ТОРЖЕСТВО И СМЕРТЬ В РИМЕ

Юрий Михайлович Лощиц родился 21 декабря 1938 года в селе Валегоцулове (ныне Долинское) Одесской области в семье известного советского военного журналиста, генерал-майора М.Ф. Лощица. В 1962 году окончил филологический факультет МГУ имени М. В. Ломоносова. Один из видных современных историков и биографов. Автор публицистических книг «Земля-именинница» (1979), «Слушание земли» (1988), сборников стихов «Столица полей» (1990), «Больше, чем всё» (2002), «Величие забытых» (2007). Исследователь славянской культуры и переводчик с сербского. Секретарь правления Союза писателей России. Имеет государственные и общественные награды. Лауреат многих литературных премий. Живёт в Москве.

 

В Риме, в папской курии, похоже, были уже достаточно осведомлены о громкой полемике, затеянной в Венеции Константином. Его противники, которых он только что во всеуслышание обличал в ереси и обзывал «триязычниками», как раз и могли первыми проявить рвение, отослав в канцелярию Ватикана свою жалобу на строптивца да, заодно, и на всю моравскую публику, его окружающую. Пришлецы эти, слышно, нацелились дойти и до святого града. А не отправить ли их, вместе с несуразными славянскими буквицами, туда, откуда и заявились, – в паннонские болота?

 

Братья со своей малой дружиной терпеливо пережидали в Венеции приход хмурых и сырых осенних недель. Свет идёт на убыль, дни всё короче, ночи длинней. Но должно же, наконец, поступить из Рима подтверждение гостевой грамоты, полученной от папы Николая! Вызывает он их или передумал? Если вызывает, то в какие всё же сроки?

 

Зима почти подступила, когда узнали: встречи с папой Римским Николаем у них не будет. Да что там! Никогда уже не будет. Просто потому что 13 ноября апостолик скончался.

 

Это звучало для них почти как приговор. И во все месяцы ожидания они не очень-то надеялись на благорасположение жёсткого, волевого Николая, чья анафема патриарху Фотию побудила константинопольского первоиерарха, как недавно стало известно в Венеции, на ответную анафему. С нею, ответной, получается, папа и ушёл в могилу?

 

Вот какие свирепые задули ветра между двумя столицами! И наступит ли затишье?

 

Кто сменит на престоле усопшего? Как долго продлится междувластие? Будет ли преемник так же неуступчив в своём отношении к Константинополю? Захочет ли принять миссию из Моравии в удобообозримые сроки? Или отложит встречу на неопределённое время, сославшись на чрезвычайную теперь занятость?

 

Решили, что лучше всё-таки ждать здесь, в малоприветливой Венеции, зато при коротком переходе к Риму. Потому что возвратиться теперь в Велеград либо в Блатноград означало бы признать своё полное поражение, – перед Ростиславом и Святополком, перед тем же Коцелом.

 

И уж совсем непредвиденным по своим последствиям могло представляться возвращение братьев в Константинополь. Разве император Василий отправлял их в Моравию, – а не убиенный этим Василием Михаил? Разве патриарх Игнатий благословил их на труд просвещения славян, – а не Фотий, которого новый василевс, как сообщают, совсем недавно отправил в ссылку – за отказ признать его царское достоинство? И на место Фотия вновь поставлен Игнатий.

 

Можно догадываться, что братья, как в обычае у них, не сидели и в Венеции сложа руки, в безвольном оцепенении. Им надлежало незамедлительно отправить в папскую курию соболезнование по случаю кончины Николая. Да присовокупить, что с благодарностью вспоминают они заботу почившего о задуманной достойной встрече святых мощей первого папы Римского. Что надеются также на милосердное внимание будущего высокого избранника западной церкви к просветительским трудам их миссии у славян.

 

Трудов же этих они и теперь не прерывали ни на день. Да пособит им и святой Климент исполнить всё задуманное до конца.

 

Каждые сутки творили службы, – в своём жилье или в каком-то из греческих храмов города, – утешая слух звучанием славянской речи. И ловя себя исподволь на том, что звучит она от месяца к месяцу, от недели к неделе всё уверенней, возвышенней, мелодичней и, при этом, достоверней, будто славили на ней Господа от самого Христова века.

 

Миновал месяц после кончины Николая. А ещё через несколько дней из папской канцелярии пришла весть, что его преемником 15 декабря 867 года избран семидесятипятилетний Адриан II .

 

Со стремительностью, необычной для его возраста, новый апостолик почти тут же подтвердил Мефодию и Константину вызов своего предшественника. Да, в Риме их ждут.

 

* * *

 

Был самый канун Рождества Христова, праздника, который христиане Рима привыкли встречать с особой торжественностью. Часть этого великолепия вдруг досталась и нашим пришельцам.

 

Старенькому папе Адриану не вдвойне ли приятно и трогательно, что его восхождение на апостольский престол знаменуется не только урочным ликованием Рождества, но и неурочным шествием гостей, которые спешат доставить святому городу его величайшую святыню! Как-никак, они тоже грядут с Востока. То есть уподобляются теперь евангельским магам, несущим в ночи, на свет звезды Вифлеемской, свои особые дары.

 

Потому её, чаемую святыню, и приветствовать вышли заблаговременно, встречным ходом, ночью, со свечами и факелами, с благовонными кадильницами, с пением и трезвонами, с плачем умиления и воплями калек. Тысячные толпы растроганных римлян, будто волны, качались в бликах, дымах и заревах. Женщины, да и мужчины тоже, простирали руки, силясь дотянуться, когда ярко освещённые носилки с заветным ковчегом проплывали, как во сне, мимо них. Гущу народа пронзали слухи о последовавших в эти самые часы чудесных исцелениях, об отверстых дверях темниц, откуда – не иначе как по заступничеству самого святого Климента – выходили в эту ночь на волю славящие небесного покровителя узники…

 

Похоже, безымянный художник, изобразивший на одной из внутренних стен базилики святого Климента сцену встречи мощей и препровождения их на вечное упокоение (именно в эту базилику), сам был очевидцем триумфального шествия. Очень уж правдоподобны в его исполнении эти огни и зарева под иссиня-чёрным пологом рождественского неба, эти парящие над головами кресты и хоругви; тут же и Адриан в праздничном пурпурном облачении, а по левую и правую сторону от него – два главных виновника события, Константин и Мефодий. Впрочем, почему два, если их трое? Разве он сам, новый апостолик, не сделал всё, от него зависящее, чтобы событие состоялось, несмотря на недавнюю громкую распрю, случившуюся в венецианском синоде?

 

То, что ему об этом происшествии уже известно, выяснилось вскоре же. К немалой радости прибывших, мудрый старец подтвердил правоту доводов Константина. И пожурил иных из аквилейских клириков за их досадное буквоедство.

 

Кажется, и сами клички «пилатники», они же «триязычники», показались ему настолько удачными и уместными, что он их произносил даже с удовольствием, как издельица собственного остроумия. Право же, как могут не знать эти тугоухие «триязычники», что уже многие народы христианской ойкумены славят Господа на своих природных речениях, составляют книги на языках своей паствы.

 

После такого благоприятного для братьев зачина вдруг, как нечто само собой разумеющийся, счастливо разрешился и вопрос, который больше всего их беспокоил: пожелает ли римский первоиерарх благословить дорогое для них детище – службу на славянских книгах для славян?

