комнаты каждый день застилались чистым бельем, и никто не знал, где он будет спать. Так что ваше желание, святой отец, будет выполнено.
– Господи Боже мой! – воздел руки батюшка. – Это вас так католики обучили к священникам обращаться? Какой я святой отец? В лучшем случае: ваше высокопреподобие. Были тут католики?
– Тут весь мир был, – отвечала Оля. – Посмотрите книгу отзывов. И Брежнев был, и Хрущев.
– А новые? Горбачев, Ельцин?
– Почему-то нет.
– Побоялись, – решил батюшка. – Испугались. Будут спать, а Сталин выйдет из стены и... и их кондрашка хватит.
– А вообще у нас верят, что его призрак ходит. Даже одна горничная ушла с работы. Говорит: слышала шаги. Так и уволилась. А в каминную, где фигура, боялась ходить.
– Значит, еще и фигура?
– Да, в каминном зале. Хотите посмотреть? Вообще вы можете здесь всюду ходить.
Мне отвели огромную комнату на две половины, спальню и деловую, со столом, стульями, диваном, телевизором. Окна глядели на горы. Конечно, хотелось на воздух, стряхнуть с себя и холод московский, и московскую суету, но уже надо было завтракать и ехать на конференцию. Конференцию, посвященную единению религиозных и светских усилий в деле борьбы за нравственность общества. Постучалась и вошла горничная, на груди белого халата вышито: «Таня».
– Администратор сказала, что вы хотите посмотреть Сталина. Идемте, я провожу в камзал.
Мы пошли по широким, застланным коврами коридорам, по лестницам из красного дерева, ни одна ступенька не скрипнула, и открыли тяжелые черные двери. Я вошел и вздрогнул – за столом, на фоне карты СССР, в зеленом френче с желтыми пуговицами сидел вождь всех времен и народов. Таня подошла к нему, говоря:
– Сейчас голова хорошая, а раньше я боялась, будто откопали из могилы, присадили на шею и глаза открыли.
Трубку все время воруют, я уж когда компании, то трубку беру и в карман. Его-то трубку давно своровали, а с этой, магазинной, фотографируются.
– Фотографируются?
– Да. Кто рядом садится, кто сзади стоит, кто вроде как пришел с докладом (перед вождем лежала папка «К докладу»), кто посмелее, обнимет за плечи. Ой, левая рука упала. – Таня стала поправлять то ли восковую, то ли костяную руку. Рука никак не хотела лежать на подлокотнике, проявляла характер. – Ой, я раньше боялась трогать, сейчас ничего, надо же пыль вытирать, вытираю. Ну, все-таки не как с мебели. Это письменный прибор, Мао Цзэдун подарил.
Перед вождем на столе лежала записка: «Дела на сегодня». О сносе Сухаревской башни, с резолюцией Сталина: «Архитекторы, возражающие против сноса, слепы и недальновидны». Был список и других дел, но я не успел их прочитать, так как Таня, справившись с рукой, поправив китель, как поправляла бы у инвалида в коляске, вопросительно посмотрела.
– Под окном две березы, он сам посадил, уже после войны. И примета, говорят, посадил березу, тут жить не будешь, уже не здесь умер. Жил бы здесь, не умер бы. Так ведь?
– Из-за климата?
– Вообще.
Что вообще, я не понял, но было пора идти. После завтрака нас повезли в город на конференцию. Одним из первых выступал большой чин из силового министерства. Для начала заявив, что он – атеист, генерал четко сообщил данные о том, что в том населенном пункте, где возрождается или строится православный храм, криминогенная обстановка «вскоре дает положительные результаты».
– То есть: больше церквей – меньше тюрем, – прокомментировал рядом сидящий отец Сергий. – Вот ведь как:
Валаамовы ослицы молчат, камни не вопиют, но атеисты уже свидетельствуют о Божием присутствии на земле.
Батюшка выступал легко, умело, доказательно. Тема: наука и религия.
– Душа давно знает то, что разум открывает только что. – Ссылки на высокие авторитеты Менделеева, Пирогова, Павлова, Кеплера, посрамление науки для науки и искусства для искусства, тонкая критика недостатков некоторых священников, призыв к взаимодействию – все это, высказанное живо, убедительно, заставило зал и, я заметил, генерала внимательно слушать батюшку.
