Шоу сумасшедших
Шоу сумасшедших

Дядя Юра
Старое Пятницкое кладбище в Калуге теснится захоронениями, между оград, с которых слоями сходит краска, порой сложно продраться, но главная аллея, то спускающаяся, то поднимающаяся прямо, и двоюродные братья, проходя ей, минуют жёлтую церковь, в какую и не собирались заходить…
— Как тут разобраться можно! — пожимает плечами младший Саша, наезжающий порой из Москвы к родственникам.
— Да запросто! — лихо, как всегда, ответствует Алексей, сворачивая в узкий перешеек между оградами.
— За мной держись, — предупреждает, хотя и так понятно.
Лето бушует зеленью, и дылды древес словно упираются в небосвод вихрастыми главами — так велики… Путь изломист. Вороны роняют чёрные шарики грая. Саша вглядывается непроизвольно в лица — в основном помещённые в овальные медальоны; после нескольких поворотов выходят к могиле…
— Ну вот он, Юрка…
Трава высока — она, словно врываясь в синевато-прозрачный воздух, хочет заявить о себе, претендуя на пространство могилы.
— Во, полно баб было, а никто не убирает, — говорит Алексей, воюя с травой.
— Ты хорошо его помнишь? — спрашивает Саша, закуривая.
— Юрку-то? А то… Прекрасные воспоминания.
Серая плита, портрет молодого, несколько удивлённого человека, и — Алексей, пообрывав траву, закуривает тоже, выпрямляясь, говорит:
— Чего мы с тобой чекушку-то не взяли?
— Не знаю.
— Ты-то совсем не помнишь?
— Не-а… так — тени, детские шорохи.
Год смерти — 1972. Саша родился в 67.
…забегая вперёд: через год ляжет сюда, на старое Пятницкое кладбище, бабушка, через два — тётя Саши и мать Алексея… И — через двадцать пять — Сашина мама, и он тогда, сильно постаревший, седобородый, будет стоять у креста, глядя на всех, вспоминая тот с Алексеем поход на кладбище и, не в силах унять слёзы, равно остановить монолог, обращённый к маме, пить водку. Тогда не пили — да; возможно, Саша был первый раз на диком этом историческом, колоритно запущенном кладбище. Серела плита, напоминая, что жил такой человек — Юра. Он жил недолго и аляповато, небрежно. Был очень красив, разбиватель сердец, даже не особенно прилагавший усилия для этого…
Учился в мореходке, бросил её, пробовал рисовать — бабушка вытаскивала несколько его картин, сделанных маслом, и сложно было понять — действительно ли обладал даром, или лёгкий намёк на него сквозил в душе. Но — зарабатывал, оформляя вывески… Он был отцом двоюродных сестёр Саши, но с тётей Валей разошёлся: мало подходили друг другу: врач она, некогда знаменитый в Калуге, интеллектуалка, книжница, а… каким он был? Юрка… Некогда семья жила в старом, бревенчатом, массивном доме: сколько человек?
Лепятся тени воспоминаний: запущенный сад, суковатые деревья, и с одного сука срывается он — мальчишка Саша. И ещё — Фрёд: роскошный Юрин сеттер, и, сидя на крыльце с Димой, вторым двоюродным, Саша внемлет старшему брату:
— Послушай, как урчит…
— Как…послушать?
— Ну, ухо к пасти его поднеси…
И — Саша сунулся ухом, а Фрёд, может быть играя, слегка тяпнул…
Ни лица Юры, ничего характерного — жеста, походки, не вспомнить, как ни старайся. Белое пятна на месте человека, который был твоим дядей… Он пил, да. Попав в больницу, получил неудачную дозу обезболивающего, подсел потом на опиум… С ним было связано много тяжёлых историй, и бабушка, говоря Саше, что Юра умер от ураганного воспаления лёгких, просто скрывала истину, какую открыл — уже после смерти ба — Алексей. Но она оказалась столь трагичной — истина гибели Юры — что ни с кем не захочется делиться. Даже с бумагой…
Братья тогда — в далёком, призрачно прячущемся во всё более размываемых воспоминаниях году, — постояв, выбрались на главную аллею, пошли куда-то: Саша весело приезжал в Калугу, подразумевалось дружественное пьянство, бесконечные походы в гости. Теперь? …что ты, постаревший, тяжёлый сердцем и душой Саша можешь вспомнить о дяде Юре? Ничего — и очень многое. …словно родовая цепочка проясняется, насыщаясь непонятной субстанцией, превосходящей земное; словно некоторые узлы твоей жизни стягиваются крепче, и понимаешь — остро и непонятно — насколько ты связан со всеми: пусть тенью мысли понимаешь, догадкой смутного окраса. И ничего не сделать с собственным стремительным приближением к смерти.