 

Разумеется, он готов благословить. Конечно же, он благословит. Но он, дело понятное, и сам первым хочет увидеть эти книги, освятить их, услышать, как по ним читают и поют. А если гости, оказывается, уже в состоянии и весь мессал – то есть всю литургию – спеть на славянском, то не найти в целом Риме лучшего места для такой службы, чем базилика святой Марии. Да, Санта Мария Маджоре! Ведь этот храм римляне почитают совершенно особо, называя его греческим словом Фатие, что, как им ведомо, значит ясли, потому что в Санта Мария Маджоре хранится такая трогательная, достойная умиления святыня – доподлинные ясли Богомладенца Христа, чудесным образом доставленные некогда из маленького Вифлеема. И не символично ли, что при нынешнем Рождестве Христове гости принесут свой славянский литургический дар прямо сюда – к маленьким яслицам Господним, уподобившись евангельским волхвам-звездочётам.

 

            Ессе magi ab oriente venerunt Hierosolimam…

 

            Не так ли и по-гречески?

 

            Ιδου μάγοι άπο ανατολων παρεγένοντο εις Ιεροσόλυμα…

 

            А по-славянски как звучит?

 

            Се волсви от восток приидоша во Иерусалим…

 

            Ну что же, благолепно звучит и у славян!

 

«Приим же папежь книгы словенскыя, положи я в цръкви святыа Мариа – читаем в Житии Кирилла, – пеша же с ними литоургию». (Тем самым агиограф подчёркивает: папа Адриан не только из рук в руки принял привезенные ему во свидетельство книги, не только возложил их для освящения на алтаре Богородичного храма, но и участвовал в той поистине судьбоносной для гостей службе).

 

В наши дни базилика Санта Мария Маджоре, о которой идёт речь в житии, по-прежнему остаётся одним из самых почитаемых храмов Рима. Говорят, к базилике этой время оказалось милостиво, как мало к какому иному из зданий раннего средневековья. Её первоначальные величественные пропорции, настенные мозаики, приалтарное углубление, в котором почивает вифлеемская святыня, – всё и сегодня предстаёт почти в том облике, каким застали его солунские братья в рождественские дни 867 года. Но, конечно, почти никто уже теперь не вспомнит, что когда-то, – единожды за всю их более чем тысячелетнюю историю – эти своды, парящие над двумя шеренгами мраморных колонн, оглашены были звуками славянского богослужения.

 

* * *

 

 Что ни день, Рим от щедрот своих одаривал братьев новыми высокими переживаниями.

 

Узнав, что моравская миссия нуждается для укрепления своей паствы в рукоположении новых священников и что в Рим вместе с братьями прибыли вполне достойные такой чести кандидаты, папа Адриан тут же отдаёт распоряжение посвятить избранных. Рукоположение поручено сразу двум епископам – Формозе и Гаудериху. Первый из них ценится в Ватикане как искушённый советник по славянским делам. При покойном папе Николае выполнял поручения, связанные с укреплением в Болгарии римской церковной юрисдикции. Он, слышно, как и венецианские «пилатники», вовсе не поклонник славянских книг. Но куда ж ему, Формозе, теперь деться, служба есть служба.

 

Второй, Гаудерих, хорошо запомнился братьям в самую ночь их прибытия в Рим. Оказывается, он – епископ города Веллетри, где кафедральный собор посвящён как раз святому Клименту, потому что папа-мученик и родом был оттуда. Даже самого краткого общения с Гаудерихом оказалось им достаточно, чтобы почувствовать исключительность переживаний, объявших теперь душу этого владыки. Он очень надеется узнать от братьев-солунян как можно больше подробностей об обретении драгоценных мощей, отъятых ими в Херсонесе у мрачного Понта. И уповает на то, что хотя бы часть мощей будет милостиво вручена ему апостоликом для препровождения в велетрийский алтарь.

 

Об этом епископе здесь рассказывают, что сразу же после своего избрания Адриан II обратился с просьбой к королю Людовику Немецкому, умоляя помиловать невинно томящихся по затворам христиан, которые пострадали при недавнем неправедном нападении на Рим, учинённом неким воеводой Ламбертом из подвластного королю Сплита. И самым первым среди невольников апостолик назвал достопочтенного Гаудериха. Король не промедлил с ответом. Как и принято по случаю великих перемен в духовной либо мирской власти, тут же последовала амнистия.

 

Вот, значит, почему, входя в ночной, озарённый свечами, факелами и кострами город, братья тотчас расслышали восклицания растроганных римлян о чудесном избавлении узников из тюрем. И вот почему так выразительно поглядывал в их сторону – в те минуты и во все эти дни, – сам не свой веллетрийский епископ.

 

В «Житии Мефодия» по поводу рукоположения первых моравских священников из среды славян читаем краткое, но важное уточнение: «… и святи от ученик словеньск три попы и два аногноста». У агиографа не было ещё под рукой подходящего славянского слова для обозначения греческого понятия аногност, то есть чтец.

 

Поставление сразу трёх священников, имеющих право самостоятельно служить литургию, и трёх чтецов, обученных выразительно, громогласно и нараспев читать Апостол, Псалтырь, часы и литии, придало свежую силу, новую уверенность малой греко-славянской дружине. Это их настроение, готовность ещё и ещё потрудиться и постараться здесь, великолепно, будто по наитию, почувствовал их мудрый и ласковый покровитель. У Адриана в замысле, оказывается, была уже и следующая славянская литургия. И не где-нибудь на отшибе, а в самом сердце – во святая святых Ватикана.

 

Да-да, он благословляет отслужить её в кафедральном соборе святого апостола Петра! Необходимо лишь, чтобы она прозвучала здесь достойно, как просят сами эти алтари, стены, своды, иконы и фрески, раки и саркофаги, мощевики и реликварии – свидетели и соучастники великих и бессчётных славословий Господу и святым Его. Вот для чего и пригодятся им три новых священника и резво-голосистые чтецы.

 

В тот век заглавный храм Рима ещё не был таким пышно-помпезным архитектурным дивом, ежегодным вместилищем миллионов любопытствующих туристов и затёртых между ними истовых паломников, каким мир знает его сегодня. Тот собор, по свидетельствам старинных рисовальщиков и граверов, выглядел всё же скромней. Тропы пилигримов к нему едва-едва в девятом веке намечались. Но Мефодию с Константином, а особенно их ученикам после маленьких храмов велеградских и блатноградских, и даже после здешней Богородичной базилики Фатие, эта – Петрова базилика – представилась поистине необозримой. Можно лишь догадываться, какой внутренний трепет испытали в ответственейшие часы литургии два наставника и горстка их учеников под каменными кручами и сводами апостола Кифы. Это ведь его, Петра, однажды нарёк Христос «скалой» или «камнем», то есть Кифой.

 

Хотя обедня и здесь благословлена славянская, как и предыдущая, но, можно догадываться, не дословно, не сполна вышла она славянской. Такое предположение вытекает из текста «Жития Мефодия», где приведено письмо папы Адриана князьям Ростиславу, Святополку и Коцелу. В нём апостолик настоятельно просит, чтобы местные моравские клирики во время храмовых служб Апостол и Евангелие читали сначала на латыни, а затем уже на славянском: «… первее чтут Апостол и Евангелие римскы, таче (потом) словенскы…» Вряд ли в кафедральном соборе Рима в столь памятный для моравской миссии день порядок чтений был иным.

 

А назавтра – ещё им труд и, одновременно, поощрение: нужно обедню свою отпеть в храме святой Петрониллы.

 

А сутками позже – в церкви апостола Андрея! Но как же им и тут было не постараться! Как не прославить великого христианского первопроходца в земли скифов – славян Эвксинского понта! Ведь это по Андреевым стопам пробирались братья восемь лет назад от Малого Олимпа к таврам и херсонитам, в южные славянские приграничья.