Мне в своем выступлении осталось посрамить французских энциклопедистов, так называемых возрожденцев, приведших Францию к революциям, похвалить Гете, Шиллера, Гердера, сохранивших немецкую монархию, поругать Руссо за то, что сильно искалечил мировоззрение Толстого и его читателей. Так как ни Толстой, ни Руссо, ни энциклопедисты мне не возражали, то я с ними легко справился.
В перерыве нас поили чаем и кофе. Я увидел широкую спину генеральского мундира, загнавшего в угол черную рясу. Однако не успел я выпить и одной чашки, как мундир и ряса поменялись местами. Я пошел выручать генерала.
– России не на кого надеяться, только на церковь и на армию, – сказал я дежурную, но нестареющую фразу.
И генерал, и отец Сергий присоединили меня к своему разговору. Говорили о нынешнем руководителе.
– ...А вспомните, генерал, – говорил отец Сергий, – из какого, простите, иудейского окружения вышел Сталин. Симпатичный грузин, везет с Кавказа бочку кахетинского, всем нравится. И что он со всеми ими сделал? Всего за каких-то пятнадцать лет.
– Да, – довольно подтверждал генерал. – Троцкого возмездие настигло в Мексике. Но сейчас сроки короче.
Успеет ли? Да и начало, я для вас повторю, – он адресовался ко мне, – я говорю товарищу священнику, что начало не очень: дается отпущение, так сказать, грехов проворовавшейся камарилье, так сказать, неприкосновенность кремлевской банде. Армия поддержала его в предвыборную кампанию, обеспечила расстановку сил, но первыми шагами не очень довольна. Да-да, в армии много здравомыслящего офицерства. И не только генеральские дачи растут, но и уровень понимания.
Далее, по программе, был смотр номеров, посвященных теме религии в нашей жизни. Так нам объяснил сопровождающий. Мне, конечно, очень хотелось сбежать, я же еще не был у моря, не омочил в нем руки, не увлажнил соленой влагой лицо. Но надо было честно отрабатывать гостеприимство. Ох, это было трудно. Трудно потому, что смотр начался феерией на библейские темы. Чего-чего, а феерии тут хватало. Причем, и костюмы, и музыка, и танцы, хор, голоса солистов, постановка цвета, декорации – все было замечательно. Одно, главное, было ужасно: все это было нецерковно и даже, даже кощунственно. Именно так. Я не мог подобрать другого слова. Вот змий – бес в черном трико с хвостом, вот Ева, вся, скажем так, в предельной обнаженности: одеяние настолько телесного цвета, что его как бы и нет. Вот Адам, наряд соответственный. И не поспоришь – в раю живут, стыда первородные люди не знали. Вот змий, музыкально сплетаясь вокруг Евы, всучивает ей красное яблоко. Вот Ева, то прыгая на Адама, то валяясь с ним по сцене, уговаривает его укусить яблоко, кусая и сама. Змий торжествует, гром и молния. Музыка, сообщено в программке, разная: Рахманинова, Бортнянского, Шнитке, а также «богослужебная». Все время на сцене кордебалет, изображающий то печаль, то отчаяние, то хаос, то надежду. Тоже все скромно одеты. Далее, идем по тексту Библии, Каин убивает Авеля, опять молния и барабаны. Далее изображение сцен из новозаветной истории: Святое семейство, ясли Вифлеема, Ирод, избиение младенцев, бегство в Египет. На сцене, покрытый ковриком, осел... Хор поет рождественский тропарь.
Все время представления сопровождающий шепчет мне об огромных затратах, выложенных спонсорами на костюмы, музыку и декорации, о том, что тут и профессионалы и любители, что очень старались и т. п.
Оглянувшись, я не увидел в жюри ни батюшки, ни гене¬рала. На каком-то этапе библейской истории они десантровались в современность. Но мне уже было не смыться. На обсуждении, ненавидя сам себя, я мямлил о хорошей игре, о профессиональности танцоров, о согласном звучании хора. И только робко заметил, что надо бы это действо, эту феерию, показать архиерею. Мне было отвечено, что показали. Не архиерею, но показывали.