Калужский Коля
В круглом маленьком окошке — тогда были именно такие кассы на Киевском — покупал билет до Калуги: ехал на день рожденья к женщине, которая скоро станет его женой, но не знал ещё об этом, не знал… Ехал, глядя в окно на ленты однообразной разности: леса мелькали, перелески сквозили, города возникали, чтобы отвалиться в былое… Города возникали. Женщина встречала на вокзале. Жила она с мамой, которая придёт чуть позже, будет печь пироги. Стол накрывали вдвоём.
— Он обязательно придёт — Коля. — Говорила жена. — Он всегда приходит…
Да, он пришёл позже: Коля, одноклассник жены, а сначала — в детский сад ходили в одну группу. Тогда — тонкий, с волосами ещё, поздравив, что-то подарив, тут же достал альбом, стал показывать фотографии свои — из Уфы. Ездил в командировку. Выходили курить. Коля был говорлив, всё журчал о быте, о жизни, о работе… Телефонная станция. Инженер.
Саша часто бывал в Калуге: много родственников, теперь, подходя к рубежу старости, понимая, как густо переселились они на Пятницкое кладбище, испытывает сквозное мучение, которое, совмещаясь с радостью и восторгом жизни, даёт своеобразную смесь. Никуда не деться. Теперь не ездит: не знает, у кого остановиться, жена продала квартиру, принадлежащую тёще, денег не хватало на житьё. Сашина мама умерла через четыре месяца после неё, и, не в силах прийти в себя, словно перечёркнутый, живущий с крысиным когтём, застрявшим в сердце, Саша понимает, что и денег на памятник не будет. Только на еду. Впрочем, крест на могиле основателен: все рядом там: бабушка, тётя, дядя. Мама.
Коля живёт один: до предела ходивший за отцом, протянувшим 94, так и не женился: в общем, отец, домашний тиран, помешал, разогнал всех Колиных подружек. Коля живёт один. Их переписка с Сашей по вацапу забавна, строится иронически:
- Ну как? Диплодоки в Калуге не перевелись? — пишет Саша.
- За автобусом сегодня один бежал. — Отвечает Коля.
- Что ты, Коля, диплодоки не бегают. Они только пешком ходят. Ты с кенгуру перепутал.
- Значит, это был кенгуровый диплодок.
И так далее. Они сумасшедшие? Вовсе нет, просто пытаются украсить жизнь, как могут, хотя потом Коля сбивается на жалобы: мол, и зарплаты не хватает, и то, и сё… Саша одёргивает его, предлагая сохранять юмористический лад переписки. Коля долгое время встречался с Олей: Надя, Сашина жена, смеялась: Так забавно звонил: Оля? Это Коля… Округло катятся О… Они катятся, словно сшибая дни жизни, и Саша с Колей едут в своеобразную мастерскую Оли: картограф, занималась ещё акварелью… Большое помещение с высоченными монастырскими потолками, тахта была продавлена, а на маленькой плитке Оля, поскольку принесли водки, быстро сготовила яичницу. Эмаль её живо шевелилась, требуя немедленного употребления. Хлеб ломали, а о чём говорили? Плелись различные фрагменты жизни.
Потом, когда шли к надиной подруге что-то отмечать, Коля сказал всем:
— Оля-то моя умерла.
— Как? — вскричала Надя.
— Так. На улице упала, и… всё.
— Отчего? — спросил Саша, вспоминая худенькую женщину, чувствуя всегдашнюю всеобщную близость смерти. Все сближены ею.
— Она пила по-чёрному в последнее время. — Коля закурил, остановившись. — Я долго её не видел…
Коля — бытовой, практичный, всё умеющий, что надо починить — обращайтесь, поможет. Жизнью обычно недоволен, хотя кажется вообще жизнерадостным, и противоречив — в пределах одной минуты. Идут с Сашей по железнодорожным путям — дорога, тянущаяся прямо по городу, соединяет части разломанного яблока.
