Зал ожидания

Началась эта цепь раздумий очень давно, ещё в последние брежневские годы. Что-то важное, основательное произошло тогда с ним в Бориспольском аэропорту, раз осело в памяти до звуков, до образов и оттенков. Виталий Порошин возвращался из командировки. Конструкторская судьба в его ещё незрелые годы уже успела помотать по просторам большой Родины: Вильнюс, Ростов, Москва, Одесса, Куйбышев, Оренбург… Теперь вот – Киев. На заводе «Металлист» запускали его установку. Впрочем, не только его: над нею трудилась вся группа Порошина. Запуск был рядовым, с авторским надзором Игорь Клочков справился бы и сам, но Виталий не был бы собой, не вырвавшись и на этот объект. Обязывала не должность ведущего конструктора, обязывал интерес. Порошин любил свою работу.
Красный «Икарус» с надписью «Полёт» протяжно вздохнул, выпуская пассажиров у аэровокзала – с его остеклённым фасадом под футуристическим куполом. У касс и стоек регистрации буднично толпился народ, а почти от самого входа вёл под купол второго этажа широченный пандус, который снизу выглядел дорогой к небу. До рейса оставалось три с хвостиком часа, и Порошин неторопливо поднялся по этой дороге в зал ожидания. Оглядел это поднебесное пространство. Удобные креслица, сувенирные и буфетные прилавки, столики с бумажными салфетками в цветных вазочках. Прицелился было к полупустому дальнему ряду кресел, но тут же раздумал. Бездельно ждать там объявления регистрации? Отправился к сувенирам. Из каждой командировки он привозил жене и сыну что-нибудь памятное. Сыну – как правило – появившиеся немецкие сборные копии из пластика; потом с Олежкой они вместе клеили и собирали эти модели. А потом в них играли. Таня посмеивалась: «Дети, идите ужинать». Модель Гагаринского «Востока» на тонкой нити висела под люстрой. Порошин ещё издали увидел красочную полуметровую коробку с деталями четырёхмоторного турбовинтового Ил-18, сразу предрешившую выбор. Такие же, но живые Илы ждали на перроне своих пассажиров. Жене приобрёл белую пляжную пилотку с вышитыми крылышками. Расплачивался, когда к стойке подошёл седеющий мужчина – со значками на синем кителе и золочёными шевронами на погонах.
– Андрей Иваныч, – удивилась киоскёрша. – Вы же…
– Погоды не дают, – махнул тот рукой. – Со стоянки сняли, так что кофейничать пойду. Душно у нас, – предварил вопрос.