Я сказал сопровождающему, что доберусь до дачи сам, обещал не опаздывать к ужину и побежал вниз. У моря, не сезон, почти никого не было. Море, я отнес это на свое поведение, было неприветливым. Выплескивало на берег мусор, куски целлофана, пластиковые бутылки, пробки. Я свесил руку с причала, ее обдало мутной волной. Стряхнул в воду капли и обсушил руку на прохладном ветру. Какой закат красивый. Облака как неведомые живые горы. Но было, честно сказать, не до заката. Все вспоминалось обсуждение. Как дружно хвалили феерию. Еву особенно. Она, оказывается, и в жизни была по имени Ева, сидела на обсуждении одетая уже побольше, чем на сцене, и всем обещающе улыбалась. Да-а, вот такое искусство угождает духу мира сего. Да, тут сбывается мечта масонов – преподносить религию частью мировой культуры. И я, получается, все это одобрял. То есть я куплен за поездку к морю, за самолет, кормление, за сталинскую дачу. Кстати, пора на ужин.
На даче, увидев батюшку, хотел выкорить ему отсутствие на обсуждении, но понял, что ему не до меня. Он воспитывал генерала. Генерал смотрел ему в рот. Видно было, они сдружились. Держали в руках холодные, запотевшие бокалы, отхлебывали.
– За вами надо записывать, – говорил генерал.
– Как записывать? – изумлялся батюшка. – А офицерская память, знание назубок уставов, правил, инструкций? Так вот... – увидев меня, батюшка доложил: – Не пью, а работаю. Воцерковить генерала – это, знаете ли... Так вот, повторяю, не надо заниматься устройством небес, надо думать, как попасть на небо. Вы были комсомольцем?
– Естественно, – рапортовал генерал.
– И естественно продолжайте им быть. Как? Продолжайте соблюдать Устав ВЛКСМ. Цитирую: «Член ВЛКСМ обязан всеми средствами вести борьбу с религиозными предрассудками». Вот я, например, веду.
– Но ведь давят, давят нас, – говорил генерал.
– Помните «Окаянные дни» Бунина? – успокаивал батюшка. – Помните, комиссар кричит, что скоро будет мировая революция, а ему отвечают, что не будет. Почему? «Жидов не хватит». Так вот, их снова не хватит. В понятие
«жиды» я не вкладываю никакой национальной основы. Жидкосмополитичен. Когда он излишне космополитичен, он тормозится им же, подчеркиваю, им же вызванным национализмом.
Нас позвали в зал. Но не в каминный, он был сегодня занят, а в другой, тоже очень красивый, просторный. Столы были накрыты так обильно, что я даже и раздумал рассказывать батюшке о феерии. Тем более что нас рассадили. Была за столом и Ева, уже в вечернем платье, опять же ее обнажающем. Сидели и актеры. Но кто «змий», кто «Адам», я не рассмотрел. Вскоре зал огласился тостами, здравицами и пением многолетия. Уставший за долгий день от шума и разговоров, я, выждав паузу, выбрался в коридор, а оттуда к себе в комнату. Проходя мимо каминного зала, услышал дружный застольный хор, исполняющий любимую песню Сталина «Сулико». Мы ее в школе пели. Официантки бегом несли в зал любимые вина вождя.
В комнате включил телевизор. Ну, сегодня был, видимо, особый денек. Или я редко смотрю телевизор, или именно все так скопилось на этот вечер, что, какую бы я программу ни включал, всюду были похабщина, разврат, грязь и пошлость. Густо выдавливались из мутного бельма голубого экрана пьянка, насилие, постель, стрельба. На одном канале дрались, на другом – спаривались, на третьем – учили спариваться, на четвертом насиловали классику и показывали похоронное шоу, то есть похороны кого-то, имевшего отношение к театру, и ему, лежащему в гробу... хлопали. Да-да, аплодировали. На пятом это повторялось и усиливалось речами. Причем, хлопая, почему-то все жевали. Жевали вообще на всех каналах. И если бы я был заброшен с другой планеты, я бы искренне решил, что жители Земли – жующие животные, осыпанные перхотью, чистящие зубы три раза в день, носящие прокладки в какие-то критические дни, уничтожающие залах пота, стирающие порошкащие раковины и пьющие пиво бочками. Словом, все достижения свободного от совести Запада лились на меня из телестекляшки. «А вы пробовали изменять мужу? – допрашивали какую-то женщину. – Попробуйте. Это изменит вашу жизнь». Все перекрывая, комиковали кавээнщики-перестарки. Они все хохмили, все шутили. Шутили вроде бы смело, но шуточки были как собачий лай, разрешенный хозяином. И всюду изображали вождей, глумились над русской историей. Сил нет – выключил. Стоя под душем, думал, чем я-то лучше аплодирующих покойнику? Одобрял же издевательство над религией.
