Два рассказа

Сильнее смерти

 

Днем шел густой мокрый снег, а вечером ударил мороз и улицы сковало коркой льда. "Рафик" буксовал на подъемах, мы выходили толкать его, сами скользили и падали. В холода на "скорой" впору думать о собачьих упряжках. Если нет теплого гаража, машины на морозе быстро превращаются в заиндевевшие холодильники и согреваются на ходу очень медленно - обычно к тому времени, когда ты уже приезжаешь на вызов. Пока ты оказываешь помощь больному, водитель, экономя лимитированное горючее, выключает двигатель, и салон опять выстывает.

 

В шесть часов вечера мы с доктором Сергеевым получили вызов в соседний Ленинградский район, с опозданием в двадцать минут. Мужчине 70 лет плохо с сердцем, вызывает уже второй раз. Ничего хорошего "повтор" с таким поводом не сулил.

 

Надо было бы поторопиться, да Строгинский мост, который торжественно сдали с недоделками к 7 ноября, уже закрыли на ремонт, и потому пришлось гнать к Ленинградке по кольцевой. К тому же и скорость была небольшой - шофер не рисковал на обледенелой дороге.

 

В итоге к двадцати минутам задержки прибавилось еще двадцать, потраченные на дорогу. Едва войдя в квартиру, мы уже по виду родственников поняли: положение серьезное. Больной старик сидел на постели и судорожно, с присвистом, хватал ртом воздух. Глаза его остекленели, в углах рта скопилась пена. Без всякой электрокардиограммы было ясно: на фоне инфаркта протекал отек легких.

 

На "скорой" я работал уже не первый год, но все никак не мог привыкнуть к ситуациям, когда надо было сразу действовать без всяких размышлений, что называется, "с колес". Все-таки большинство больных мы лечили, как в поликлинике: сначала "фамилия-имя-отчество", год рождения, "на что жалуетесь?", потом проверяли пульс, давление, тоны сердца, легкие, а уж потом приступали к терапии. Здесь же следовало начинать с терапии, но перед этим, в считанные секунды, надо было поставить диагноз - и не приведи Господь ошибиться!

 

Ставя ящик на стол, я увидел блюдечко с пустыми ампулами, оставленными предыдущей бригадой (таково "скоропомощное" правило). Так… Анальгин, димедрол, но-шпа… Коллеги не нашли ничего лучше, как сделать банальную "тройку", и укатили. Боль на полчаса утихла, а потом возобновилась с новой силой. Отек тем временем продолжал развиваться.

 

Непослушными, как-то сразу задеревеневшими руками я пристраивал манжетку тонометра на липкой от холодного пота руке больного. Давление: 70 на 40. Пульс - нитевидный. Сергеев бросился к телефону вызывать на подмогу реанимобиль. Не думая ни о какой стерильности, я сломал кончик ампулы пальцами, втянул лекарство в шприц одним движением поршня и ввел в дряблую, спавшуюся вену старика наркотик. Я еще не вынул иглу из вены, как он захрипел и завалился набок. Родственники, стоявшие здесь же, у стены, закричали. Сергеев сдавленным голосом попросил их покинуть комнату.

 

Не дожидаясь спецбригады, мы стащили старика с кровати на пол и начали реанимацию. Сергеев с силой массировал левую сторону грудной клетки больного, а я ртом вдыхал в его легкие воздух. Но это не помогало. Он "уходил". "Адреналин!" - крикнул мне Сергеев. Я набрал в шприц адреналин с преднизолоном для внутрисердечного введения. Сергеев - хирург и неплохой, но и его, видать, заколодило: попал он в сердце только с третьего раза. На груди у старика остались крохотные кровоточащие дырочки - как будто его три раза ударили в сердце тонким, как вязальная спица, стилетом. Внезапно дверь распахнулась, и в комнату ворвался сын больного, лысоватый полный мужчина лет тридцати пяти. Вид лежащего на полу отца, с проколами на груди, с закатившимися глазами, потряс его.

 

- Что я могу сделать? - завопил он, рыдая.

 

Я испытал малодушное, постыдное желание убраться из этого дома.

 

- Выйдите, - затравленно попросил сына Сергеев.

 

Он снова стал делать непрямой массаж сердца. Воздух из легких старика вырывался с каким-то неживым, искусственным свистом, словно из проколотой велосипедной камеры. Пульс уже совсем не прощупывался. Зрачки расширились почти на сантиметр.

 

Все было кончено. Он умер.

 

В медицинской работе нет ничего более изнурительного, чем соревнование, кто быстрей: смерть или ты. И более опустошительного, если ты проиграл эту гонку. Излишне впечатлительному человеку, скажу я вам, нечего делать на "скорой". Люди, далекие от медицины, не испытавшие в своей жизни тяжких ударов судьбы, даже не предполагают, как быстро может покинуть жизнь изнуренное недугами тело. Даже не знаю, с чем это ощущение сравнить. Казалось, нечто непостижимое и невидимое, словно огромная птица, пролетело мимо нас, едва не задев крылами. Неотвратимость, рок, судьба - все эти слова приходят потом. А пока ты стоишь, потрясенный: ведь вот, всего мгновение назад нас было три живых человека, а одного уж нет…

 

Взмокшие, задыхающиеся, мы постояли несколько секунд в изнеможении. Потом подняли тело несчастного старика с пола и отнесли на кровать. Голова его беспомощно болталась. Он был еще теплый, но жизнь уже покинула его. Сергеев сложил ему руки крестом на груди, связал их бинтом, а я прикрыл веки. Вот странно: мы знали, что по православному обычаю надо было положить правую руку на левую, но нам тогда (в восьмидесятые годы) не пришло в голову сотворить над усопшим хоть какую-то молитву, хоть перекреститься…

 

На негнущихся ногах я подошел к двери, открыл ее. Родственники, вдруг разом притихшие, стояли за ней, как в очереди.