Не соединить.
Коля, остановившись:
— Прямо не знаю, чем себя в отпуске занять! — Проходят ещё участок пути; трава, замученная жизнью, едва живёт рядом со шпалами.
Коля, снова встав:
— Прямо времени ни на что в отпуске не хватает.
Саша смеётся: Коль, ты определись… У него была тяжёлая служба в армии: дальний Восток, какие части? Не вспомнить сейчас. Всегда охотно показывал фотографии: много их.
— Здесь мы в ГДР, в детстве…
— Какой класс-то?
— Шестой…
Коля отличался по немецкому языку.
— Коль, а чего дальше по языку не пошёл?
— А куда б я с ним пошёл?
— Ну… переводчиком бы стал.
— Мне не настолько интересно. Я в радиокружок с восторгом ходил. Это Львов…
Старинный готический город нависает над европейской бездной. Множественность фотографий — как лики жизни.
Коля долго делал ремонт в своей комнате: квартира четырёхкомнатная, дом брежневский, с цветными стекляшками, вделанными в стену, и на пятый этаж подняться — целое предприятие. Лестница сбита, ступени выщерблены, свет тусклый, скупой. Провинциальность жизни гнетёт. Четыре маленькие комнаты — словно надеты на Колину жизнь. Он делал ремонт — долго, тщательно, потом — покупал новую технику, зазывал к себе в гости. Саша пришёл. Всё сияло белизной и хромом, на стуле сидел мягкий пушистый слон.
— Приятель подарил…
Всё сияло.
— Ну, хорошо, Коля.
— Мне тоже нравится.
Некуда было пойти пить, отправились на Пятницкое. Сашина мама была жива, и поход был вполне нормален, пили на могиле Колиной бабушки.
— Ты её помнишь, Коль?
— Да ну, мне несколько лет было. Вот смотри даты.
Саша смотрит в старческое лицо, мучительно, как всегда, силясь представить человека, некогда шедшего по жизни… Все идём… Потом глухо ухали смерти, разрывая сознание. Саша представляет, — Коля, вздыхая и отдуваясь, поднимается по лестнице на свой пятый этаж, открывает пустую квартиру. Зима. Огород, на который гонял отец, и какой Коля хотел бросить, затянул его: но для этого нужна весна. Не говоря — лето: летом легче жить: больше фонарей зажжено в природе. Коля поднимается, долго раздевается, и, вымыв руки, заходит в комнату свою, включая сразу несколько аппаратов. Иллюзия присутствия. Потом — отправляется на кухню, готовит еду, приносит тарелки и чашки в свою комнату.
Выпивает практически каждый день, но лёгкое что-нибудь: вино, шампанское. Водку бросил давно: тяжела она. Похмелье, когда под шестьдесят, может быть мучительно. Коля ест медленно, не спеша, основательно. Улица Московская — самая длинная в Калуге, живёт и шевелится за окном: в каком ещё и — красивые орнаменты тополей. Дальше видны многоэтажные коробки. Крыши теснятся. Коля, прервав еду, берёт смартфон и что-то пишет Саше в Москву…
Доминик Санда
Кроткая последний раз поднимется по лестнице — в жуткое место, к жутким людям, не предполагая, что замужество станет первой ступенью к самоубийству. Или — раньше была пройдена первая? Доминик Санда возникла фейерверком: красоты и дерзости, необыкновенная её, наполненная красота! уголки губ, словно таящие код женственности, лёгкость и изящество каждого жеста. Она чаровала. Её снимали самые известные режиссёры: даже показавшись на несколько минут в образе-облаке воспоминания в «Семейном портрете в интерьере», она завораживала: элегантная и необычная, богатая, уверенная в себе… Когда-то была эта драная дверь — люди за которой столь жуткие… Место жуткое. В Кроткой, исполненной Р. Брессоном, есть нечто от дерзости: да кроткие и не кончают с собой, смелоси не хватит. Доминик играет любовь. Она играет смерть, к которой приводит любовь: смерть будто логична, — после восхитительного женского танца: Доминик Санда и Стефания Сандрелли; смерть под крылом фашизма, она логична и противоестественна: нельзя же убивать такую красоту.