Хотел уже ложиться, но почему-то вновь оделся. В окне метались тени ветвей. Явно был ветер, и не маленький. То вдруг он утихал, будто ждал чего-то, то вновь подступал.
В коридоре послышались дружные шаги, остановились у двери. Батюшкин голос:
– Тут борец с Вольтером и Руссо. Зайдем? Нет, наверное, отдыхает. Кстати, помните историю, как сюда просился пожить актер, игравший роль Сталина? Чтобы войти в образ.
– И что?
– Сталин сказал: а почему бы ему не начать вписываться в образ с Туруханска? И еще, кстати: взросление Сталина происходило в вологодских, вятских, пермских, красноярских местах, а?
– Отец, отец, – говорил генерал. – Доскажи понятие о власти. Категория власти – это принцип, это азимут, это альфа и омега военного мышления. На кого ставить? Или готовить дворцовый переворот?
– Отвечаю. Но притчей. Монаха, немонашеского пове¬дения, поставили в епископы одного города. Монах возгор¬дился: вот я какой. Ему является ангел и говорит: «Жители города так развращены, что для них никого, хуже тебя, не нашлось». Понятно?
– Абсолютно! – отвечал генерал.
– Абсолютно.
Они ушли. Зазвонил телефон:
– Может быть, что-то нужно? Фрукты, минеральная вода, чай?
– А могу я выйти?
– Вообще-то гости еще не уехали. Ваши уже разошлись, гости тоже заканчивают. Детское время вышло.
Я вышел. В каминном зале шумели, но тише, без «Сулико». Официантки выносили грязную посуду и осколки хрустальных бокалов. Администратор Оля вышла со мною в теплоту и аромат южной ночи.
– Здесь зимой нет жильцов, только наездами. Дача непросто дорогая, а очень-очень. Новые русские, новые кавказские приезжают, ужинают с «вождем», фотографируются. Иногда с девицами, чаще без, чаще с картами. До ужина или после – сауна. Иногда и до и после. Сегодня без сауны. Но с девицами. В карты играют, прямо как в кино про мафию. Молча. Деньги кидают пачками, обертки не срывают. Водители их пьют отдельно, охранники не пьют.
– Жуют только.
– Правда, – подтвердила Оля, – жуют. Бритые, скулы квадратные. Если ночуют, то утром только кефир, простоквашу, кофе. Ой, – поежилась она, – холодно. Скорее бы уезжали, я б уж закрылась и спать.
Ей было холодно, а мне после холодной Москвы было так уютно, тепло в благодатном нагретом воздухе лунной ночи. Побыть бы тут хти за пределы. Но железные ворота были соединены цепью, а цепь – амбарным замком. Похоже на тюремный двор, но двор шикарный. Обошел клумбу в центре, вспоминая рассказ о водобоязни Сталина, тут, на месте клумбы, был бассейн, который за день до приезда вождя приказал засыпать Берия. Если раскопать клумбу, можно увидеть мозаику. Да, хорошо бы полюбоваться луной над морем. Но моря не было видно, и взгляду, кроме пальм и кипарисов, досталась только луна, ее наклоненное навстречу бегущим облакам желтое лицо.
Вверху, в вершинах деревьев, шумело. Шумело как-то порывами, одушевленно. Около матовых окон сауны увидел дверь, светящуюся надпись «Пляж». Какой пляж? А, это был лифт на пляж. Дача высоко над морем, не ходил же вождь к нему пешком. Я вошел в лифт. Маленький, человека на три. На стене две кнопки. Я нажал нижнюю и поехал вниз. Сколько я ехал, показалось – вечность. Будто проваливался в центр земли, становилось все жарче. Наконец остановка, двери разъехались. Передо мной был тоннель с сырыми стенами, холодными сквозняками, с матовым светом от потолочных выпуклых фонарей. Тоннель вел к морю. Навстречу несся и усиливался тяжелый шум. Вышел к берегу. Накатывались волны, черные, холодные. Вот одна откатилась, я пошел вслед за ней, новая волна хлестнула меня, потом и всего окатило. И все-таки не хотелось уходить. Даже какой-то восторг, робость перед силой стихии охватили. Подумалось – это море гневается на нас за сегодняшний непотребный день, за издевательство над священными текстами, за грязь и пошлость телевидения, за тот мусор, который сваливался в него. Будто море тошнило от омерзения. Накат волн, шипение уходящих и рев набегающих становились все громче. Луна закрылась тучами, или они закрыли ее, небо потемнело. Надо было возвращаться.