 

- Дайте, пожалуйста, платок, - вяло попросил я.

 

Невестка покойного заторопилась: "Щас, щас", побежала по коридору в другую комнату, щелкая задниками домашних туфель. Принесла она мне носовой платок.

 

- Вы меня не поняли… - откашлявшись, пробормотал я. - Тут побольше нужен. Дело в том, что… Мы сделали все, что смогли, но… Примите наши соболезнования.

 

Платок выпал у нее из руки. Ничего не говоря, с помертвевшим лицом, она вернулась в комнату, в которую давеча убежала, вышла с вафельным полотенцем. Я взял его, свернул по ширине, подошел к старику и подвязал ему челюсть.

 

Сергеев тем временем, избегая глядеть на родственников, отменял по телефону вызов реанимобиля. Не прошло и десяти минут с тех пор, как мы его вызвали…

 

Сын старика стоял, раскачиваясь, посреди комнаты и все повторял, что, приедь мы раньше, отец был бы жив. Нет платы тяжелее за такую неудачу, чем бессмысленные оправдания. Однако, если ты не хочешь, чтобы тобой занялся врачебный контроль или прокуратура, ты должен оправдываться. Сергеев показал сыну покойного карту вызова (хотя тот, страдальчески морща лоб, явно не понимал, что это такое), и объяснял, что мы-то приехали вовремя, но вызов поступил к нам с задержкой, да еще столько же мы потратили на путь по гололеду. Можно было еще вспомнить предыдущую бригаду с ее позорной "тройкой"… Да что толку?

 

Всю обратную дорогу мы курили и молчали. Сергеев смотрел в окно. В голове у меня шумело. Все произошло слишком быстро и неотвратимо. Я вспоминал свои действия, как во сне.

 

- Восьмая смерть, - пробормотал Сергеев.

 

- Что? - не понял я.

 

- Восьмая смерть, говорю. У меня. Интересно, сколько их будет, когда я уйду на пенсию? И не станут ли они мне являться по ночам?

 

Я посмотрел на Сергеева. Глаза его были серьезны. Он явно не шутил. Меня это, не скрою, удивило. Все "скоропомощники" немного циники, а уж хирурги - тем более. Не думал никогда, что они могут испытывать мистические переживания из-за смерти больного! К жизни, покинувшей тело человека, они обычно относятся, как к некой роковой неисправности - вроде сгоревшего мотора автомобиля. Жалко, конечно, но коль уж сгорел, так сгорел. А вот поди ж ты…

 

Вероятно, предыдущие семь смертей случились у Сергеева в клинике, на операционном столе, потому что у нас на "скорой" он подрабатывал недавно. У меня скоропомощного опыта было побольше, но смерть - первая. В глубине души я надеялся, что этот мрачный счет никогда не будет открыт. Я хоть и подлаживался под других ребят на подстанции, отпускал иногда циничные шуточки насчет "жмуриков", но знал, что писатель (а я уже поступил в Литинститут) не может относиться к смерти так же, как профессиональный медик, это убьет любое творчество на корню. "Перед смертью надо стоять навытяжку!" - говаривал один из героев Томаса Манна. Но оказалось, не я один в глубине души такой чувствительный…

 

Разумеется, печальный счет по смертям 1:8 абсолютно не означал, что как хирург Сергеев был хуже, чем я - фельдшер скорой помощи. Дело в том, что у некоторых людей, которых мы доставляли в больничные операционные на скорой помощи, не было порой никаких уже признаков жизни, кроме пульса, - но если он был, это означало, что мы сдали его в клинику живым. Дальше должны были вкалывать бедные хирурги. И если они "теряли" больного, он умирал у них, а не у нас. Так что не исключено, что среди семерых, которых Сергеев числил на своей совести, были и едва дышавшие больные, доставленные мной. Но я-то не переживал, что они будут являться мне в старости по ночам, а видно, зря…

 

- Не бери в голову, - сказал Сергеев, как бы прочитав мои мысли. - В данном случае мы уже ничего не смогли бы сделать. Говорю тебе точно.

 

На подстанции было пусто. Все разъехались. Мы сели в фельдшерской и стали думать, как нам грамотней написать в карточке про эту смерть. За стеной, в диспетчерской, раздался резкий телефонный звонок. Значит, вызов. И точно: диспетчер появился в дверях.

 

- Быстро, мужики! - Лицо его было серьезно. - Бросайте все на хрен, по коням!

 

У меня сразу нехорошо засосало под ложечкой.