 

Вот как раскатилась их жизнь в латинской столице! Что ни день, то новая литургия, в ином храме! Будто старец Адриан дотошно испытывает их на верность церковному послушанию, на знание ежедневного чина служб. Не пропускают ли песнопений, положенных по календарю разным святым? Блюдут ли уставные тонкости, благолепие, мерность и величавость? Но разве Мефодий, воин и игумен, не знает цены строгому, неукоснительному монашескому послушанию? И разве Константин не способен за считанные часы до новой службы перевести с греческого песнопение празднуемому сегодня святому?

 

* * *

 

Пятую по счёту славянскую литургию папа Адриан благоволил братьям отслужить – ещё одна нежданная награда! – в загородном храме апостола Павла. Но и какое волнение сердечное! В этих стенах, над алой лампадой, знаменующей место казни великого «учителя язы́ков», предстояло им доказать, насколько верно усвоили они его заветы. Здесь они огласят из Апостола его, Павлово, послание. Здесь уместно будет напомнить в проповеди, что, по старому византийскиому преданию, Павел ходил со словом о Христе и к иллирам, значит, в Иллирию, где соседствовали тогда, живут и ныне славянские племена сербов и хорватов. Не только Андрей ходил к славянам, но и Павел.

 

Служба была ночная, братья «имели себе в помощь» епископа Арсения, одного их семи наиболее приближённых к папе иерархов, и его племянника Анастасия, библиотекаря Ватикана.

 

Упомянутый в «Житии Кирилла» Анастасий заслуживает здесь особого – и даже пристального – внимания. Его звание библиотекаря означало, ни много ни мало, что он руководит всей папской канцелярией и заведует архивом курии. Вряд ли такому всячески осведомлённому человеку не было ведомо, что и Константин в своё время при патриархе Игнатии исполнял, пусть и недолго, сходную должность. В отличие от большинства нынешних насельников Ватикана Анастасий отлично знал греческий язык, постоянно упражнялся в переводах с греческого на латынь житий святых и самых разных документов византийской церковной канцелярии. Подобное «родство душ» вроде бы располагало к взаимной открытости, к живому, увлечённому обмену мнениями по самым разным, подчас неожиданным вопросам.

 

Один из таких вопросов не заставил себя долго ждать. Однажды Анастасий вдруг открыл для себя, что, оказывается, Философ знаком с трудами самого святого Дионисия Ареопагита! Причём, знаком не понаслышке. Он не только наперечёт знает названия ареопагитских трактатов-посланий. Он их ревностно, ещё со студенческой скамьи, изучал, он ими восхищён, он их готов цитировать целыми страницами, чуть ли не главами. И он их считает подлинно принадлежащими сокровенному – до недавних пор – богослову апостольского века, прямому ученику и последователю божественного Павла.

 

Да, в «Деяниях апостолов», где Дионисий Ареопагит упомянут в эпизоде выступления Павла перед членами афинского ареопага, о нём сказана лишь самая малость. Да, этот молодой и богатый завсегдатай судебных собраний вдруг, под впечатлением дерзкой и вдохновенной речи чужеземца, покинул своё почётное седалище и ушёл вослед за ним, чтобы вскоре стать верным последователем апостола. Но «Деяния…» ни слова не говорят о Дионисии, как о выдающемся, единственном в своём роде богослове.

 

По энергичным, цепким расспросам Анастасия Философ мог понять, что Рим всё-таки по отношению к Константинополю остаётся в некотором духовном полузапустении. Но мог также заметить, что у его собеседника имеется к этой теме какая-то своя особая привязанность или даже корысть. Мы не знаем, насколько Анастасий был откровенен в их беседах, сообщил ли Философу, что в папской библиотеке уже есть один, «свой» кодекс Ареопагита, что этот латинский перевод был не так давно исполнен ирландским богословом Эриугеной, но что он, Анастасий, считает переложение Эриугены слишком буквалистским и потому очень надеется на возможность создания нового, более совершенного перевода.

 

Сообщил Анастасий всё это или нет, но, в любом случае, он не скрывал, что незнание большинством обитателей Ватикана греческого языка поневоле обрекает нынешних римлян на провинциальность. Хотя здесь и горят ревностью всячески навёрстывать свои отставания. Очень бы надо им в этом как-то помочь. Здесь лишь краем уха слышали и о жарких спорах, вспыхнувших в Византии после того, как труды Дионисия два столетия тому назад вдруг, после долгого забвения, будто заново народились и тотчас же привлекли самое пристальное внимание богословствующих умов всего христианского Востока.

 

Да, суть этих споров, как понимал их Константин, к сожалению, больше всего вращалась вокруг подлинности трудов автора «Небесной иерархии», «Божественных имён», «Церковной иерархии» и «Мистического богословия». Точно ли этот автор был афинянином, первым епископом города, свидетелем необыкновенного солнечного затмения – в час распятия на Голгофе, – последователем апостола Павла, собеседником евангелиста Иоанна, наставником Тимофея, того самого, которому и Павел направил два послания? Или же всё это – и афинское гражданство сочинителя, и епископство его, и поразительный своими подробностями рассказ о затмении – лишь присвоение чужой славы? Но тогда мыслимо ли, чтобы истиннейший христианин, каким он предстаёт в своих удивительных по отважности богословских созерцаниях, оказался при этом изощрённым мистификатором, а проще сказать, лгуном?

 

Сторона, сомневающаяся в принадлежности «Ареопагитик» Ареопагиту, исходила из того, что столь сложные по своему богословскому содержанию, по своему утончённому слогу трактаты и послания никак не могли быть сочинены ещё на заре христианского дня. Не была-де на ту пору ещё почва подготовлена, чтобы на ней возросли такие чудесные семена.

 

У сомневающихся были и другие доводы. Константин знал их в подробностях, не считая нужным что-либо укрывать. Ему было бы достаточно сослаться на комментарии к Дионисию проницательнейшего богослова-полемиста Максима Исповедника, жившего уже в седьмом веке. Но, увы, в Риме его труд тоже неизвестен. Толкования Максима, по необходимости, так подробны, что вся эта ареопагитская тема в устном пересказе для латинского слуха – не окажется ли пробежкой ветра по воде?

 

Но разве и порыв ветра не даёт надежду для застоявшейся воды? Анастасий Библиотекарь горел желанием заполучить драгоценного собеседника на куда больший срок. Где же, как не здесь, в святом граде, где почивают мощи святых апостолов Петра и Павла, найдутся и достаточное время, и достаточный круг умеющих внимать и усваивать. Лишь бы гость милостиво согласился раскрыть в лекции (а лучше в лекциях) доводы в пользу подлинности трудов знаменитого Дионисия. И сами высокие смыслы этих трудов.

 

Похвальная любознательность! Если б касалась она прежде всего самих трудов! Но почему так часто бывает, что людей занимают не сами труды, а накопившиеся вокруг них кривотолки, слухи, россказни? И плодятся они, похоже, лишь для того, чтобы забыть напрочь сами труды.

 

Видимо, посоветовавшись со старшим братом, Константин решил, что отнекиваться и уклоняться всё же неучтиво. До сих пор к ним здесь, паче всех ожиданий, относятся без венецианского брезгливого высокомерия. Принимают так уважительно, с такой непритворной лаской, что грех не отвечать взаимностью.

 

Что ж, он рад будет встретиться, а то и многократно встречаться, с теми друзьями почтенного Анастасия, чья любознательность устремлена к «Ареопагитикам», к их вдохновенным свыше смыслам.