Через застеклённую стену открывался под утренним, но уже высоко стоящим солнцем чудный простор аэродрома: от забетонированного и размеченного перрона с разнокалиберными трапами, стоянками грузных Илов, Анов и хищных Тушек, под которыми делали своё дело техники в синих и чёрных комбинезонах, с развозящими пассажиров игрушечно-жёлтыми вагончиками, с достоинством ползущим топливозаправщиком, и дальше – к горизонту – где взлетали и прицеливались к посадке рукотворные птицы. Порошин с грустью осматривал этот простор, почти забыв об остывающем кофе. Вздохнул, остановив взгляд на короткой линейке зелёных и угловатых «кукурузничков» на дальней – под сосенками – стоянке. Как же давно, как, оказывается, уже давно это было! Ему не было ещё и семи лет, когда он впервые в жизни увидел самолёт не в небе, а на земле. Такая же «Аннушка» стояла на лётном поле провинциального городка, куда с родителями он приехал погостить у своего крёстного. Два дня он приставал к крёстному «покатать», и тот сдался: купил билет по замкнутому местному маршруту. Была весна, земля ещё только оттаивала, пробуждаясь от снегов, исходила вертикальными воздушными потоками. Аэродром открыли лишь на четвёртый день. Полёт этот для всех пассажиров был ужасным: машину швыряло вверх и вниз на сотню метров. А Виталик задыхался и смеялся от сказочного восторга! Так звонко и так заразительно, что пилоты открыли дверь в свою кабинку и, оглядываясь, хохотали вместе с ним. Ступив на землю, он – несмышлёныш – глянул снизу и сказал: «Дядя Лёня, я буду лётчиком». С этой мыслью он пошёл в школу, эта жажда помогала ему не лениться не только за партой, но и на стадионе, в спортзале, в кружках… Не сложилось. Теперь он летал часто. Но не смеялся, дверь к пилотам была закрыта, и он, глядя в иллюминатор, лишь любовался красотами земли и небес, отстранённо думая о постороннем. Глянул искоса на лежащую на стуле у соседнего столика фуражку с крылышками. Человек в лётной форме, положив руку к отставленной чашке, тоже смотрел в простор. 
Порошин повернулся на шум: по пандусу поднималось человек двадцать. Впереди – высокий, импозантного вида мужчина в твидовом костюме. «На Меркурьева похож, – мелькнула мысль. – Экскурсия, что ли?» Но группа неожиданно остановилась у столика лётчика.
– Товарищ Ветров, если не ошибаюсь? Командир корабля, пилот первого класса?
В баритоновой интонации звучал неприкрытый сарказм.
– Это что же? Людей высадили прямо из самолёта, а сами чаёвничаете?
– Почему вещи в самолёте оставили?
– Что за безобразие?
– Когда полетим?
Голоса слились в негодующий шум. Лётчик поднялся, выждал.
– Метеоусловия, – начал. Но шум опять – волной.
– Какие ещё условия? – возвысил голос «Меркурьев». – Я звонил в Москву. Там прекрасная погода, и у нас ни облачка.
– Лето, – неожиданно улыбнулся лётчик.
И снова – волна. Коротко вскинул руку.
– У нас ведь посадка в Воронеже. А на Воронеж с северо-запада идёт гроза. Пройдёт грозовой фронт и полетим.
– А если он до завтра не пройдёт?
Возмущение, вскрики. Ветров взял со стула фуражку, поднял голову. Сказал – будто спросил:
– Так что же... Везти вас убивать.

Голоса оборвались, будто шнур из розетки выдернули. В растерянности и молчании побрели к креслицам. В каком же океане непредвиденного и безвестного мы живём, – думал Порошин, глядя вслед человеку в синей униформе. Планируем, настаиваем, возмущаемся, и вдруг оказывается, что даже это вынужденное и ненавистное для всех ожидание попросту спасает жизнь. Как, может быть, и ему спасли жизнь врачи, поставив десятилетней пылкой мечте непререкаемый приговор. Как ему было плохо! Как невыносимо было смириться, что эта выявленная его непригодность могла обернуться гибелью. И не было бы теперь ни Тани, ни их сына, ни сувениров, ни работы, ни этих дум. Порошин смотрел в простор. Снизу, будто прибойный, доносился шум. Мелодичный сигнал динамиков и женский голос: «Произвёл посадку самолёт…», «Песков Пётр Петрович, Вас ожидают у справочного бюро», «Пассажиров, вылетающих рейсом…» К дальнему курносому Илу, принимающему пассажиров, уже подруливал оранжевый тягач. Под козырьком балкона стоял аэродромный автобус. Аэропорт жил размеренной и привычной жизнью, и всё это почему-то отчётливо впечатывалось в память. За столиком кафетерия располагалось молодое семейство с двумя светлокудрыми девчушками лет четырёх-пяти, на которых нельзя было не обратить внимания. Алина и Алиса; мама поочерёдно и часто пыталась их успокаивать. Близняшки. Нет, поправил себя Порошин. Двойняшки. У Алины были голубые глаза, а у Алисы – карие, мамины. Дети ждали не рейса. Они ждали мороженого, за которым отправился их немногословный папа. Но и это ожидание явно не тяготило их – переполненных неугомонной деятельностью: бегущими куда-то ножками в синих сандаликах, обменом салфеточными фантиками, озорным толканием локтями, неумолкаемым лепетом пока только родителям понятных слов. В детских жизнях не было места досадным промежуткам, всё в них заполняла эта самая жизнь. Счастливые. Беззаботные? У них просто ещё не было взрослых забот. От далёкой бетонки оторвался и решительно брал высоту очередной лайнер. На мгновение осветился под солнцем на вираже, и Порошин до кончиков пальцев почувствовал свой первый полёт. Задумался. Достал блокнот.