 

- Что? - коротко спросил Сергеев.

 

- Ребенка засыпало в карьере. Быстро, ребята!

 

Тут и выдержанный Сергеев дернулся, как будто его ударило током.

 

- В Строгине? - только и спросил он.

 

- Да.

 

Ну, денек! Повезет так повезет! В этом ужасном строгинском карьере оползень - верная смерть. Прошлой весной засыпало шестилетнего мальчика; фельдшер "скорой" прыгнула к нему с обрыва вниз (некогда было искать пологий склон, чтобы спуститься), сломала ногу, но спасти мальчика все равно не удалось. Он задохнулся, пока его откапывали.

 

Выла сирена, словно вгрызаясь в наши кишки, "рафик" летел по обледенелым улицам, отбрасывая синие блики мигалки на окна домов. Лицо Сергеева было столь же белым, как и его халат. Еще бы: по два покойника за смену у него и в хирургии, небось, не бывало. У меня тоже все дрожало внутри от дурного предчувствия. "Будь проклята эта профессия, зачем я пошел сюда! Ведь здесь же не механизмы ломаются, здесь люди умирают! О чем ты думал? Ты что - сверхчеловек, чтобы все это переживать?"

 

Потом "рафик" остановился, мы схватили ящик и аппаратуру и побежали по откосу вниз. Там горели фары милицейского "уазика", освещавшие группу людей, кто-то отчаянно махал нам руками. Рядом темнел полутораметровый холм земли. Где ребенок - там, под землей?

 

Нам повезло: мальчика уже откопали случившиеся рядом рабочие. Он, весь в глине, лежал на земле, на разостланных телогрейках. Было ему лет десять. Сергеев припал к его груди.

 

- Бьется, - прошептал он.

 

Бьется! Оцепенение, овладевшее нами после смерти старика, волшебным образом исчезло. Мы быстро развернули инструментарий и аппаратуру, действуя "как учили" - четко, синхронно, не мешая друг другу. Сергеев ввел в горло мальчику интубационную трубку, а я сразу же подключил аппарат искусственного дыхания. Руки коченели на ледяном ветру. Потом я наладил капельницу с "раствором жизни" - реополиглюкином, а Сергеев уколол парнишке в сердце адреналин с хлористым кальцием. На этот раз он попал с первой попытки. Больше всего мы боялись гипоксии, кислородного голодания мозга, поэтому начали вводить в трубку капельницы лазикс и соду. Постепенно зрачки у мальчика стали сужаться, губы порозовели. Свет автомобильных фар слепил глаза, и мы перенесли ребенка в салон РАФа, который наш шофер по объездной дороге уже подогнал сверху.

 

Кислород в аппарате кончился, но я уже приготовил и подключил другой, ДП-2.

 

- Добавь преднизолона, - отрывисто распоряжался Сергеев. - И кубик коргликона.

 

- Понял.

 

Снова выла сирена, снова летел РАФ по заснеженным улицам. Давление у мальчика приближалось к норме. Сердцебиение было все отчетливей. Будет жить, будет! Мы летели, отсекая огни светофоров. Страх, отчаяние, смерть оставались позади. Я сидел, склонившись над ребенком, под моими пальцами бился его теплый пульс. И вдруг зарницей пронеслась у меня в голове мысль: а ведь не случайно спасение мальчика последовало сразу же за смертью старика!

 

Может быть, там, наверху, где определяется закон и мера для всего живого, жизнь старика понадобилась для спасения жизни ребенка? И не в строгинский ли карьер спешила она, пролетев мимо нас, как огромная невидимая птица? И не была ли она там, в карьере, еще раньше, чем мы?

 

Эта удивительная мысль забылась так же быстро, как мелькнула, не до нее было в тесном салоне, где нам надо было сохранить это огромное, но беспомощное, что свалилось нам в руки, - жизнь ребенка…

 

Но через несколько лет, и тоже в ноябре, когда сразу же после смерти моего отца у меня родился сын, я подумал, что мое предположение было не таким уж странным. Что знаем мы о жизни? Мы говорим: природа не терпит пустот, в мире действует закон сохранения энергии - и подразумеваем физическую энергию. А разве духовная энергия, духовная природа подчиняются другим законам?

 

В мире есть смерть, но духовная энергия в нем не исчезает, она перебрасывается по необходимости туда, где ослабло напряжение бытия, - как на электростанциях, объединенных в одну энергетическую систему. Смерть разрушает нашу бренную оболочку, но не может разрушить в нас того, что сильнее Смерти.

 

ЧЕЛОВЕК В СИНИХ ОЧКАХ

 Памяти безымянных трех советских танкистов и рабочего-подпольщика, зверски замученных фашистами близ Ялты в 1941 году

 

Я повстречал этого слепого старика несколько лет назад, на узких улочках крымского Симеиза. Было ему лет восемьдесят или около того. Ходил он, как и все незрячие, выстукивая дорогу тонкой палочкой, и носил круглые синие очки в допотопной роговой оправе. Столь же древним был его костюм, – точнее, не костюм даже, а санаторная холщовая пижама с жирным штампом на нагрудном кармане: «Сан. им. XXII партсъезда». В остальном он ничем не отличался от слепых, когда-либо встреченных мною в жизни, за исключением одной странности, относившейся, впрочем, не столько к самому старику, сколько к окружавшим его людям.