…пожилой человек, всю жизнь страстно любивший кино, точно переселяющийся в него порою, не слышал ранее о Доминик… Имя звучит нежнейшей музыкой, и нежность словно вшифрована в такое красивое, завораживающе красивое лицо. Пожилой человек испытывает настоящую влюблённость — словно в розоватом облаке её плывёт… Что от того, что объект не существует? Ведь ныне Доминик, давно не снимаясь, живя в Аргентине, выглядит иначе? Что из того, что объект не достижим? Облако становится слаще, мерцает взбитыми сливками мечты…
…рано сгущаются сумерки: январский норов известен. Они сгущаются, словно муар набрасывая на реальность, потом пойдут пепельные тона, перевитые чем-то сиреневым, что точно не определишь. Дома становится тяжко: будто камерой одиночество надет на тебя; странно вообще обычную, советско-типажную квартиру обозначать как дом, но другого не было никогда. Пожилой человек выходит в бездну драной, пегой зимы, посчитавшей себя — какая мания величия! — весною; выходит просто и праздно, куда-нибудь пройтись, в бессчётный раз исследуя гирлянды дворов ради сомнительных новых впечатлений. Он идёт — пожилой человек — словно внутренне пересматривая фрагменты фильмов, согретых участием Доминик Санда.
Вот Ада — рассекает «Двадцатый век»: она новая, современная, водит машину, курит, пишет футуристические стихи, ненавидит чернорубашечников, которых становится больше и больше. Поганки жизни! Но Доминик появляется внезапно: сбегает по лестницы, на ходу вытирая только что вымытые роскошные волосы, и Роберт де Ниро, которому суждено стать её кино-мужем, не найдёт сигареты для неё. Её лицо волшебная камера В. Стораро открывает постепенно: из-за завесы волос, словно смакуя каждую чёрточку, чтобы, представив их в сумме, поразить вас, зритель. Тебя — пожилой, живущий альтернативной явью, проходящий двором. Сиянье витрин и налитые мёдом света окошки домов. Всё же много света — он противоречит депрессии, борется с ней, раз таблеток не покупал.
Доминик, играющая Ирену Феррамонти: нежную и даже чуть кроткую сначала, постепенно превращающуюся в гиену: что никак, разумеется, не сказывается на фантастической внешности. Доминик может играть резко, чернотою помыслов, адом устремлений. Тут важны только деньги: и неважно, что Энтони Квин умрёт в её постели: он ведь был счастлив с ней последние несколько месяцев: с ней, разорившей жизни его сыновей. Он их не любил. Никого не любил. Только её — Доминик Санда — Ирену Феррамонти: великолепную и чудовищную… Больное сознание пожилого человека делает сложную дугу, и Доминик предстаёт в шпионском триллере… По-разному переводится название, допустим — «Человек Макинтоша»…
Она молода. Она знает сложную тайную работу. Она убьёт в конце тех, кого считает преступниками: застрелит в соборе, куда её, похитив, притащили, и откуда её пытается вытащить Пол Ньюмен. Они хорошо смотрятся вдвоём: больше, чем хорошо — превосходно… Почему одних жизнь возносит, лелея гребнем успеха, а других отвергает? Почему так вяло колышется огромное большинство? …Антоний Великий, якобы тщившийся разгадать сию загадку, получил ответ: мол, об этом не стоит думать. В библейской истории Иосифа Доминик играет эпизод: вспыхнув на миг красотою своей. Она играет Гермину: в «Степном волке», который, казалось бы, исключает вариант экранизации, и всё же был ей подвергнут. Ярко получилось.
Гермина: победительница, которая хочет уйти в альтернативный мир: она переустроит жизнь Гарри — Степного волка, вытащив его из капсулы себя… Она будет возникать и пропадать, обжигая собою, предлагая совершенно ранее не мыслимые для Гарри вещи.