 

Каждый христианин, если ещё не знает, то должен знать: Бог, сотворший вся и всех, запределен и непредставим – как для воображения, так и для ума людского. Потому церковь и возбраняет в храмах иконные изображения Бога в отеческой ипостаси. От имени Отца здесь нас встречает Сын и все предстоящие и служащие Сыну. Но человек в своём любовном порывании к Творцу всё равно пытается хоть как-то представить непредставимого, приблизить к себе запредельного. И потому награждает его множеством высоких имён: Создатель, Господь, Единый, Троица, троичная Единица, Добро, Прекрасное, Премудрость, Истина, Вера, Любовь, Жизнь, Благой, Совершенный, Сверхсущий, Причина причин, Царь царствующих, Бог богов, Покой, Движение, Непостижимый…

 

Но сколько их ещё не приводи, ни одно из имён не может насытить нашу жажду – приблизить к себе и постичь Непостижимого. Всякое молитвенное обращение к Богу, всякое чистое размышление о Творце уже есть богословие, доступное каждому из смертных. Но в стремлении приблизить Господа к себе есть опасность кумиртворения. Поэтому опытный богослов никогда не посмеет усаживать Запредельного за один стол с собою, превращать его, как делали и делают язычники, в домашнего божка. Истинный богослов призван восходить к Нему через отрицание своих чувственных, вообразительных, фантастических или рассудочных представлений о сверхпостижимой Причине всего сущего.

 

«Мы утверждаем, – пишет как раз об этом Ареопагит Тимофею в послании-трактате «О таинственном богословии», – что превосходящая всё Причина всего не лишена ни сущности, ни жизни, ни разума, ни ума, не существует как тело, не имеет ни образа, ни качества или количества, ни массы, не находится в пространстве, невидима и неосязаема, не чувствует и не чувственна, не допускает беспорядка, не возбуждается материальными страстями, ни немощна и не подвержена чувственным падениям, не нуждается в свете, не подвергается ни изнеможению, ни разрушению, ни течению, – не есть и не имеет ничего из того, что существует… Ибо она совершенна совершенством превыше всякого определения и есть единственная Причина всего, и превосходство её, совершенно от всего отрешённое и по ту сторону от всего сущее, – выше всякого отрицания».

 

Как проходили ареопагитские лекции Константина? Цитировал ли он Дионисия по памяти, или в походном кожаном мешке Философа были какие-то конспекты или даже весь корпус сочинений афинского епископа? На возможность такого предположения указывает сам инициатор лекций Анастасий, говоря в одном из своих писем, что Константин «вверил памяти» римских слушателей «весь кодекс» Дионисия. Но что это значит: «вверил памяти»? Просто пересказал? Пересказы, как мы неоднократно убеждались, вовсе не были в правилах Константина, который по возможности предпочитал всякому устному изложению письменное. Можно ли пересказать, надеясь только на свою память и без неминуемого ущерба для памяти слушателей, главу Евангелия или самое краткое из апостольских посланий? Возможна ли в пересказе страница из «Ареопагитик»?

 

Упомянутое письмо Анастасия, к счастью, известно нам не в пересказе. Через шесть лет после кончины Философа ватиканский библиотекарь отправил это письмо персоне высшего в пределах Европы ранга – французскому императору Карлу Лысому. Посылая корреспонденту в дар сочинения Ареопагита в недавнем (не собственном ли?) переводе на латинский язык, Анастасий с пиететом упоминает покойного своего собеседника-византийца как «великого мужа и учителя апостольской жизни», который, в бытность в Риме, много потрудился, чтобы приохотить римлян к чтению трудов афинского епископа-богослова: «… Константин Философ, который при священной памяти папе Адриане II прибыл в Рим и возвратил тело святого Климента на своё место, вверил памяти весь кодекс часто упоминаемого и заслуживающего упоминания отца и указывал слушателям, сколь полезно его содержание; он обыкновенно говорил, что если бы святые, а именно первые наши наставники, которые с трудом и как бы дубиной обезглавливали еретиков, располагали написанным Дионисием, то, без сомнения, они рубили бы их острым мечом».

 

Трудно определить, насколько здесь Анастасий точен в своём пересказе ответственного суждения Константина о значении Ареопагитик для последующей эпохи. Но, впрочем, по одной подробности мы, похоже, узнаём особый склад речи Философа. «Обезглавливать дубиной еретиков» – это его, Константина, образ, его притчевый ход мысли! Вооружась книгами Дионисия, борцы с еретиками стали бы куда искусней, «рубили бы их острым мечом».

 

Константин тем самым будто хочет сказать и всем нам: да, афинянин Дионисий прямо со скамьи ареопага ушёл за Павлом. Но он не просто пошёл как ученик. Он и дальше учителя прошёл. И вдохновенному свыше Павлу оказались ещё недоступны такие глубины боговедения, какие постиг и отважно описал Ареопагит. Пойдя за христианином-иудеем, он стал первым великим христианином греческого рода. Иными словами, любуясь Дионисием, Философ не в последнюю очередь восхищён в его богословии красотой и мощью греческого гения. Разве для того греческие мыслители языческой, дохристианской поры возносились и изнемогали в исканиях истины, чтобы она навсегда оставила их в сумерках недоумений, ложных распутий? Ареопагит приходит как живое оправдание предшествующих поисков и прозрений. Греческий философский гений искал не зря. После Дионисия так же будут осознавать своё преемство великие отцы церкви – тот же любимый Философом Григорий Богослов, тот же Василий Великий.

 

Но катафатическое, оно же «отрицательное» богословие Дионисия – суровый упрёк языческому пантеизму. Да и любому пантеизму более поздних времён, упорно стремящемуся растворить Бога в сотворённом мире. Дионисий говорит своё твёрдое «нет» всяческому обожествлению тварной природы. Его возмущает, когда хотят ощупать Бога, как ощупывают тыкву или бирюльку в лавке ювелира. Ни в коей мере Бог не измерим человеческой меркой. Пора же когда-то устыдиться своих детских шалостей, – увещевает он снова и снова...

 

Так, в подражание Ареопагиту, и сам Философ терпеливо предлагал своим римским слушателям, по словам агиографа, «и двойное, и тройное объяснение», когда видел, что не сразу всё понимают. А приходили-то к нему, подтверждает житие, непрестанно.

 

* * *

 

Но лекции Константина вдруг иссякли. Нежданная-негаданная подступила остуда.

 

Сколько раз замечает за собой каждый поживший на свете человек, что нельзя слишком доверчиво поддаваться прибывающей в душе радости. Если плещет она уже через край, жди подвоха.

 

Дело не в том, что отошла в Риме чреда славянских литургий. Не были же они так самонадеянны, чтобы всех латинян, от епископов до брадобреев и конюхов, разом влюбить в славянскую речь.

 

И ясно, что не мог же Константин до бесконечности произносить свои речи о сокровенном Ареопагите, как ни подбадривали его заворожённым вниманием слушатели и сам неутомимый, тонкий в расспросах Анастасий.

 

Нежданное-негаданное неистощимо на выдумки. Вы-то, приезжие, не знали, но иногда мостовые римские, поры домов, крыши, стволы и хвоя пиний, обломки мраморных стел с их громадными, с голову младенца, римскими буквами, верхние одежды и обувь горожан вдруг покрываются лёгким жёлто-серым налётом. И тогда здешние бывальцы говорят со знанием дела: Африка… Или уточняют: Карфаген… Это как же нужно разогнаться африканскому ветру, чтобы поперёк моря пригнать сюда, на италийский дамский сапожок столько песчаного праха! В такие дни, наверное, даже соль в отцовской солонке древнего поэта Горация приобретала болезненно-лимонный оттенок.

 

Никуда не деться – стихия!..

 

Вот и с ними случилось. Вдруг стали никому в Риме не надобны.