 

Обитатели Южного берега Крыма, особенно пожилые, в большинстве своем люди доброжелательные и внимательные к калекам. В том же Симеизе сидит на тротуаре возле кафе «Виноград» безногий баянист, нестарый еще алкоголик. Играет он плохо, поет еще хуже (никогда не слышал, чтобы он исполнил хотя бы одну песню до конца, даже «под заказ»). Местные ему денег не подают, но подкармливают. Всегда стоит перед ним мисочка с едой, вынесенная из кафе поварихой или официантками. А если ему надо перебраться на костылях через заполненную автотранспортом Советскую улицу, чтобы в забегаловке напротив промочить горло, неизменно находятся добровольные регулировщики движения. Тем удивительней, что слепому дряхлому старику, который не пил вмертвую, как безногий баянист, не орал чепуху и не спал прямо на тротуаре, симеизцы переходить улицу не помогали! Во всяком случае, я этого не видел. Обычно помощь слепому на перекрестке предлагали отдыхающие, которых отличить по внешнему виду от крымчан не составляет труда. Другая странность – южане общительны, все в маленьких курортных городках – приятели или соседи, а со стариком в синих очках никто не перебрасывался и полсловечком! Местные, и стар, и млад, смотрели на него, словно сквозь пустоту. Можно было подумать, что для них он не слепой, а невидимый.

 

Проще всего было бы прямо спросить у кого-нибудь о причинах такого отношения, но я стеснялся, не будучи полностью уверен в объективности своих случайных наблюдений. Вероятно, строил предположения я, у старика нелегкий характер, он часто ссорится с людьми, поэтому они не хотят входить с ним в контакт даже по мелочам. Есть такое эгоистическое свойство у современных людей, породившее пословицу «а ля Жванецкий»: «Ни одно доброе дело не остается безнаказанным». Не скажу, чтобы это объяснение меня удовлетворяло (ведь есть же элементарное человеческое милосердие, которое выше бытовых предубеждений!), но других я не находил. Тем более что, через некоторое время, когда я стал постоянно жить в Симеизе летом, мое предположение в каком-то смысле подтвердилось.

 

Дело было во второй половине августа, на праздник Преображения Господня. Он отмечается в честь чудесного события на горе Фавор, когда Иисус Христос явился Своим ученикам с лицом, сияющим, как солнце, и в одеждах, белых, как свет. В этот день в церкви происходит освящение плодов. На юге они особенно изобильны и живописны. Стол возле «кануна» завален яблоками, багровыми и ярко-желтыми персиками, словно распираемыми изнутри – того и гляди, брызнет – сладчайшей плотью, огромными пепельно-синими сливами, восковыми, точно тающими у тебя на глазах грушами, яйцеобразными, сморщенными, фиолетово-черными снаружи и алыми изнутри смоквами, которые называют еще инжиром, кулачковыми бахчисарайскими дынями, темно-зелеными продолговатыми херсонскими арбузами, розовыми, бокастыми, согнутыми внутрь, как боксерские перчатки, помидорами «львиное сердце», крепкими пупырчатыми огурцами и, конечно же, виноградом. Его особенно много, потому что именно об эту пору он созревает. У нас Преображение – это Яблочный Спас, а в Крыму, скорее, Спас Виноградный.

 

Сейчас в Симеизе возведен на Красной горке новый одноглавый храм-красавец в псковском стиле, золотой купол которого отлично виден и снизу, от моря, и сверху, с трассы Севастополь–Ялта. Он еще не совсем отделан изнутри, в нем нет ни пола, ни иконостаса, ни царских врат, ни паникадила, но даже в самый знойный день внутри не жарко и легко дышится. А в описываемую мною пору Покровская церковь размещалась на первом этаже сложенного из дикого камня старинного двухэтажного домика в начале Советской улицы. К храму примыкала покосившаяся застекленная веранда, служившая притвором, и открытая галерейка, увитая диким виноградом. Окна веранды выходили на восток, поэтому в церковке уже с утра всегда было жарко и очень душно, а что уж говорить о таких праздниках, как Преображение, когда храм до отказа набит народом! Платок, которым я отирал пот с лица и шеи, был насквозь мокр, хоть выжимай. Некоторые люди не выдерживали духоты, выходили на веранду, где, впрочем, было немногим легче. Но особенно тяжко, конечно, приходилось в крошечном алтаре священнику, отцу Евгению, и алтарникам. Мы-то все стояли в легких одеждах, а они служили в полном облачении!

 

Закончился евхаристический канон. Отец Евгений приступил к исповеди. Те, кто не исповедовался, в том числе и я, поспешили выйти наружу, подышать.

 

Напротив меня расположилась на перилах галереи компания – парень и две девушки, лет по шестнадцати-семнадцати. Они были, что называется, «невоцерковленными», но на удивление терпеливо и смирно, без обычных для молодежи такого рода шуточек, смеха и тычков в спину простояли на веранде всю службу. Теперь им, особенно парню, хотелось размяться, подвигаться, но двигаться на узкой галерее, ограниченной, с одной стороны, крошечным садиком, а с другой – проходящей внизу улицей, было негде. Парень ерзал по перилам, сидел то прямо, то боком, а потом и вовсе свесился наружу.