Хочу как ты – оставив всё земное:
Грехи свои, заботы и дела
Рвануться в небо громовой стрелою,
Блеснув на солнце лезвием крыла.
Растаять в нём, изнежиться в печали,
Впитать по капле Божью благодать,
Обнять необнимаемые дали
И, понимая мир, себя понять.

Что там – в этих необнимаемых далях? Всё видится по-разному, хотя и вершится одномоментно. На Воронеж идет гроза, над Киевом и Москвой ослепительное солнце, а где-нибудь над Усинском оно холодное и низкое. А ещё дальше? Если бесконечность – это объединение концов и начал, то, может, и вечность замкнута на мгновении? А как же релятивизм? И что? Понять бы…
Да. Именно об этом он тогда думал. Подобные мысли приходили, наверное, и раньше, но в этом, наполненном светом подкупольном зале, они почему-то так навсегда запомнились. Они и потом взывали к нему, заставляя сверяться со своими же поступками, всё чаще вызывая не удовлетворение, но досаду и горечь. Из фильма «Всё остаётся людям» запал в память диалог академика и священника. Диалог был непростым, обоюдоострым – о жизненных позициях людей деятельных и людей слабых. Не смирение, убеждал академик, побуждает к активности и к самому смыслу жизни. Жизнь – это борьба. Порошина тоже учили этому. Но если опираться на учёные постулаты, думал он, то необходимо принять и то, что Бытие – это в первую голову единство. В том числе и противоположностей. В том числе веры и неверия. В том числе и того, что не фиксируется приборами, что не вписывается в формулы, но ощущается так же реально, как тепло или холод: сопереживание, любовь, совесть… Что же так насмешливо не даётся горделивому разуму? Ответов не было. Через время сомнения и вопросы священника стали становиться ближе академической убеждённости. Не от того ли, что много читал и внепрограммных книг? Или просто от оседающего в сердце жизненного опыта? Опыт приносил не готовые ответы, но явственное их предощущение. Так происходило и в его работе: чем неразрешимее вставала проблема, тем неожиданнее находилось решение не в расчётах, а в возникающем её образе. Именно он давал первый посыл, после чего начиналась реализация ещё неведомой конструкции. Что-то в этом таинстве лежало за пределами чистого разума.
Через десяток лет всё в их доме разом и безвозвратно осиротело. Остались модели, остался на подоконнике кувшинчик с Олежкиными колонковыми кистями, две его курсовые работы по архитектуре малых форм, последняя фотография на стене. Остались в памяти его голос и смех. Остались и они – его родители, уже перешагнувшие сорокалетний рубеж. Остались вдвоём.
За два года жизнь не тронула вообще ничем; дни сыпались и пропадали бесследно как зёрна в жерновах. Забота друг о друге сделалась для них единым смыслом. А менялось вокруг многое. В четырёхэтажное здание инженерного корпуса вползали арендаторы, заполняя помещения отделов и лабораторий прилавками с бельём и бижутерией, институт съёжился до малоприметного КБ «Спектр», а державное дело – до обслуживания дел рыночных. Но всё это скользило мимо – возникало и пропадало.
В июньское воскресенье после обеда Таня устроилась в кресле, перечитывая Жорж Санд. Порошин, не находя чем заняться, решил отправиться на прогулку.
– Хорошо, – согласно кивнула. – На обратном пути купи кефир, блинчиков испеку.