 

Где Анастасий? Никто не ведает, где он. Где его дядя – епископ Арсений? И о нём молчат. Где сам старец Адриан? Но разве апостолик обязан докладывать всем и каждому, где он сейчас. Римский папа принадлежит всей Западной империи, а она – ему.

 

А что, если не от Африки вовсе, а от Константинопольского холма подул остудный ветер? Обычно насельники греческих монастырей Рима быстро узнают вести с Босфора. Слышно, что Игнатий, возвращённый в патриархи, на каждом шагу мстит низложенному и сосланному Фотию. Уже издал указ, отменяющий фотиеву анафему покойному папе Николаю, и письмо с радостным сообщением о своём решении прислал сюда, Адриану. Что ж, если доложено Игнатию о том, что византийцы Мефодий и Константин сейчас находятся в Риме и рьяно обивают пороги ватиканские, то не мог ли он вдобавок известить апостолика: сии братцы – прямые выученики волка Фотия, стерегись их… Библиотекарь же первым прочитывает греческие послания, адресованные папе, прежде чем нести на доклад: ... стерегись их!..

 

Но не лучше ли им самим сейчас остеречься от предположений, хватких как зелёная плесень. Что бы и кто о них ни говорил, громко или на ушко, они чисты – и перед патриархией своей, и перед здешней курией. Они не искали тут своей выгоды и не ищут. Они исполняли и исполняют свой труд, за который если и стыдно, то лишь потому, что он – при самом начале.

 

Исчезновение Анастасия и епископа Арсения вдруг обозначилось разом, и оно, как стало тотчас очевидно, с пребыванием моравской миссии в Риме совсем никак не соотносилось.

 

Стихия людской худой славы если вдруг прорвётся, то какой же ветер-африканец с нею поспорит!

 

Рим загалдел: ай, да Арсений!.. ну, и Анастасий!.. Бедняжка Адриан, как он на старости лет оскорблён, что пережил!..

 

Не успел в марте месяце епископ Арсений получить от апостолика поздравительную буллу, расписанную многими похвалами, как епископский сынок по имени Елевтерий взял да и выкрал по-разбойничьи дочь папы Адриана. И не одну, а вместе с её матерью. Спасаясь от папского гнева и позора, Арсений спешно покинул Рим.

 

Но почему за дядей своим почти тут же исчез и Анастасий?.. Его бегство ещё пуще развязало языки у горожан, как правдолюбов, так и правдобрехов. Никакой он, Анастасий, не племянник? Он тоже сын Арсения!.. И в библиотекари-то попал совсем недавно, лишь с избранием Адриана. А до этого кем только ни был, где только ни подвизался! И в кардиналы его поставляли, и аббатом монастыря, и отлучали, и предавали анафеме… И в бега не раз пускался, как жалкий шарлатан. Против двух пап интриговал, да так рьяно, что однажды и сам целых три дня посидел на папском седалище да тут же и был спроважен…

 

На слух свежего человека всё это могло показаться дикими россказнями, в которых правды ни на малую лепту. Ведь до тех дней Константин видел совсем иного Анастасия. Но, прочем, многознающий, желающий знать всё больше и больше о своём собеседнике-византийце глава папской канцелярии так ли уж спешил побольше рассказывать Константину о себе самом? Нет, вовсе не спешил.

 

Вот ещё новость: как бы ни чернили Анастасия римские всезнайки за его предыдущую дурную славу, а у покойного Николая I он, оказывается, был на хорошем счету. Рьяно помогал предыдущему папе в намерении подчинить болгарскую церковь римской юрисдикции, а, тем самым, – в противодействии Константинополю. Значит, Анастасий или ничего не знал о фотиевской «родословной» солунских братьев, или очень искусно скрывал до поры своё знание их подноготной, видя, что перед ним не наивные простаки, а борцы опытные, заслуживающие более искусного с ними обхождения.

 

Неизвестно, где же он сейчас со своим родственником-епископом и что думает о гостях-славянолюбах на самом деле, и скоро ли объявится здесь. Или не объявится вовсе? В любом случае, им и теперь, при разразившемся посреди Ватикана скандале, нужно, как прежде, оставаться самими собой, как глубь морская остаётся неколебимой при всех страстях, гуляющих на поверхности вод.

 

Их младенческое детище – славянское письмо – ещё не в состоянии стоять за себя без их ежедневных родительских забот. Значит, из Рима им никак нельзя впопыхах сниматься. Как из Венеции, так и отсюда негоже уйти ни с чем. Надо дождаться, когда апостолик, оправившись от домашней смуты, вспомнит о них и о своём обещании благословить – не только устно, но и на письме – их дальнейшие труды в Моравской земле.

 

* * *

 

В знойном изнурении Рим трудно дышал на своих холмах, и казалось, чах от памяти о невозвратной имперской славе. В какую сторону ни ступи гость, на каждом шагу, как сборища попрошаек, поджидают его скулящие обломки колонн, искалеченных саркофагов, пустые оконные глазницы. Посреди разора и каменного хлама новенькие базилики, похоже, стесняются своей нарядности. И серым колоссам триумфальных арок неуютно торчать здесь в своём безадресном величии. Да, они угодили напоследок совсем не в ту страну. Скелетообразный Колизей будто предупреждает тебя: зевака, поди прочь, живым отсюда не выцарапаешься. В его каменных подвальных лабиринтах по ночам, говорят, воют самые настоящие волки.

 

А потому мимо Колизея к маленькой тихой базилике святого Климента, где теперь упокоены мощи, обретенные братьями под Херсоном Таврическим, лучше им идти в сопровождении опытных бывальцев.

 

Если же подберётся для гостей надёжная охрана, можно, отъехав за римские околицы, спуститься в катакомбы первых христиан. Они хоть и жили три века в нищете, в постоянном страхе облав, но в этих подземных улочках и закутках различаешь – при свечах и факелах – какую-то поистине идеальную заботу о скромных могильных нишах для почивших братьев и сестёр. И радуешься первым попыткам иконного и мозаичного письма в крошечных здешних молельнях и храмах. Сколь же силён был в этих людях внутренний свет веры! Чего-чего, а уж тщеславия, желания покрасоваться на виду посреди Рима и мира эти не ведали.

 

... «Житие» Философа упоминает, что постучал однажды к братьям в их римское жилище некий жидовин, пожелавший что-то необычное сообщить о Христе. Константин не отказался выслушать. «По числу лет, – заявил гость, – Христос, о коем пишут книги и пророки, что родиться ему от девы, ещё и не пришёл». Велика новость! Такое от его собратий уже тысячу раз слышано. Хотя пророков иудейских отцы их камнями забрасывали, они и пророков приплетут в строку. «Ещё не пришёл» и всё тут. Они ведь ждали и ждут совсем другого. Ждут вождя, который покорит для них весь мир, подчинит им все народы. Так и ждите, спорить незачем.

 

Но раз уж спорщик выставил какой-то свой временной счёт, Константин распахнул перед иудеем евангельскую главу с Матвеевым порядком поколений – от Адама до Христа. Зри, человече, и слышь. Говорят ли что-нибудь твоей памяти древние родословия, ведомые твоим предкам имена: кто кого породил, кто от какого был колена? Так зри же и разумей: пришёл Христос! И зри, сколько лет уже минуло с той поры, как пришёл – «оттоле и доселе». Убедил – не убедил, но собеседник спорить больше не стал, и даже благодарил, и расстались мирно.

 

А между тем, новая гостья, нежданная-негаданная, толкнула без звука дверь, прошла без спроса. И не куда-то мимо прошла, а прямиком – во внутреннее естество Константина.

 

Самоуправной хозяйкой вошла, без слов объявила: «Мой, весь теперь мой». Неумолимая язвила его мука, такой никогда ещё, кажется, не терпел. Разве лишь Багдад пришёл на память, где он страдал внутренностями, и все свои подозревали, что отравлен.