 

– Ва-ау! Зырьте, что я нашел! – вдруг крикнул он и, балансируя, вытащил откуда-то снизу, из увядших уже вьющихся лоз, здоровенную кисть винограда. Тут же и отведал:

 

– Сладкий!

 

Его подружки тоже попробовали и вмиг очистили гроздь.

 

– Ой, как классно! – воскликнула одна из девушек. – Мне так пить хотелось, думала, умру, а тут вдруг виноград откуда-то взялся!

 

Парень снова свесился вниз и сорвал еще одну тяжелую кисть, потом другую, третью…

 

Уже началось причастие, а я все стоял и смотрел на них, не веря своим глазам. Они уплетали за обе щеки настоящий, крупный, просвеченный насквозь солнцем, как на картинах Сильвестра Щедрина, виноград да еще приговаривали, что он сладкий! А я-то полагал, что галерея увита диким, несъедобным виноградом! А еще я полагал, что вырастить съедобный виноград на крохотном городском клочке земли, больше напоминавшей пыль, невозможно. Одно из двух: либо сладкий виноград в этих благословенных широтах вызревает сам по себе, буквально на камнях, либо я стал свидетелем чуда, когда Господь, словно во исполнение Своих слов: «Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь», вознаградил этих девушек и парня за терпение на литургии в день освящения плодов!

 

Не знаю, служба ли на меня повлияла, но я больше склонялся ко второй версии, тем более что, я никогда не видел, хоть и жил в Симеизе в июле-августе не первый год, никаких плодов на увивающем церковную галерею винограде. А может быть, эта молодежь просто забавляется, разыгрывая публику, и ест принесенный с собой и заранее спрятанный в сумке за оградой виноград? Проверить это было несложно, но высовываться за перила, подобно парню, мне было неудобно. Поэтому я тихо спустился с церковного двора на дорогу, прошел под стенку палисадника, на которую небрежно, как отброшенная со лба прядь волос, свешивались перепутанные лозы.

 

Я не увидел таких крупных кистей, что вытаскивал парень, но мне сразу бросился в глаза опаловый блеск отдельных виноградин среди ржавых резных листьев. Я их сорвал и, почистив от дорожной пыли, попробовал: они, действительно, были сладкими и восхитительно ароматными. Враз опьяненный этим дивным вкусом, как глотком вина, я побрел вдоль увитой виноградом стены из камня-дичка, невольно ища глазами цельную гроздь, но не нашел и с грустью подумал, что Господь даровал мне только то, что я заслуживаю. Вот если бы я не усомнился, не стал бы подозревать молодежь в розыгрыше или размышлять о неведомых мне особенностях вызревания винограда в Крыму, тогда, глядишь, и получил бы гроздь… А так – две-три виноградины… Но и за это спасибо. Проверить на вкус чудо суждено не каждому.

 

Я собирался повернуть обратно, как вдруг увидел знакомого слепого старика в синих очках. Он стоял прямо под распахнутым окошком церковной веранды и, казалось, прислушивался, вытянув тощую морщинистую шею, к пению из храма: «Тело Христово приимите, источника бессмертнаго вкусите!». Мимо него в опасной близости проносились автомобили, – тротуара тут не было.

 

Я почувствовал жалость к этому одинокому, увечному, почему-то никем не любимому человеку. Что он здесь делает? Может быть, он ощущает на склоне лет потребность в вере, но не смеет или стесняется войти в храм? А может, он просто уткнулся в стену на этом самом узком и опасном для пешеходов участке дороги в Симеизе, и не знает теперь, как отсюда выбраться?

 

Я подошел к слепому:

 

– Извините, могу ли я чем-нибудь вам помочь? Вы ищете вход в храм?

 

Он повернул голову ко мне, зашевелил облупленным на солнце носом, точно принюхивался.

 

– Приезжий, – шамкая, сиплым голосом уверенно определил он. – Из Москвы?

 

– Да, из Москвы.

 

Старик помолчал, потом спросил:

 

– Что ж – хорошо там?

 

– В Москве?

 

– Да нет, – усмехнулся он одной стороной беззубого рта, – в храме этом, вход в который, по-вашему, я ищу.

 

– Ну, смотря, что вы имеете в виду. Физически стоять там тяжеловато – слишком маленький, не проветривается.

 

– Понятно. А людишки набились в него, как сельди в бочке. Батюшке-то богатые люди дали денег на новый храм, а он домик себе построил.

 

– А вы что его видели, этот домик? – необдуманно задал я жестокий для слепого вопрос и внутренне осекся.

 

Старик непостижимым образом уловил эту мою заминку.

 

– Не беспокойтесь, – снова криво ухмыльнулся он. – Да, я не вижу. Но очень хорошо слышу. Каждый шепоток слышу.

 

– В таком случае, не слышали ли вы шепоток, что на Красной горке батюшка строит новый храм?

 

– Да, говорят, положили там плиты под фундамент. Только вы уверены, что это для храма, а не для нового домика?