Снова тоннель, сквозняки. Я очень боялся, что лифт угнали или, страшней того, отключили. Нет, лифт впустил меня в свое влажное, душное тепло и потащил вверх. Господь был милостив ко мне, лифт отключился в ту секунду, когда двери его раздвинулись. Но это не только лифт отключили, это вообще вырубилось электричество на всей даче. В комнате дежурной метался зайчик света от ручного фонарика. На меня, насквозь мокрого, наскочила Оля и вскрикнула.
– Ой, это вы. Сейчас дадут дежурный свет. Проводите меня до каминного зала? – Оля светила под ноги. Свет метался по змеиным узорам ковров. Мы вошли в накуренный зал. В нем были смех и визги. Тут дали свет. Мы увидели такое зрелище: на столе, около поваленной на него фигуры Сталина, валялись две голые девицы. Вокруг стояли одобрительно ржущие двуногие жеребцы. Я дернулся, Оля стиснула мою руку до боли и шепнула: «Молчать!
– Прошу прощения, – сказала она бесстрастным администраторским голосом. – Прошу прощения за временные неудобства. – Девицы встали и лениво одевались. Официантки усаживали «Сталина» в кресло. – Еще раз прошу прощения. Девочки, десерт подавали? – Оля дернула меня к выходу.
Простясь с Олей, пошел к себе, трясясь от холода или от омерзения. Тут, вначале ослепив молнией, так ударило, что я присел. Еще вспыхнуло и еще возгремело. Выскочивший в коридор батюшка крестился. Крестился и стоящий за ним генерал. Внутри дачи тоже грохотало, это хлопали, закрываясь и открываясь от ветра, дубовые двери. В комнате от молний было так светло, будто все стены стали стеклянными. Ветви били по стеклам и рамам. Резко пошел снег, такой густой, будто на дачу надели белый саван, который все уплотнялся. Грохот грома дополнял треск ломавшихся ветвей. Вот затрещало и повалилось дерево.
И ветер, и снег, и резкое заметное понижение температуры настолько были необычными, будто Черноморское побережье было резко захвачено десантом севера, того же Туруханска. Ничто, никакие прогнозы ничего подобного не предсла, видимо, были особой закалки, даже не треснули. Ветви счистили с окна снег, стали видны ряды облепленных снегом кипарисов, будто к даче подошли и заступили на охрану белые холодные воины. Дружно, по команде ветра поворачиваясь, они держали под наблюдением все стороны света. Большие деревья мотало, они уже не просто трепетали, а тряслись. Листья и ветви тащило в плотном воздухе неведомой силой.
Сколько продолжалась эта буря, этот ураган, эта феерия, не знаю. Было полное ощущение нашего бессилия перед стихией Божьего гнева. Мы были ничтожны перед мощью разгневанной природы. Может быть, вот так же, внезапно, оледеневало пространство Земли (находят же в вечной мерзлоте мамонтов с непрожеванным пучком травы в зубах) или приходили воды Всемирного потопа. То, что сейчас бушевало и творилось среди райской зелени, курортных мест, не знавших никогда температуры ниже плюс пяти, казалось репетицией неотвратимого, грядущего возмездия.

 

ЯНКИ, ГОУ ХОМ

Обычно фронтовики не любят смотреть военные фильмы. Даже не оттого, что в фильмах «киношная» война, оттого, что слишком тяжело вспоминать войну. Мне кто-то рассказал про одного ветерана, бойца пехоты, который пристрастился смотреть всякие «Хроники низколетящих самолетов», всякие сериалы, смотрел и плакал и говорил соседу, тоже фронтовику: «Вот ведь, Витя, как люди-то воевали, какая красота, а мы-то все на брюхе, да все в грязи, да все копали и копали...» Ветерану начинало казаться, что он был на какой-то другой войне, ненастоящей, а настоящая вот эта, с музыкой и плясками.