Его занесло в самый край набережной. Отвлёк от бездумья нелепый железнодорожный пассажирский вагон, установленный под деревьями. Подойдя ближе, заметил на крыше крохотный церковный куполок с крестом на вершине. «Вот даже как», – пожал плечами. Но дверь в вагон была отворена, и любопытство повлекло его подняться по крутой лесенке в тамбур. Увиделся алтарь, складной аналой с какой-то толстой книгой, напольные подсвечники по обе стороны от него, иконы на стенах. Ничего бутафорского. При входе за прилавком со свечами, церковной утварью и книгами на полках сидела сухонькая женщина в аккуратном платочке.
– Это что, церковь? – удивился Порошин.
– Это храм Божий, – поднялась женщина. – Церковь – это люди. Прихожане. Служба уже закончилась, но Вы проходите.
Он купил свечу, помялся.
– А где за упокой поставить?..
– Вон там, в левом подсвечнике, – спокойно указала. – Где две горят.
Смотрел на занявшийся фитилёк, нашёл место, установил. Вгляделся в икону с распятием Христа, безмолвно и неожиданно подумал: «Упокой, Господи, его душу…» Домой вернулся с кефиром и Евангелием. Таня увидела, промолчала. После ужина он обычно включал телевизор, но в этот вечер сел в своё кресло и наугад открыл книгу. «От Иоанна». Первая же фраза вызвала скепсис непонимания. «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Почему «в начале» – раздельно? Какое именно слово, да ещё с заглавной буквы? На каком языке? Почему оно было у Бога и одновременно самим Богом? Ответы пришлось искать не только в самом пятикнижии, а ворошить книги и словари. Но пока искал, понял, что евангелисты – не Ильф и Петров и не братья Вайнеры, и во внутренний смысл коротких и простых фраз надо вчитываться, не отвлекаясь на постороннее. Так началось осмысление, совсем не похожее на теорию механизмов и машин. Много позже открыл для себя и другое: обычная азбука – не меньший кладезь. Не буквы в ней надо читать, а название букв! Только тогда становится понятной их последовательность и то, что это не алфавит, а начальный кодекс поведения, что азбука не только учила грамоте, но и воспитывала в человеке – человеческое. Главное. «Глаголить Добро Есть И Жити Зело Како Люди». Как люди. Во времена Кирилла и Мефодия представление о людском было, похоже, куда более возвышенным. Это тоже выглядело странным и тоже вызывало вопросы.

Когда их сын уже в столице сел за студенческую скамью, Таня стала отмалчиваться о своей работе. Работа почти с самого начала сделалась её делом, и он думал, что знает об этом всё. Диплом учителя она получила как раз в тот год, когда сынишку надо было определять в садик. Его приняли с условием: ребёнок идёт в младшую группу, а мама – в старшую. Воспитателем. Когда Олежек перешёл в седьмой класс, она стала заведующей. Садик был ведомственным, стоял на балансе завода, и очень скоро туда запросились из других районов города. Не потому, что там появился плавательный бассейн с молодым, но настоящим тренером, что вокруг переоборудованных игровых павильонов дети вместе с воспитателями сажали цветы и ухаживали за ними, что бесперебойно работали дежурные группы, а в самой большой рекреации обустроился театр со сценой, где артистами были те же дети. Как-то после обеда из ГорОНО свалилась комиссия, которая знала: что проверять и как. Зашли в первую же группу. Строгая председательница взяла с полки тарелку и провела по ней пальцем. Тарелка отозвалась скрипом, после чего комиссия сочла правильным не мешать работе. Порошин знал и этот эпизод. А в сооружении театра и переоборудовании павильонов он вместе с Таней и «Спектром» принимал самое деятельное участие. Подготовил предложения, обосновал смету на девять тысяч рублей, и Таня отправилась в дирекцию завода. Там решили проверить, отдали предложения своим финансистам. Те ответили: заводу на эти работы потребуется двадцать две тысячи. Работу получил «Спектр», а Порошин получил благодарность за принесённый заказ и дополнительную оплату за непосредственные работы на объекте. И вот… Он исподволь пытался и понять, и успокоить. Она отмалчивалась, сказала не сразу, после собственных мучительных дум.
– Я ухожу с работы.
– Почему, – выдохнул почти испуганно.
У неё заблестели глаза.
– Нас передают в ГорОНО. Сегодня решилось.
– Ну и что же?
Она грустно посмотрела.
– Ты не понимаешь. Для завода мы были свои, и моих связей там хватало, чтобы по одной заявке быстро починить крышу или поменять трубы, завезти овощи и отремонтировать мебель. А теперь… Городскую бюрократию придётся штурмовать, тут нужно иметь совсем другой характер. Я не смогу.
Её взяли на завод, предложив должность инспектора социальной службы. Садик остался на месте. Как-то, гуляя, Порошин предложил свернуть к нему, поглядеть. Молча прошли вдоль изгороди с местами провисшей сеткой, остановились.
– А ёлочку так и не посадили, – сказала почти с болью.