 

– Лично я уверен, – сказал я, не вдаваясь в объяснения.

 

Но старика такой ответ не удовлетворил.

 

– А почему вы уверены? – допытывался он.

 

– Потому что это место освятили как будущий храм и установили там крест. Ни один священник не решится теперь строить там дом.

 

– Вы так думаете? А рядом с церковью он может построить себе дом?

 

Я не ответил. Ехидный релятивизм деда мне уже успел надоесть. Я начинал понимать отношение к нему местных. Но всё же не хотел уподобляться им.

 

– Вы стоите прямо на проезжей части, – заметил я старику. – Большой автобус или грузовик может просто расплющить вас по стене. Если вам надо выбраться отсюда или перейти на другую сторону улицы, то я вам помогу.

 

– Я без малого шестьдесят лет перехожу с палочкой эту улицу. Пока никто меня не расплющил. Вы думаете, я не услышу автобуса или грузовика? Я услышу его еще от Алупки. А выбраться я могу без всякой помощи из любой точки Симеиза. Я здесь каждый камень знаю.

 

«Но не по этой же причине симеизцы не помогают вам?» – вертелся у меня у меня на языке вопрос столь же жестокий, как и про «батюшкин домик», но я, слава Богу, не задал его.

 

– Я просто стою здесь, слушаю, – счел, наконец, необходимым объяснить свое поведение слепой. – Про «источник бессмертный» и тому подобное. Ну, вкусили они этого источника. А зачем? Сами-то они не бессмертные.

 

– Телесно – да. Но христианство учит о бессмертии человеческой души.

 

– Чьей души?

 

– Как это – чьей?.. Моей, вашей… каждого человека на земле.

 

– Каждого-каждого? Значит, все мы бессмертны – и те, что уже умерли, и те, что еще не родились?

 

– Ну да, все.

 

– Не представляю, – насмешливо покачал головой слепой. – Не представляю, как эти все души учитываются в небесной канцелярии, и где они там размещаются. Вот, допустим, что вы вечный, а остальные все умирают. Да вы на сотом человеке и фамилии их перестанете помнить. А тут, – он ткнул пальцем в окошко церковной веранды, – учет ведется только по именам! Вот в прошлом месяце они праздновали Петра и Павла. Вы что хотите сказать: души всех Петров и Павлов бессмертны?

 

– Думаю, всех.

 

– Да ерунда всё это. Не верю. Только эти оба и бессмертны, только их и помнят по именам.

 

– Кто помнит?

 

– Ну, кто? Люди, Бог этот ваш, дьявол – не знаю, кому еще надо нас помнить.

 

– Мне кажется, дело обстоит несколько иначе. В чем смысл крещения людей по именам? Если вы крещены в честь апостола Петра, то он и есть ходатай перед Господом о вашей душе, и о душах других Петров тоже.

 

– Как крестный отец, да? Только и он, я думаю, на сотом Петре забудет, кто есть кто.

 

– Не забудет. Обыкновенный выпускник духовной академии обязан помнить всех земных предков Иисуса Христа, всех библейских пророков и всех епископов, которые жили до разделения Церквей. Это сотни имен! А апостол Петр – не выпускник духовной академии, берите выше. Он святой.

 

– А я вам вот что скажу про этих Петра и Павла. Один из них предал Христа, а другой, может быть, судил. Немного чести Петрам и Павлам, что у них такие защитники!

 

– Но они сами прошли через муки и смерть, – напомнил я.

 

– Да, прошли, потому что решили вкусить «источника бессмертнаго», о котором там поют, – кивнул в сторону храма слепой. – Прославиться, стало быть. Ведь помнят только тех людей, которые совершили великие подвиги или великие преступления. До остальных никому нет дела. Ну, слава за самое великое преступление досталась Иуде, Петр и Павел тут сбоку припеку. Вот и решили они совершить великий подвиг, чтобы прославиться навеки.

 

– Неужели вы думаете, что в этом тропаре – «источника бессмертнаго вкусите» – речь идет о славе?

 

– А о чем же? Разве есть еще какое-нибудь другое бессмертие? «Вкусите славы Иисуса Христа» – вот что поют они… Для них она – источник бессмертия. Потому что бессмертия для всех не бывает, как не бывает для всех на земле богатства и счастья. Кого помнят люди, тот и бессмертен. А тем, кого не помнят уже родные внуки, и бессмертия-то никакого не нужно. Чего им там летать в небесах в одиночестве, таращиться на забывшую их Землю? Так что батюшка прав, если вместо церкви построил себе домик, – неожиданно заключил слепой.

 

– Причем здесь домик? – удивился я.

 

– А при том. Бессмертие – это казарма какая-нибудь в небесах, где души простых людей разложены по полочкам-нарам. И только начальники живут в своих домиках. У них и здесь были хоромы, и там будут. Откуда, вы спросите? Из нашей памяти! Они строят себе домик в вечности из нашей памяти о них. А у безвестного бедолаги какого-нибудь, если здесь ничего не было, то там и подавно не будет. Поэтому, если есть возможность построить в этой жизни домик, то обязательно надо строить.

 

– А если нет такой возможности, надо украсть?

 

– Надо украсть. А то у тебя украдут – бессмертные эти.