Мы, послевоенные мальчишки, прямо-таки бредили войной. Она была и в фильмах («Подвиг Матросова», «Голубые дороги», «Подвиг разведчика»), она была и в наших играх, и в каждом доме. Там отец не вернулся, там вернулся весь искалеченный, там все еще ждали. Мой отец, прошедший еще и со своим единственным глазом трудармию (а что это такое, лучше не рассказывать), разговоры о войне не выносил, и я не приставал. Дяди мои, на мой взгляд, тоже не подходили для боевых рассказов. Уж больно как-то не так рассказывали.
– Дядь Федя, тебя же ранило, – приставал я. – Ну вот как это?
– Как? А вот становись, я тебе по груди с размаху колотушкой охреначу, вот так примерно.
Другой дядя, моряк, был даже офицер. После войны он вернулся к своему плотницкому ремеслу. Мы крутились около, помогая и ожидая перекура. Спрашивать опасались, мог нас послать не только в сельпо – подальше. Но дядька и сам любил вспомнить военные денечки.
– Ох, – говорил он, – у нас в буфете, в военторге, две бабы были, умрешь не встанешь. К одной старлей ходил, к другой вообще комдив. Однажды... – Тут нам приказывали отойти, ибо наши фронтовики, в отличие от сегодняшней демократической прессы, заботились о нравственности детей. Но то, что нам позволяли слушать, было каким-то очень не героическим.
– Дядья, – в отчаянии говорил я, – ведь у тебя же орден, ведь ты же катерник, ты же торпедник, это же, это же!
– Ну и что орден? Дуракам везет, вот и орден, – хладнокровно отвечал дядя, плюя на лезвие топора и водя по нему бруском.
– Ну расскажи, ну расскажи!
– Не запряг, не нукай. Уж рассказывал. Подошел транспорт, надо потопить.
– Транспорт чей? – уточнял я. Это больше для друзей.
– Немецкий, чей еще? Послали нас. Как начальство рассуждал: пошлем катер, загнутся четверо – невелика потеря, и рассуждали правильно: война. Четыре торпеды. Торпеды нельзя возвращать, надо выпустить. Категорически. Мы поперли. Я говорю, дуракам везет, на наше счастье – резко туман. Везет-то везет, но и заблудились. Прем, прем да на транспорт и выперли. С перепугу выпустили две торпеды и бежать со всех ног...
– Почему с перепугу?
– А ну-ка сам вот так выпри на транспорт, это ж гора, а мы около как кто? То-то. Бежать! Утекли. Еле причал нашли. Ну, думаем, будет нам. Торпеды приперли. Я с горя спирту резанул. Вдруг из штаба – ищут, вызывают. А куда я пойду, уж расколотый, мутный. «Скажите, – говорю, – что башкой треснулся, к утру отойду». В общем-то кто-то все равно настучал, что я взболтанный. А почему вызывали – транспорт-то мы потопили! Вот мать-кондрашка, сдуру потопили. Так еще как приказ-то звучал: «...используя метеорологические условия и несмотря на контузию, и экономя, слышь, боезапас...» – вот как!
– За это надо было Героя дать, – убежденно говорил я. Спустя малое время, окончив десятилетку, я стал работать литсотрудником районной газеты. И получил задание написать о Героях Советского Союза. Их у нас в районе было четверо. Но один уже сидел в тюрьме за то, что надел свои ордена и медали на собаку, а сам стрелял из охотничьего ружья в портрет отца народов: второй, инвалид, ездивший на трехколесной трещащей инвалидной самоходке, был куда-то увезен, говорили, что в интернат для ветеранов. На самом же деле инвалидов просто убирали с глаз долой, была такая политика, чтоб поскорее забыть войну, чтоб ничего о ней не напоминало.