 

Но не так в Багдаде было. Там подержала-подержала боль и отпустила. А эта лютовала в нём изо дня в день, так что от изнеможения и счёт дней начал для него размываться.

 

Но однажды пробрезжило освобождающее дуновение, и он пропел слабыми губами, едва внятным голосом: «О рекших мне «Внидем во дворы Господни» возвесели мя дух мой и сердце обрадовася». Значит, решили, кто-то в видении посетил его и призвал.

 

Назавтра он самостоятельно поднялся с кровати, облачился во всё чистое. Захотел пробыть с братом и учениками целый день, и тихая радость смягчала черты осунувшегося лица. Радость освобождения слышна была и в голосе, когда выговорил: «Отселе я ни царю слуга, ни кому другому на земли, но только Богу Вседержителю... Аминь».

 

Так он сказал – обликом своим, облачением, словами, – что желает принять иноческий постриг. На следующий же день состоялось таинство его посвящения в монашеский чин.

 

Был Константин.

 

Стал инок Кирилл.

 

Как и положено, ему строгий устав предписывал остаться на срок совсем одному – в ночном безмолвии, наедине с молитвами, которые обращал к Творцу своему.

 

То были молитвы особые, для вхождения души в строй иноческого бытия. Но были и молитвы, впитанные им ещё с родительских уст. И первая из них, самая малая, самая прескромная и самая, как теперь отсюда видит, великая, бесконечная в своей всегдашней настойчивости: Κύριε ελέησον ! – Господи, помилуй!.. А рядом и молитва-благодарение, так часто людьми на радостях забываемая: Δόξα Σοι, ο Θεός ημών, δόξα Σοι ! – Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!

 

Так, через молитву он издавна возлюбил язык, считавшийся в его кругу чужим. А теперь не может и дня прожить без него, молится и думает на нём...

 

Господи, Боже мой, иже вся ангельские силы и бесплотные чины составил и небо распростер, и землю основал, и вся сущая от небытия в бытие привел, иже всегда и везде слушал творящих волю Твою, боящихся Тебе и хранящих заповеди Твоя, послушай и моей молитвы и верное Твое стадо словенское сохрани, к коему меня приставил, ленивого и недостойного раба Твоего. Избавляя вся от всякой безбожной и поганской злобы и от всякого многоречивого и хульного еретического языка, глаголющего на Тя хулы, погуби триязычную ересь и возрасти церковь Твою множеством, и вся в единодушии совокупив, сотвори изрядны люди, единомыслящие о истинной вере Твоей и правом исповедании, вдохни же в сердца их слово Твоего учения, ибо они Твой дар. Если нас приял, недостойных на проповедание им евангелия Христа Твоего и наострившихся на добрые дела и творящих угодное Тебе, и если мне дал, то Твои есть и Тебе их возвращаю. Устрой же их сильною Твоею десницею, покрой их кровом крыл Твоих, да все они хвалят и славят имя Твое, Отца и Сына и Святаго Духа во веки. Аминь.

 

Так, в молитвенном сосредоточении прошло пятьдесят дней после пострига. Не раз, наверное, вспоминалась ему в эти недели тишина Малого Олимпа, где провели они с Мефодием, может быть, самые радостные годы совместных трудов, потому что тогда ещё невозможно было вообразить, сколько же злоключений ждёт их именно из-за этих трудов, когда спустятся со своей Горы.

 

Может быть, поэтому однажды, попросив Мефодия остаться с ним наедине, он вспомнил и Гору: «Были мы, брат, как два вола в одной упряжи, одну бразду тянули... И вот я на пахоте падаю, свой день скончав... А ты, знаю, так любишь Гору. Но не позволь себе ради нашей Горы оставить научение своё. Чем иным ещё спасёмся?»

 

Это было уже совсем незадолго до кончины монаха Кирилла. Житие повествует, что перед самым своим исходом он, собрав последние силы, облобызал брата, всех единомышленников своих и ещё раз напомнил молитвенно об их общем труде: «Благословен Бог наш, иже не дасть нас в ловитву зубам невидимых враг наших, но сеть их сокрушися, и избавил нас от истления...»

 

14 февраля 869 года, Мефодий напомнил стоящим перед гробом, что брат его, оставивший для них всех такой великий дар и такой небывалый образ бескорыстия, прожил совсем ведь немного, – всего сорок два года.

 

Но как же это столь малое уместило в себе столь неисчислимое?

 

* * *

 

Прощание с Философом вдруг напомнило времена более чем годовой давности, когда Рим торжественно встречал братьев. Напомнило просто-таки исключительным вниманием, которое вновь проявлял Адриан II, – но теперь уже к проводам младшего из гостей-византийцев.

 

Всё устройство отпевании апостолик взял на себя. Потребовал участвовать в прощании с новопреставленным не только подопечное ему духовенство, но и всех-всех римлян. Просьба прибыть касалась также священников и монахов греческого обряда, что немалым числом жили в городе. Агиограф Кирилла приводит важную подробность события: Адриан повелел «со свещами сшедшеся пети над ним (Кириллом – Ю.Л.) и сотворити провождение ему, якоже и самому папежу». Отпеть монаха-чужеземца, к тому же совсем недавно постриженного, отдав ему почести, достойные римских пап – это что-то да значило!

 

Мефодий и его спутники снова оказались на виду у всего города.

 

Будто и не было перед тем нескольких месяцев тягостной остуды по отношению к ним со стороны Ватиканского холма. Оставалось лишь гадать, что именно стояло за такими особыми знаками сочувственного внимания.

 

Улучив минуты для доверительного разговора, старший брат попросил у апостолика благословения на неблизкий путь в Вифинию:

 

– Мать наша взяла с нас клятвенное обещание: кто бы первым из двоих ни отправился на Господний суд, пусть второй брат перенесёт его прах в наш монастырь и там предаст земле.

 

С участием выслушав Мефодия, папа отдал распоряжение своим гробовщикам: опустить тело усопшего в раку, приколотить её крышку железными гвоздями и так держать неделю, нужную для сборов в путь.

 

Но тут у епископов римских возник свой довод:

 

– По скольким бы землям ни ходил сей честной муж, но ведь Господь его к нам привёл. И у нас принял его душу. Значит, достойно ему у нас лежать, а не где-то ещё.

 

На это расчувствовавшийся старец Андроник изрёк:

 

– А если так, то за святость его и любовь повелеваю нарушить римский обычай и погрести его в гробу, что для меня самого вытесан, – в соборе святого апостола Петра!

 

Видимо, этот жест апостолика показался всем окружающим даже слишком решительным.

 

– Если уж вы меня не послушали, не отдали мне его, – ещё раз заговорил Мефодий, – и если вам моё предложение будет любо, то пусть положат его в церкви святого Климента, с мощами которого он и пришёл сюда.

 

Мнение вифинского игумена своей мерностью как-то разом устроило всех.

 

И вот настал день, когда в скромную базилику, алтарь которой год назад принял Климентовы мощи, притекло шествие с ещё одной ракой. Её уместили в тёсаный из камня гроб – по правую руку от алтаря.

 

«Житие Кирилла» заканчивается словами о том, что в церкви «начаша тогда многа чюдеса бывати», и римляне, видя их или слыша о них, с ещё большим почитанием и трепетом приходили сюда и вскоре же написали икону с его изображением и возжгли над нею лампаду, светившую днём и в ночи.