 

Конструкция здешнего и загробного миров, предложенная человеком в зеленых очках, была грубой и прямолинейной, но я не нашелся сразу, что ему возразить. Моей ахиллесовой пятой было писательство. Если бы я твердо, как и положено христианину, верил в личное бессмертие, то давно бы уже перестал переводить бумагу. Во всяком случае, не сделал бы писательство своей профессией. Наверное, нет человека, которого исподволь не точила бы мысль, которую в резкой форме высказал этот слепой старик. Тот, кто приказал высечь на скале одну из древнейших надписей на земле: «Я Кир – царь Ахеменид», тоже, мне кажется, не очень-то верил в личное бессмертие, зато явно верил в посмертную славу.

 

Но оставлять последнее слово за неверующим стариком я не имел права. Я ведь только что стал свидетелем чуда с виноградом! Да и такой уж он неверующий, это слепой? Зачем он тогда стоит здесь, слушает? И на Петра и Павла, оказывается, приходил. Я посмотрел на старика. Он улыбался лиловыми сморщенными губами, видя, вероятно, своим внутренним оком мои сомнения.

 

– Что ж, эта мысль приходила в голову не только вам, – сказал, наконец, я. – И мне, конечно же, приходила. Но знаете что? Идея бессмертия для избранных посредством славы материалистически столь же необъяснима, как идея бессмертия для всех. Если я правильно понял, вы считаете, душа человека после смерти находится в забвении, пока о нем не вспомнит кто-нибудь живой. И тогда возникает некий сверхчувственный контакт, вызывающий феномен бессмертия души. Но разве не имеет значения, что именно вспомнят живые о мертвом? Может быть, многие покойники, прославившиеся злодействами и преступлениями, вовсе бы не хотели, чтобы живые вспоминали о них? Может быть, страдания, которые они испытывают при этом, и есть так называемые адские муки?

 

– Какие адские муки? – закричал вдруг, брызгая слюной, старик. – После этого ада – еще и адские муки?! Я проклинаю бессмертие, о котором они там поют! Мне оно не нужно! И никому не нужно! Что это за бессмертие, замешанное на страдании? Страдать в этом мире, страдать в том!.. Нет! Не хочу! Пропустите меня! – Он ударил меня по ногам, потом по стене своей палочкой и зашагал мимо, задрав голову, характерной походкой слепого – слегка приседая.

 

Тут со стороны шоссейного кольца появился большой автобус, о котором я его предупреждал.

 

– Осторожно! – закричал я старику. – Возьмите вправо!

 

Несколько симеизцев, идущих по другой стороне улице, оглянулись и как-то странно посмотрели – причем на меня, а не на слепого, по своему загадочному обыкновению.

 

Он же шагал, как ни в чем не бывало, не обращая внимания ни на мое предупреждение, ни на автобус. Шофер посигналил; когда же старик и на этот раз не отреагировал, поддал газу и мастерски проехал впритирку к нему – в каких-нибудь десяти сантиметрах. Подобное я видел не раз: водители здесь, натренированные ездой на горных дорогах, – настоящие асы. Автобус скрылся; вскоре исчез за поворотом и человек в зеленых очках. Жизнь его мне представлялась непостижимой. Где он, бедняга, живет? Кто за ним ухаживает? И почему Господь свел меня с ним на праздник Преображения, показав мне сначала чудо с виноградом? Было ли это противопоставлением? Или, напротив, одно событие было каким-то необъяснимым образом связано с другим?

 

Из общения со слепым стариком я отчасти понял, почему его сторонятся симеизцы, но только отчасти. Ведь вряд ли он заводил с ними беседы о личном и коллективном бессмертии. Ну а если и заводил – что ж такого? Да, он явно склонен к неприятным разговорам, высокомерен, колюч, но разве он один на свете такой? Да и какие разговоры должен вести человек, погруженный в вечную темноту?

 

После этой встречи я никогда больше не видел слепого старика из Симеиза. Может быть, он умер, а может, его отправили в дом инвалидов. Лишь минувшим летом я узнал разгадку непонятного для меня отношения к нему симеизцев. Мне осталось лишь понять, почему именно со мной он разговорился близ церкви, и кому это было больше нужно – мне или ему.

 

Однажды после жаркого дня мы с женой пошли побродить по Симеизскому кладбищу, расположенному на горе, выше новой церкви. С византийских времен покойников на Южном берегу хоронят в каменных могилах, поскольку земли нет. Но не только этим примечательны крымские кладбища. Здесь порой встречаешь совершенно неподражаемые надгробные эпитафии. Вот, например: «Жизнь такова, какой мы ее делаем. Моя была восторг и праздник, торжество вечнозеленой природы, пир одиночества и музыкальной классики. Салмин Альфред Георгиевич. 1934 – 2000». С фотографии на вас смотрит улыбающийся, экстравагантно одетый (кажется, в австрийскую военную форму времен Штрауса, с круглой фуражкой) мужчина. На щегольском надгробном камне – изображение знаменитой скалы Дива у Симеиза. Это, что называется, интеллигентская эпитафия. Автора ее, безусловно, тоже одолевали мысли о возможности вечного забвения после восторга и праздника жизни, иначе бы он не был столь патетичен. А вот – эпитафия крестьянская, на украинском: «Вiн закiнчив життя, в цiлому покладаючись на Господа. Пом'ятуємо, кохаємо, сумуємо. Жинка, дiти та онуки. Ткач Петро Тимофiйович (1929 – 96)». Едва ли трудовая жизнь Петра Тимофеевича была «восторг и праздник» и уж точно – не «пир одиночества», но вот проблемы забвения его явно не интересовали в той же степени, что нас, интеллигентов. Он и тут, вероятно, предпочитал «покладатися на Господа».