Уже и холодная война заканчивалась, уже Хрущев съездил в Америку, постучал ботинком по трибуне ООН, уже велел везде сеять кукурузу, уже подарил Крым своей бывшей вотчине, тут и фронтовиков решили вспомнить. И мне – не все же кукурузу воспевать – выпала честь написать очерк для нашей четырехполоски «Социалистическая деревня». Редактор узнал, кто из двух оставшихся Героев передовик мирного труда, и выписал командировку. Мы не ездили в командировку, а ходили. Так и говорили: пошел в командировку. На юг района – сорок километров, на запад и восток – по тридцать, на север – шестьдесят; все эти километры я исшагал и по жаре, и по морозу, и в дождь, и в метель. И какое же это было счастье, это только сейчас доходит до сознания. Как мела через дорогу узорная поземка, как напряженно и все-таки успокаивающе гудели столбы, как далеко по опушке леса пролетало рыжее пламя лисы, как проносился, ломая наст, тяжелый лось, а весной далеко и просторно разливалась река и попадали в заречную часть только на катерах сплавконторы. А летние вечера, белые от черемухи улицы деревень, а девичий смех, от которого туманилась голова и ощутимо билось сердце, что говорить!
Герой будущего очерка был механизатором. В военкомате я выписал все данные на него и знал, что он получил Золотую Звезду за форсирование Днепра. Готовые блоки фраз уже были в фундаменте очерка: «В то раннее утро рядовой такой-то такого-то энского полка встал до соловьев (мне очень хотелось про соловьев). Он подошел к Днепру, умылся речной водой и вспомнил родную реку детства, свое село» (мне очень хотелось, чтобы на Днепре вспомнили Вятку и мое село)... Ну и далее по тексту.
– А вы вспоминали в то утро свою родину? – спросил я, когда, найдя Героя, стал его допрашивать.
– В какое утро?
– В утро форсирования Днепра.
– А, нет, мы ночью погребли.
– Но вспоминали? (Я мысленно переделал утро на тревожную ночь.)
– Может быть, – неохотно отвечал механизатор. – Тут баба с печки летит, сто дум передумает.
– Вы вызвались добровольцем?
– Да, вызвался.
– Почему именно?
– Дурак был. – Механизатор посмотрел на меня. – Вроде вас возрастом. Молодой был, вот и попер. Там как заинтересовывают – сто первых выйдут на плацдарм, зацепятся, день продержатся – Герой. Кто? Ну и пошел два шага вперед.
– Но вы же потом не жалели, когда получили награду?
– Чего жалеть, вот она. Сейчас, правда, льготы за ордена и проезд бесплатный сняли, а так чего ж... в школу приглашали.
– Да, правильно (надо в школе побывать), дети должны стать патриотами.
Сделаю отступление. Мы вырастали так, что умереть за Родину было нашей главной мечтой. О, сколько раз мы играли в Матросова, сколько же раз закрывали грудью амбразуру и умирали. Умереть за Родину было так же естественно, как дышать...
Я принес очерк редактору. Отдал и встал навытяжку. По лицу читающего очерк редактора я понял, что отличился. Только два места он похерил:
– Что это такое – вспомнил родину? А Днепр разве не наша родина? (Тогда не было позднее выдуманного термина «малая» родина.) И второе: «Прямо в песке закопали убитых товарищей». Напишем: «После боя отдали воинские почести павшим».
Я не возражал. Но за день до запуска очерка в печать редактор позвонил в колхоз, где работал механизатор, и узнал, что тот напился и наехал трактором на дерево. Редактор срочно послал меня на лесоучасток, где жил последний, четвертый, Герой.
Лесоучасток назывался красиво – Каменный Перебор, может, оттого, что стоял на берегу прозрачной каменистой реки Лобани. Этот Герой тоже был механизатором и тоже получил Звезду за форсирование реки. Но не Днепра, а Одера.
– Да и Вислу форсировали, – сказал он. Он все-таки был хоть чуть-чуть поразговорчивей, чем сельский. – Потом всяких французов, датчан выколупывали.
– Как? – спросил я потрясенно. – Французы же наши союзники.
– Да ладно, союзники, – отвечал он. – Какие там союзники, все они там повязаны. Европа вся сдалась немцам, они ее не тронули, потом они им и отрабатывали. Ну-ка сравни Минск и Париж, чего от них осталось?
– Но французское Сопротивление?