И он соглашается на них, подпав под феноменальное обаяние Доминик. Гермины. Какая сладость может быть заключена в именах! Какою музыкой проливаются они в бездны и недра сознания: перечёркнутого возрастом, со ржаво работающими механизмами памяти. Узлы перспективы — фонари — работают косно и скучно. Всё обычно. Кроме Доминик. Вот она — Инесса Арманд, Ленин из фильма «Ленин. Поезд», разумеется, комичен, как во всех западных вариантах, но Инесса — победительная и уверенная, словно рассекает историю, отмечая её собою. А вот юная совсем Доминик из детектива «Без видимых причин»: она воздушна… Неужели на земле действо происходит? Кажется, ей бы подошла заоблачность, невероятность среды, гофманиана… Нет, всё земное, всё чувственное, как в «Путешествие вдвоём», фильме-исследовании женской чувственности…
Сгущается темнота, словно отбирая часть смысла. Есть ли он вообще? Ежедневность жизни отдаёт бессмыслицей повторов. Вдруг человек — пожилой человек, жизнь воспринимающий дорогой к смерти через области страшных потерь — улыбается: сам себе… Он представляет свою актрису. Он представляет её улыбающейся, и тайный код женственности, словно зашифрованный в уголках губ, будто открывается ему, проходящему одиноким двором к собственному дому, где квартира — как камера памяти.
Шоу сумасшедших

Кадры из фильма «Пролетая над гнездом…»
Грань между нормальностью и безумием режет интересом острым, как биссектриса, многих, и тогда, коли жизнь — вся на продажу, подсажена на шоу, и выворочена наизнанку, логично предположить и бушевание такого огня: шоу — под названием: Они были в аду, но вырвались из него… В редакционном буфете телестудии долговязый мужчина с округлым, оплывшим желтоватым лицом подходит к барной стойке и просит чашку кофе и рюмку коньяку; бармен, привыкший к разным типажам и никогда ничему не удивляющийся, выполнив заказ, глядит, как он, выпив коньяк духом, наливает в коньячную рюмку кофе и пьёт его — по глоточку, смакуя…
…окликает довольно симпатичная курчавая женщина, он оборачивается, но уже подходит она:
— Анатоль…
— Ну что?
— Просила ж не пить. Как ты на программе будешь…
Худенький старичок с сопливой бородёнкой мелкими подпрыгивающими шажочками проскакивает мимо, и наконец появляется платиновая блондинка: она шумна, вокруг неё словно вибрирует воздух. Телеведущая.
Она шумна: щёлкает пальцами, кричит:
— Так-так, мальчики и сопровождающие, не разбредаться, не увлекаться коньячком, прошу на грим, все на грим.
Гримёрши волнуются:
— Слушай… а если они того?
— Что того? — округляя глаза, отвечает сама растерянная вторая. — Они вроде вылечившиеся…
— Вот именно — вроде. И зачем такое устраивать?
— Зачем, зачем… Рейтинг!
Рейтинг тяжело падает, прихлопывая жаждущих денег. Главный продюсер удивляется: и чего не дают порнографию гнать круглосуточно — такие б деньги потекли… Входят в помещение, где гримируют для съёмок несколько человек: один за другим вытянулись гуськом, ничего не говоря, рассаживаются в креслах. Лампы бьют в глаза. Гримёрши работают. Они работают осторожно: словно боясь разбить нечто хрустальное, доверенное им…
— Меня густо очень! — хнычет старичок. — Я не хочу так.
Фурией ворвавшаяся ведущая восклицает: Потерпите. Так необходимо.
— Не хочу…
— Если без этого — будете как покойник выглядеть…
— Как поко… — Старичок, поперхнувшись, замолкает, смирившись с судьбой…
Всё. Процесс закончен. Тем же гуськом руководимые платиновой тянутся на съёмочную площадку.
Гримёрша вздыхает, сбросив мешки волнений:
— Видишь, обошлось.
Другая, не отвечая, достаёт тонкую фляжку с коньяком, протягивает первой. Итак: съёмка.
— Добрый вечер, дамы и господа, дорогие товарищи! — всем разом мечтая угодить, вступает ведущая. — Добрый вечер. Сегодня: впервые в мире в нашем шоу примут участие бывшие пациенты психиатрических клиник, люди, познавшие ад, и вырвавшиеся из него, так сказать, живыми. Люди сложных судеб, вот они! Она соответствующим жестом обводит рукой сумму кресел, в которые втиснуты несчастные… счастливые…
С микрофоном подходит к первому и, чуть наклонившись так, что эффектно подчёркиваются выпуклости фигуры, вопрошает:
— Какой у вас был диагноз?
— Частичная потеря памяти.
— Вас лечили… какое время?
— Я провёл в клинике 18 лет.
Деланно восклицает — 18 лет! Вы подумайте! Бездна!