 

Я усмехнулся, поймав себя на мысли, что продолжаю заочно свой спор со слепым стариком о бессмертии.

 

Мы миновали территорию нового кладбища и вышли на главную аллею. Здесь, на широком надгробье, стоит небольшой обелиск с лаконичной надписью: «Три неизвестных советских танкиста и один рабочий зверски замучены немецко-фашистскими оккупантами. Декабрь 1941 г.». Вокруг обелиска – несколько больших надгробных плит с именными табличками в виде небольших каменных уголков. Они окружены цепями и украшены по углам якорями. Но похоронены здесь, кажется, в основном не моряки: «Рядовой Зубов И. Г. Ум. 1945 г.», «Рядовой Адебаев. Ум. 1946 г.», «Ефрейтор Ефимов С. И. Ум. 1946 г.», «Сержант Пашков И. Н. Ум. 1946 г.», «Майор Корнеев С. А. Ум. 1946 г.», «Рядовой Карпач А. Д. Ум. 1946 г.»… Может быть, это морские пехотинцы? Во всяком случае, точно можно сказать только об одном усопшем, что он был военный моряк: «Матрос Мазурик О. К. 1926–1946».

 

Всего в ограде из якорных цепей покоились тридцать военных, из которых пять человек умерли в 1945 году, а двадцать пять – в 1946-м. Я гадал: а какова причина смерти тех, кто умер в 1946 году, и почему их в пять раз больше тех, кто ушел из жизни в 1945-м, когда еще шла война? Может быть, они стали жертвами какой-нибудь катастрофы, диверсии или массового отравления? Я стал искать отдельную табличку, извещающую о том, что же трагедия здесь приключилась в 1946 году, но ничего похожего не увидел.

 

– Вы чью-то могилу ищете? – услышал я женский голос. – Не стесняйтесь, спрашивайте, я вам подскажу.

 

Я поднял голову и увидел за одним из памятников пожилую рыжеватую женщину с двумя пятилитровыми пластиковыми бутылями воды в руках. У ног ее вились две собаки – большая и маленькая.

 

– Почему большинство этих людей умерло в сорок шестом году? – спросил я, указывая на надгробья. – Что здесь произошло?

 

Женщина поставила бутыли на землю.

 

– Скончались от тяжелых ран. Здесь же госпиталь был неподалеку, они в нем лежали. А дальше – могила нашего Героя Советского Союза Николая Тихоновича Васильченко. Он умер в восемьдесят пятом году. А там, у входа, похоронены три танкиста и один рабочий. Видели памятник? В сорок первом, во время боев, наш танк не удержался на склоне, съехал вниз, застрял между скал – как раз там, где теперь аптека. Танкистов и этого, четвертого, про которого написано, что он рабочий, спрятали местные жители возле санатория Семашко. Но нашелся предатель, донес об этом, и немцы их замучили. Танк этот после войны из расщелины вытащили, – помню, я девочкой бегала смотреть. Мы с родителями сюда приехали в сорок четвертом году, когда татар выселили. Тогда здесь было много всякой разбитой техники. В гору Кошка немецкий самолет врезался. Мы ходили под гору собирать этот… как его… тротил – трубочки такие…

 

– А этот предатель, – перебил я ее, находясь под впечатлением рассказа о трагической судьбе танкистов и рабочего-подпольщика, – он что, был из немцев-колонистов? Или крымский татарин?

 

– Да нет, из наших. Жил здесь с мамой. В сорок четвертом партизаны ему отомстили: глаза выкололи. Он всё ходил потом по Симеизу – с палочкой, в синих очках…

 

Я сразу понял, о ком идет речь. И не стал больше ни о чем спрашивать.

 

Над кладбищем сгущались сумерки. С соседней горы на него наползало облако, подсвеченное лучом уже невидимого, свалившегося за Яйлу солнца. Через несколько минут оно окутает мерцающим, плотным, влажным туманом и нас, и могилы… Уже явственно слышался запах озона, как после дождя. Я вспомнил, что в светлом облаке, по представлению древних, являлся людям Бог… А далеко внизу, вдоль моря, слившегося с потемневшим небом и казавшегося оттого бездной, цепочкой загорались огни вечернего Симеиза, по которому фланировали загорелые, подвыпившие, беззаботные люди. Они шли мимо аптеки, на месте которой застрял в сорок первом году танк, мимо санатория имени Семашко, где истязали танкистов и рабочего… Оттуда едва доносился шум курортной жизни, не знающей и не желающей знать, как тяжело бывает бремя человеческого выбора.

5
1
Средняя оценка: 2.66667
Проголосовало: 30