– Было. Но раздули, – хладнокровно отвечал он. – У них по лагерям лафа, артисты ездили, нашим – смерть. Это, братишка, была война великая, но помогать они стали, притворяться, когда мы переломили Гитлеру хребет. Еще те сволочи, – неизвестно о ком сказал он. – Да вот хоть и американцы. Встреча на Эльбе, встреча на Эльбе – кукарекают. А что встреча? Вот я тебе про встречу расскажу. Мы пошли мая десятого-одиннадцатого по Берлину – уже вез¬
де американские часовые торчат, патрули американские, они большие мастера победу изображать. Зашли, сели в ресторане. Второй этаж. Внизу лужайка. В углу американцы гуляют, ржут. И чего-то в нашу сторону дали косяка, чего-то такое пошутили. Ну мы и выкинули их в окно.
– Как? – спросил я потрясенно. – Выкинули в окно? Американцев?
– Ну. Да там же лужайка, не камни же. Потом туда им столы выкинули и стулья. И велели официанту отнести чего закусить и выпить.
– А... а дирекция ресторана?
– Эти-то? Еще быстрее забегали. Мы так хорошо посидели. Серьезно посидели, – добавил он, – и пошли. И идем мимо американцев. Те вскакивают, честь отдают. Вот это встреча на Эльбе. С ними только так. А то сейчас развякались «инди-руси, бхай-бхай», это с американцами-то? Да эти бы Макартуры и Эйзенхауэры первыми бы пошли давить нас, если бы Гитлер перевесил. Вот немцы могут быть друзьями, это да.
Я был так потрясен этой крамольной мыслью, что зауважал фронтовика окончательно.
Вот такие дела. И еще сорок лет прошло, протекло как песок в песочных часах. Живы ли вы – мои милые герои? Я вспоминаю вас и низко кланяюсь всем вам, моим отцам, спасшим Россию.
И думаю: вы-то спасли, а мы продали. Продали, и нечего искать другого слова. Продали и предали. И вот я иду по оккупированной России, через витрины, заваленные западным химическим пойлом и куревом, отравленной пищей, лаковой порнографией, смотрю на лица, искалеченные мыслью о наживе, смотрю, как ползают на брюхе перед амеканской помощью экономисты, как политики гордятся тем, что им пожал руку саксофонист, и думаю: «Россия ты, Россия, вспомни своих героев. Вспомни Александра, царя, который в ответ на какие-то претензии англичан к нам, высказанные послом Англии за обедом, молча скрутил в руках тяжелую серебряную вилку, отдал послу и сказал: «Передайте королю». Или, когда он ловил рыбу, ему прибежали сказать, что пришло какое-то важное донесение из Европы, а он ответил: «Европа подождет, пока русский царь ловит рыбу». Но ведь и наш, нынешний, тоже ловит рыбу. А вот интересно: он ловит, а ему бы прибежали сказать охранники, что зовет Буш. Ведь бросил бы, чай, удочку.
Еще могу добавить, уже от себя, что не только те, при встрече на Эльбе, американцы трусливы, но и теперешние. У меня есть знакомый американец, русист. Он с ужасом сказал, что все эти «марсы», «сникерсы», стиральные порошки, средства для кожи и волос – все это жуткая отрава и зараза.
– Тогда спаси моих сограждан, – попросил я, – выступи по телевизору. Тебе больше поверят, чем мне.
И что же? Испугался смертельно мой американец. Разве осмелится он хоть слово вякнуть против тех компаний, которые наживаются у нас? Не посмеет.
А еще почему трусливы американцы? Они жадны. А жадность обязательно обозначает трусость. Давайте проверим – вот придет в России к власти то правительство, которое любит Россию, не шестерит перед разными валютными фондами, верит в народ, в Бога, знает, что нет запасной родины, и что? И все эти сникерсы сами убегут.
В годы детства и отрочества, помню, часто печатались в газетах и журналах фотографии и рисунки из разных стран, на которых были написаны слова: «Янки, гоу хоум», то есть – «янки, уходите от нас». Все беды мира связывались с американской военной или экономической оккупацией. И наши беды отсюда. Так что на вопрос «Что делать?» отвечаем: писать на заборах и в газетах: янки, гоу хоум. Не уйдете в дверь, выкинем в окно. На лужайку. Перед Белым домом.

 

Художник: А. Стилиануди.

5
1
Средняя оценка: 2.94931
Проголосовало: 217