 

Так в стенах малой римской базилики началось местное почитание, и самые первые славянские молитвословия, обращённые к Кириллу, Мефодий и его спутники пропели именно здесь, хваля за всё Бога, «Тому бо есть слава и честь в векы. Аминь»…

 

УЗНИКИ МОНАСТЫРЯ РАЙХЕНАУ

 

Дознание Библиотекаря

 

Мефодию и после похорон младшего брата нельзя было ни на день отлучаться из Рима. Хочешь – не хочешь, но жди здесь. До тех самых пор жди, пока не определится Адриан II в своём отношении к дальнейшей судьбе моравской миссии. Ведь одно дело – трогательное своей чувствительностью внимание, проявленное старым апостоликом по случаю кончины Кирилла. И совсем другая статья – клубок противоречивых оценок, гуляющих по коридорам Ватикана в связи с совершённым двумя греками переворотом. А чем же ещё, как не переворотом, могла считать римская курия нежданный-негаданный перевод моравской церковной практики на «народный», то есть, славянский язык? То, что год с небольшим назад, во время Рождественских славянских литургий в Риме, многих расстрогало своей экзотической необычностью, варварской свежестью, теперь оборачивалось для протрезвевших умов какой-то головоломной стороной.

 

Да, здесь живут люди имперского кругозора, – не какие-то там узколобые «трияычники» и «пилатники», с которыми покойный Философ спорил в Венеции. Римляне не понаслышке знают, что, сирийские христиане издавна служат в храмах на своём языке, а египтяне-копты – на своём, и армяне с грузинами – на своих наречиях. Но это где-то далеко и даже очень далеко – на востоке. А здесь, в центре Запада с самого начала повсеместно утвердилась служба на благородной латыни. И эта традиция аксиоматична. Она равно благовоспитывает франков, галлов, бриттов, испанцев. Какая смута вспыхнет, если кому-то из них взбредёт на ум поддаться восточной моде и завести своё богослужение на местном языке, ну, на немецком хотя бы?

 

Мефодий, опытный духовный стратиг, предчувствовал: что в Риме, что в Константинополе, – всегда на одну партию отыщется другая. Рим образцово противоречив, подстать остальному миру. Папа Адриан, придя к власти, похоже, захотел внятно изменить стиль отношений Ватикана как с настырными наследниками Карла Великого, так и с Византией. Значит ли это, что до единого исчезнут в курии приверженцы жёсткой имперско-церковной политики Николая I? И Мефодий, и покойный брат видели: нет, такие люди не исчезли, не исчезают.

 

В середине лета того же 869 года в Риме вдруг объявился, возвратясь из своих бегов (или из ссылки?) Анастасий Библиотекарь. Завидная невозмутимость этого человека особой закалки по-своему даже восхищала. Возобновилось и его общение с Мефодием и его спутниками. Всё тот же дружелюбный тон, всё то же ободряющее внимание к нерешённой по сию пору судьбе миссии. А всё же – сочувственник он или соглядатай? Непросто было свыкаться с двойственностью, исходившей от Библиотекаря.

 

Похоже, никак не могли на ватиканском холме долго обходиться без помощи этого блестящего канцеляриста, единственного тут переводчика, безупречно владеющего греческим языком. Нужда в нём была ещё и потому, что всё заметнее обозначалась трещина в отношениях курии с болгарским князем Борисом-Михаилом. Тот уже не скрывал намерения вернуться под покровительство цареградского патриархата. Видимо, и в запутанных болгарских делах опыт Анастасия, как деятельного сотрудника покойного папы Николая I, снова срочно понадобился. Не случайно всего через месяц с лишним после возвращения Анастасий отбыл порученцем Адриана прямиком в столицу Византии.

 

Мефодий вряд ли мог знать, что одним из заданий, полученных Библиотекарем, было выяснение подробностей открытия братьями мощей Климента. Тем самым, Анастасию, по сути, предстояло удостовериться в подлинности самих мощей. Вскоре в Константинополе он встретился с митрополитом Смирнским Митрофаном, который во время обнаружения и прославления останков Климента как раз находился в Херсонесе.

 

Владыка Митрофан, на удачу, знал событие во всех важных для Библиотекаря деталях. Его свидетельство для Анастасия представляло особую ценность ещё и потому, что митрополит находился в Херсонесе не по своей воле, будучи сослан туда патриархом Фотием. Так что никакого «фотиева следа», неприятного для репутации солунских братьев, как убеждался дотошный римлянин, история мощей не содержала.

 

С итогами своего дознания, благоприятными для памяти покойного Философа и для чести его старшего брата, всё ещё ждущего своей участи в Риме, Анастасий спустя полгода и вернётся в папскую канцелярию. Но сам по себе факт дотошной проверки красноречив. На ватиканском холме у Моравской миссии и после кончины Кирилла оставались свои противники.

 

Между тем, из Константинополя дошла весть о сильном землетрясении. Нанесен ущерб многим строениям города. «А что София?» – тревожный этот вопрос среди греков, обитающих в Риме, звучал чаще всего. Как не вспомнить о Софии, когда ты далеко от неё, и она стоит перед мысленным взором как оплот и образ всего града, всей державы?..

 

Выяснялось, что и Софии нанесен урон. Хотя подземные толчки пощадили сам купол, но сильно повреждены внутренние изображения купольной сферы. Впрочем, многие увидели в этом обрушении перст Божий, вразумляющее знамение. Потому что осыпался большой мозаичный крест, тот самый, что когда-то, при иконоборческих самоуправствах, наспех закрыл, замуровал собою лики Христа и херувимов. И вот же – на месте осыпей, только-только прах развеялся, на сводах проступили вновь, будто подтверждая незыблемость истины, и лик Вседержителя, и образы крылатых сил херувимских.

 

Но несравненно больше волнений, толков, пересудов и всякого рода предположений вызвало в Риме другое византийское событие 869-870 годов.

 

Собор чрезвычайных намерений

 

5 октября в Константинополе при участии нового императора Василия Македонца, патриарха Игнатия, папских легатов, (обочь с последними увидели и Анастасия Библиотекаря), открылся Собор, очередной по счёту после семи Вселенских. Ему римская курия намеревалась придать совершенно исключительное значение, заранее определив его в своём сценарии как «Восьмой Вселенский». Для заявки на такой громкий ход вещей в Риме заблаговременно, у престола апостола Петра, созвали свой поместный Собор. Его участники единодушно анафематствовали отстранённого василевсом Василием Фотия и сожгли кодекс, содержащий Фотиеву анафему Николаю I.

 

Век был таков: анафема анафему догоняла и в огне спешно пожирала. Легаты отбыли в Константинополь с поручением произвести подобное же картинное сожжение и там, на Соборе Вселенском.

 

Адриан II с нетепрением ждал церковного триумфа всемирной значимости. Собрание восточных патриархов, подтвердив правоту Западной церкви в её приговоре Фотию, тем самым наконец-то признает духовное главенство апостольского престола. В Ватикане жили надеждой: этот – Восьмой – станет последним в чреде, итоговым. Он на веки вечные утвердит незыблемый авторитет первой кафедры всего христианского мира.

 

Время самое благоприятное. Император Василий, судя по его первому же письму в Ватикан с отчётом об изгнании Фотия, будет податлив. Печать убийцы своего предшественника, наверняка, отягчает душу нового василевса. Ему явно хочется выглядеть во мнении Востока и Запада спасителем имперской чести – от дурной славы Михаила III, беспутного пьяницы и кощунника на троне. Василий надеется на моральную поддержку Рима. И он вовсе не прочь завести дружбу с династией сильных Каролингов. Не зря тому же расторопному Анастасию апостолик доверил ещё одно важное поручение. Под самый конец работы собора, растянувшейся, к сожалению, чуть не на полгода, Библиотекарь срочно отбудет с Босфора. Но вскоре вернётся туда при делегации королевских послов – для заключения договора о женитьбе Константина, старшего сына Василия, на дочери Людовика Немецкого.