— Ха-ха, — покачиваясь в кресле, сипит одутловатый толстяк, напоминающий кусок мыла, на котором накорябали лицо. — Вы и не представляете эту бездну…
— Вы могли бы…
— Я мог бы всё. Поведать, как кошмарят током, как колют без конца, смиряют рубашками, привязывают к кровати…
— Стойте, стойте, неужели всё так ужасно?
— А то! — восклицает старичок, не хотевший гримироваться.
Ведущая переходит к нему.
— А ваш диагноз?
— Шизофрения!
— Неужели она лечится?
— Кто вам сказал такую глупость? — Старичок мерзко, как заводная игрушка, хихикает. — Я ею болен.
— Но… вы же на свободе?
— Какая свобода? Где ты её видала?
— Подождите, мы разве на ты?
— А то! Ты вообще чего рот разеваешь? Выставила бы задницу, и все дела…
— Ш-ш, вы, старый дуралей, — шипит ведущая…
— И шипишь, как змея.
Дылда — тот, пивший коньяк, — выскакивает из кресла, выдравшись из его мякоти, как из теста, выхватывает микрофон и, размахивая им, как гранатой, орёт:
— Щас мы им!
Охранник, торчавший у входа, восклицает: Кому им?
Микрофон надрывается, будто обретя множество голосов:
— Этим задницам, возомнившим себя нормальными! Уродам этим стоеросовым…
Старичок, подпрыгивая, бежит перехватить микрофон. Возникают, как воплотившиеся тени, другие: Вы! — слышно на повышенных вибрациях. — Думаете, вы нормальны? Посмотрите на свои лица — разве у людей бывают такие? Подумайте о ваших поступках! О мечтах, которые вы не смели воплотить…
— А мы посмели! — Хлюпает одутловатый толстяк, и изо рта его лезет нечто, похожее на мыльную пену…
Скандал… Стулья падают, разбегавшиеся зрители: те, кто обычно присутствуют на ток-шоу, жалеют о собственной жадности, толкнувшей согласиться на участие… Некто — с лицом, сделанным из плотской коряги, жалуется скрипуче жене, похожей на ржавый багор:
— Картошки купил, вся полугнилая, как мёртвая, гады, не могут нормальную положить…
Жена криво плюётся ответом… Двое выходящих из метро, в числе прочего цветного, ползущего фарша: один с игольчато бегающими глазками, другой — с мордочкой, напоминающей помесь ежа и хорька: Вот ту б, а? Смотри — жопень какая, так и вертит… В кресло дорогущее впечатанный банкир, смачно давясь мокротным кашлем, подписывает бумагу, в результате действия которой погаснут огни многих жизней, вызывает секретаршу: подносящую в хрустальной рюмке коньяк и на золотом блюдце с золотой же вилкой дольку лимона. Долговязый, долгогривый, разоблачаясь, из золотых облачений вылезая хрюкает, как порося: И верят же, дурни… И хирургическая улыбка полосует уродливую ряшку…
Кто из них нормален? Они вписаны в обиход повседневности, и никто не заключит их в бездну соответствующих больниц: ибо фантазии, гнездящиеся втуне их душ, слишком страшны им самим, а мысли о смерти, продувающие ледяным ветром, никто не сделает более тёплыми. Мерцает грань между нормальностью и безумием, рассекая многие сознания, души, мироустройства…
Почём я знаю…
Сахарница с отбитой ручкой, узорной формы, с чайными и красными розами, распустившимися по бокам, — когда набегались по квартире, хлопая друг друга и кидаясь подушками, представляла особый интерес, и, когда Ленка вытащила её из буфета, Сашка перехватил предмет, ахнувший и упавший об пол… Откололся кусок, рафинад рассыпался гранёно, посверкивая.
— Вот, ма что скажет…
— Ладно тебе, клей есть?
— Есть какой-то.
