Искусство как преступление: кто и зачем есть творец. Ко Дню писателя

3 марта отмечается Всемирный день писателя. Полное название — Всемирный день мира для писателя. К этой дате — небольшой критико-лирический импровиз. 

Саркастические заметки о нашей нужности глобальному миру искусства и наоборот: тотальной бесполезности в нём.

Когда сюда, на этот гордый гроб
Придётся кудри наклонять и плакать…
Пушкин

Да, литература — отложенная смерть: растянутая, напряжённая, вымученная.
В Живописи — жизнь. Во всяком случае, её, жизни, ощущение. Понимаю, сие — дилетантское позиционирование. Но даже и с этой дилетантской высоты чрезвычайно заметно, мол: искусство живописи — более безнравственно (в апокалиптике гётевских смыслов), чем, скажем, литература. 
В романистике Болконскому можно бесконечно долго бредить перед уходом. Болезненно воздвигая над собой иллюзорно-галлюциногенное здание из иголок ли, лучинок... Как бы продляя и продляя земное бытие в нежелании расстаться с сущим.
В живописи всё намного быстрей — надо здесь и сейчас заставить героя умереть как можно ярче, выразительней, смелее, в конце концов. Уводя действо в область красоты, а не в бесчувственно-сюжетные видения горя и печали. Перекликаясь с толстовской формулировкой смерти — как возрождения. 
Живопись — вечный ренессанс человечества. Литература — подготовка к его уходу. Объединённые вместе древними плясками Смерти: рифмованной иконографией средневековья, — две этих ипостаси бытия смотрят друг на друга извека пристрастно. Будто искоса. Преднамеренно и непрестанно подглядывая. Горюя от неудач. Безмерно радуясь ежесекундным всплескам гениальности. Придавленных невероятным грузом невыносимого труда — сходно рабскому. Но не суть…
Превратить преступление в эстетическое свойство — вот начало начал размежевания добра и зла. 

И что интересно, — став человеком (или откуда-то появившись, — тем, кто против Дарвина), дрожа от холода и страха, мы сразу же, без раздумий, что-то накарябали в пещере на стене: причём в цвете. Жизнь и смерть: зверей, охотников, здравых и почивших сородичей. Также какую-то непонятную штуковину — на головах у некоторых.
И только через много веков учёные выяснили, что это устройство «на голове» (шлеме) — не инопланетная антенна (вот антинаучного визгу-то было одно время!). А — всего лишь изображение женской причёски.
И когда Гомер сравнил дамскую укладку волос с гиацинтом, — греческие Венеры целую столетнюю эпоху завивались «под гиацинт». Так зарождалась мода. Так красота затмевала скорбь, — нагло перехватывая взгляд трепещущей публики. Направляя его в аморальность украшательства страданий. И эпических традиций, политых обильной кровью. 
Земля к тому времени уже полна мифов, небылиц и сказок. Они — прекрасны. Даже те, кои повествуют о жуткой погибели.
Ведь детей Ниобеи (Ниобы) разгневанные боги беспощадно уничтожали не просто стрелами, — а острейшими пиками из солнечных лучей. Падение колесницы Фаэтона обернулось фантасмагорией огненного заката. И это — чудо, феерия…
Так грани порока стали нормой. Так бесчеловечные кровопролитные сражения обратились в блестящие великолепные полотна. Оплаченные страдающим на них героям — высшей фаустовской ценой: страшными душевными муками художников, их рисующих. И сей безумный прайс — абсолютная норма творцам, сочинителям.
Не страдая — не создашь. Не мучаясь — не остаться в веках. 
В год кончины Пушкина 27-летний Шопен пишет свою знаменитую фортепьянную сонату № 2 си-бемоль минор. Третью часть коей «Marche funèbre: Lento» сыграют на его же собственных похоронах. Под Траурный марш сонаты будут погребены сонмы мировых лидеров, беллетристов, учёных. Политиков. 
Мы умираем под Шопена… Рождаемся — под личный дикий крик. Выпрастываясь из тёплого марева снов в чужеродную враждебную среду: межгалактический вакуум. В чьи-то чужие ладони. В какой-то чужой незнакомой комнате. Из которой Бродский убедительно не советовал выходить.
И ещё неизвестно, что ужасней — родиться или умереть.

Искусство смерти. Искусство жизни… Взаимосвязь времён. 

Когда скульптор Меркуров снимал посмертную маску со Льва Толстого, он неприятно и смачно чертыхнулся — к гипсу прилипла борода. То — не цинизм. Элементарно — профессионализм. Прикрытый, в свою очередь, личиной чёрного юмора. Тоже профессионального. С точки зрения стороннего наблюдателя. 
Всё это родилось задолго до нас — музыка, хореография, скульптура, стихи-проза. И не умрёт никогда, в отличие от людей. Мы — лишь часть чьих-то дневников, восстановленных после, — заклятием чьего-то въедливого ума. 
И нас будут физически ощущать те, кто будет читать, слушать, внимать нашим произведениям. Сотворённым нами. В которых есть всё что угодно, — кроме собственной смерти.
Микеланджело вдохнул жизнь в Делакруа. Тот — в Родена. Мыслящая математическими формулами живопись перетекала в конвенции массивных скульптур. Статуи превращались в умозрительные контуры. Те — вновь заполнялись мрамором. Революции сметали дворцы. Пьяная матросня насаживала на штыки картины Серова с изображением Николашки. Приговаривая с хрипотцой встречному барину, закутавшемуся в соболий воротник: «Братишечка, дай закурить!»
Чувствую себя незримой чёрствой крохой недоеденного хлеба, думая о всех них. Ушедших. Подаривших мне радость лишь помышлять о них. Просто думать. Потому что пытаться что-то сделать (после того, что сделали они): изобрести, нарисовать-сваять — нереально. Смешно. 
Лёжа на спине под куполом в Сикстинской капелле, Микеланджело только успевал смачно отхаркиваться от капающей сверху краски во время работы над «Страшным судом». Ван Гог, — плюнув на «Сирень», — отрезает себе бритвой ухо. Боттичелли словно предвидел живопись XXI века — настолько современен.

У Леонардовской Мадонны одной лишь шнуровкой на груди можно любоваться часами. А про ангелов, взирающих вверх на босую Рафаэлевскую, — нужно создавать поэму. Ну, или повесть о двух весёлых игривых близняшках. [Леонардовскую шаловливую шнуровку возведёт в культ уже Мадонна века нынешнего — Луиза Чикконе.]

И кстати, на полотне у Рафаэля въяве присутствует оптический обман:

Облокотившиеся на нижнюю раму картины ангелочки лицезрят публику. Мадонна с младенцем Иисусом — идут сзади. Но зритель убеждён, дескать, ангелы глядят именно на неё. Глядя на вас — они смотрят на неё.
Золотая Венеция Каналетто, странная, сказочная. Тициановские Венеры. Джорджоне с Флорами и Ледами. Люди в фантастических масках, громкие ночные песнопения на гондолах. Внешнее восхищение Бонапарта, подспудно жаждущего забрать всё это непотребство римских позументов — себе. Или, в крайнем случае: — разрушить.
Байрон, Руссо, Эдгар По, оставившие на причалах Адриатики свои следы. Одновременно — небывалое варварство. И — небывалый Рай. 

Их будут помнить в веках, меня — нет. В этом разница.
Они были благодарны каждой секунде, проведённой на Земле. Я — тоже. В том — наше сходство. И наше с ними предназначение потомкам. 

5
1
Средняя оценка: 4
Проголосовало: 5