Он помнил, что перед новым годом кто-то варварски спилил верхушку молоденькой голубой ели, и за этот недосмотр она уволила сторожа. Помнил и её телефонный звонок с просьбой бежать на помощь выгружать картошку, пока не хлынул дождь. Работали тогда все, и успели до дождя, пока повара для всех же жарили эту новую картошку на трёх противнях, а потом воспитатели, нянечки и сторожа весело смеялись и пели песни, забыв о своих домах. Место осталось. А события остались только в памяти. Зайти внутрь Таня отказалась наотрез.
А «Спектр» выживал. К тем, кто ещё оставался в нём, чьи фамилии ещё были на слуху, не часто, но обращались за проектами не только прилавков, витрин и интерьеров. Подобные заказы позволяли поддерживать квалификацию и приносили настоящую радость. Из трёхсот с лишним инженеров научно-производственного объединения «Спектр» осталось двадцать восемь, кто ещё помнил слово «коллектив» и помнил что-то ещё. Такое же устаревшее, но тоже осевшее в сердечном опыте. Когда Порошин, сломав руку, попал в больницу, на этаже хирургии появился подарок от этого коллектива – титан для чая.
Оставались, никуда не девались памятные места. Никуда не делось и место, где у глухого забора стояла когда-то скамейка, на которой они ощутили вкус своего первого поцелуя. Нет теперь ни забора, ни скамейки, высится тут девятиэтажный дом. Но место осталось. Осталось и низенькое крылечко у третьего подъезда их дома. В прошлом году его, наконец, подбетонировали, но место… У этого места они познакомились, это место надолго сделалось местом их свиданий. Через это крылечко они прошли после ЗАГСа, а потом внесли в дом своего крохотного сына. У этого же крылечка им выпало навсегда попрощаться с ним. А через сорок девять лет после знакомства он здесь же навсегда простился и с Таней, держа поминальную свечу и переводя взор от уже отчуждённого лица к такому же отчуждённому, затянутому ноябрём небу.
Порошин сидел в своём кресле, и вялые мысли текли в его голове и надорванном уже давним инфарктом сердце. Почему его спасли? Это было не первое спасение. Он должен был умереть всего двух недель от роду; сепсис уже вынес ему приговор. Почему так вовремя появился пенициллин? Почему его – пятилетнего – так вовремя выхватили из ставшей потом родной речки? Почему роковая труба не пробила лобовое стекло его автомобиля, а, ткнувшись в землю перед капотом, перелетела через неё? Но кроме мыслей начинало овладевать им чувство, что не в «Почему?», а в «Для чего?» прячутся ответы. Для чего вообще являются в эту обитель? Для борьбы? Для свершений? Для мизерного отрезка от одной даты до другой? А что за этими датами? Пустота небытия? А как же 86% непонятной энергии и массы в этой «пустоте»? Как же эффект Кирлиана? Что там ещё – в этом небытии – неподвластное уму и ускользающее от него? Комната погружалась в вечер. А он погружался в видения праздников и веселья в этой комнате, глядел на детский Олежкин столик, на заставленный книгами шкаф и никак не мог осмыслить того, что уже отчётливо несло знакомое предощущение запредельного и манящего. Откуда-то из глубин поднялось и повисло странное – покойное и бесстрастное: и эта комната, и дом, и значимые для него места, и множество других мест, и вся эта планета – всего лишь зал ожидания, куда все являются из Неведомого, чтобы отыскать свой путь и отправиться в Неизвестное. Таким ли он был – твой поиск? Чем он обогатил тебя, кроме сомнений и дум? И то ли он привнёс в этот общий для всех зал ожидания?

 

Художник: М. Юдина.

5
1
Средняя оценка: 3.125
Проголосовало: 24