— Тащи…
Клеили — параллельно хватая куски рафинада, высасывая, казалось, из них самую сладость. Мать Ленкина заметила, конечно, — ругалась, у неё-то и была одна мать (а отец будто не подразумевался), на фабрике работавшая. Всё навсегда: Брежнев по телевизору, комсомол, Сашкины родители интеллигентного пошиба: мама в поликлинике, терапевт, отец инженер; всё гладко, всё всегда будет так, и останутся они вечно приятелями по шалостям. Когда в детсад ходили — побег замыслили, потихоньку так, мол, не заметят, встали в сердцевине положенного сна, собрались, и…
— Куда это вы? — наиграно грозно, всё прекрасно понимая, закричала Ольвладимировна. — И — сорвался побег…
А то — совсем маленькими — дверь обдирали, обои отходили пластами, и радовались детки — не пойми чему…
— Ну что ты не понимаешь? — Объяснял Сашка, начиная кипятится. — Просто ж всё…
— Не могу я, — почти плакала Ленка. — Формулы эти рогатые, будто забодают! Алгебра — одно название…
У него — никаких проблем, и формулы ему подмигивают легко, сами открывают своё значение-предназначение, и делает вечно алгебру за Ленку, да не ответишь у доски, вот, пробует объяснить… А она? Ей бы пошло ему литературу объяснять, про балы да усадьбы, да не интересует её литература, ничего не интересует: в кино б, да на дискотеку: разгорались тогда, огни мелькали…
— Помнишь, как в саду шалили?
— Ещё б!
— Вернуться бы! — мечтательно закатывала Ленка синие очи. — Синеглазка.
У него — глаза серые, серьёзные, и отец умер, когда девятнадцать лет было сыну, учился уже в универе: поступил легко. Он — стоял над гробом, тупо и страшно вглядываясь в бездну косного тела, бывшего отцом, тупо ж не понимая, как так — не дышит; тело, лишённое ауры движения и дыхания, представлялось нелепым совсем; и надо, надо было утешать плакавшую, не может остановиться, мать. Отец не знал, что у него больное сердце: на улице упал, пока прохожие скорую вызывали, пока везли, всё и кончилось. Незримое шило прокололо главный человеческий мускул.
Ленка работала с матерью на фабрике; сидели у неё после поминок, мать задерживалась где-то…
— Саш, не переживай, а? Так же логично — родители раньше умирают.
— Отцу всего 55 было. Где он теперь — мой па?
— Саш, разве может где-то быть?
— Я считаю — да. Хотя математически не доказать. Ведь подумай, если всё, что здесь есть, просто закрывается посмертною тьмою…
— Саш, я не люблю думать. Я танцевать люблю. Не переживай, а?
Она не добавила — Все ж там будем, хотя именно это вертелось в её голове…
— Какая она тебе жена, Сашк?
— Лучше не надо, мам…
— Она ж дурочка совсем!
— Ну и что? Будет за домом следить, за детьми ухаживать…
— Ох, не знаю, Сашк…
За окном синеет, серебрясь, зимний пейзаж, скоро Новый год, будут отмечать все вместе…
Наряжают с Ленкой елку, у Саши квартира больше, ясно — в ней…
— Нет, шары эти сверху надо, смотри красиво как будет…
Красные и синие, украшенные лёгким, серебром сверкающим узором, вверху лучше смотрятся: считает Ленка… Саша подчиняется ей. Ниже пойдут — космонавты, лисички, богатыри: весёлый стеклянно-пёстрый мир, который так любил когда-то в детстве… Мама накрывает. Селёдка под шубой переливается многоцветно, и огни люстры, давно покупалась, чешская, с подвесками, отражаются в красной икре. Всё обыденное.
— Зови уж мать, Лен…
Убегает. Возвращаются вместе. Промчится Новый год…
Они опять наряжают ёлку — лет пятнадцать спустя. Мам нет, они — ещё молоды; Саша успел поработать в советских НИИ, потом — разлетелось всё, стал зарабатывать на фирмах разных, а Ленка так и сидела на фабрике. Мам нет. Есть дочка и сын, причём сын похож на Ленку, а дочка такая маленькая, что не сказать на кого. Но — наряжают ёлку вдвоём, сын укачивает малышку, даже напевает ей. Он ходит в ту же школу, куда ходили и они, хотя учат его совершенно по-другому. На столе — всё похоже на… пятнадцатилетней давности ассортимент, и отсветы той же люстры играют в икре, и салат оливье смотрится пестро, и Саше, сколько ни старался, подражая старому русскому поэту Фёдору Сологубу, доказать математически существование того света так и не удалось… Не надо, наверно.
Дочка заснёт, втроём встретят Новый год у телевизора. …кто-то — наблюдающий за ними вполне доволен сложившийся жизнью. Довольны ли они? Почём я знаю — у них и спрашивайте.
На обложке: Доминик Санда