 

Вести о работе собора, раз от разу поступавшие в Рим, не могли не волновать и обитателей здешней греческой колонии. Мефодий с учениками впитывали молву, чаще скупую, чем изобильную, с особой жадностью. Там, в стенах Софии, где проходили сейчас заседания, косвенно решалась и их участь.

 

Нет, что-то в стольном граде ромеев сразу же пошло вопреки ватиканскому замыслу. Начать с того, что состав собравшихся был поразительно мизерен. Кроме самого Игнатия встречу не почтил присутствием ни один из восточных патриархов. Не явилось и большинство митрополитов и епископов. Устроителям пришлось срочно заполнять пустующие кресла за счёт множества придворных чиновников. Ну, разве такими были настоящие Вселенские соборы, кипевшие многолюдством самых именитых и достойных посланцев своих епархий? Какое-то вялое театральное действо вместо собора!.. Латинские легаты к тому же сразу выставили присутствующим свои доставленные из Рима «формулы», напоминавшие правила примерного поведения, которые все обязаны были подписывать. И чем же сии скрижали подписывать? Обычными чернилами? Или киноварными – из чернильницы самого василевса? Прямо какая-то присяга на верность папам – и нынешнему Адриану, но, особенно, покойному Николаю.

 

Даже приверженцы Игнатия, даже императорские чиновники, говорят, опешили от такого натиска. Когда речь дошла до анафематствования Фотия, с мест послышалось: «Отсутствующий да не судим будет!». Ведь по всем юридическим уставам недопустимо судить подсудного заочно. Тогда, на пятое по счёту заседание, опального патриарха, несмотря на его нежелание участвовать в действе, доставили принудительно. Рассказ о том, что происходило дальше, Мефодий не мог слушать без волнения.

 

Чтобы унизить Фотия, ему велели стоять у самого входа в зал, за спинами присутствующих мирян. Легаты, никогда не видевшие Фотия в лицо, всполошились: «Кого это там ввели?.. Кто этот – последний?» «Это и есть Фотий!» – ответил сановник василевса. «Тот самый Фотий? – вскричали, как со сцены, легаты. – Тот самый Фотий, что причинил столько злостраданий Римской Церкви за семь лет своего самоуправства?! Тот, который столько бед нанёс и Церкви Константинопольской, и всем церквям Востока?!»

 

Зал притих. Молчал и Фотий.

 

После подробнейшего перечня его вин потребовали, чтобы подсудимый защищался. Все снова обернулись к Фотию. На этот раз он всё же заговорил: «Бог слышит мой голос, если я и молчу». На это легаты изрекли: «Твоё молчание не спасёт тебя от осуждения!» Фотий снова сказал: «Но и Иисус Христос своим молчанием не избегнул осуждения»... Многие возроптали: «Как смеет святотатец сравнивать себя с Христом!».

 

Это было всё или почти всё, что, по словам разных рассказчиков, произнёс на суде Фотий. Но даже такого изложения хватило Мефодию, чтобы растроганно оживить в памяти облик опального патриарха. Покойный брат возлюбил Фотия ещё со своей студенческой скамьи. Почитал его как искуснейшего наставника, мудрейшего из мирских. Оба успели оценить его и как пламенного защитника православных догматов, когда Фотий, что бы не судили и не рядили о нём теперь, был, – по воле свыше, а вовсе не по своему тщеславию – призван к патриаршему служению. Теперь же молва открывала Мефодию в этом человеке новое свойство – мудрость выстраданного молчания. Такого молчания, что красноречивей любых речей.

 

Их других известий ободрило, что сразу три епископа, несмотря на давление василевса, отказались на соборе судить Фотия. Один из них, Иоанн, митрополит Ираклийский, сказал во всеуслышание: «Кто анафематствует своего епископа, да будет проклят!». Однако латинские легаты постарались исполнить задание курии до конца. Состоялась процедура анафемематствования, с непременным (уже вторичным) сожжением прямо здесь, в зале заседаний, неугодных декретов за подписью Фотия, вытащенных из патриаршего архива. Внесли медную жаровню, развели в ней огонь, принялись метать в чадную пасть одну за другой рукописные хартии.

 

Дьякон-грек грозным рыком возгласил брань проклятия, превыспреннюю, да ещё почти стихотворную: «Фотию придворному и узурпатору анафема! Фотию мирскому и площадному анафема! Фотию неофиту и тирану анафема! Схизматику и осуждённому анафема!.. Изобретателю лжей и сплетателю новых догматов анафема!..» Даже «новым Иудой» напоследок назвали.

 

Какие бы бодрые отчёты ни слали легаты в Рим о своих победах, собор проваливался. Никто на нём не заикнулся вслух оспорить всем известные доказательства Фотия в защиту Символа веры, в текст которого западные иерархи, во главе с покойным Николаем, пытались было протащить своё тощее изобретение – «филиокве».

 

Говорят, сразу по закрытии собора, когда василевс пригласил легатов во дворец, вдруг обнаружилась вся мнимость их успехов, достигнутых в Константинополе. Неожиданно в числе присутствующих они увидели... послов от болгарского князя Бориса. Послы эти от имени своего государя громко возгласили императору и патриарху просьбу принять народ болгарский под свой духовный покров, прислать в страну византийских иерархов и священников. Получалось, что все многолетние труды Николая I, так желавшего укротить болгарскую стихию юрисдикцией апостольской кафедры, обернулись прахом. Получалось также, что эти хитрые греки, Василий и Игнатий, пошли навстречу Риму лишь в деле Фотия, а соседку-Болгарию, – эту капризную то ли страну, то ли орду, – и не думали никуда от себя отпускать.

 

Напоследок, уже в марте 870-го, когда легаты везли в Италию реляции «Восьмого Вселенского», было на них нападение морских разбойников, по слухам, славян. Скарб легатов, подарки от василевса, сами хартии с подписями, бесследно исчезли. Да и о судьбе своих порученцев Адриан ещё многие месяцы ничего не знал.

 

Но, как догадывался Мефодий, самое главное старый апостолик знает и без документов кривоватого собора: Византия дала слабину лишь по видимости. Ну, сожгли свитки, позорящие имя папы Николая. Но что до стараний покойного папы к укреплению всемирного первенства римской кафедры, – тут византийцы не то, что не уступили ни шагу. Тут они, как показал новейший разворот болгарского дела, прямо землю рвут из-под ног у римлян.

 

Кирилловы записи

 

Есть косвенные подтверждения того, что Анастасий Библиотекарь по своём возвращении в Рим, как ни в чём ни бывало, снова встречался с Мефодием. И не раз. А при встречах, возможно, даже рассказал старшему солунянину о своей беседе в Константинополе с митрополитом Митрофаном, тем самым, которого братья знали ещё по Херсонесу. Надо догадываться, Мефодий в таком внимании Библиотекаря к подробностям открытия мощей Климента постарался не заметить ничего зазорного и для себя обидного. Пусть они проверяют и перепроверяют. Вправе же страна, наконец обретшая свою святыню, узнать о ней как можно больше.

 

Но тема эта выводила Мефодия к раздумьям о действиях, гораздо более для него важных и неотложных. Пока на ватиканском холме обсуждают или, что скорей всего, затягивают обсуждение судьбы моравской миссии, у него есть время привести в должный порядок все-все записи, оставшиеся от брата. Одно дело черновые пробы и начатки новых переводов. Они почти всегда под рукой у него и помощников. Через эти написания они словно продолжают ежедневные свои беседы с Кириллом, ища у него советов, подсказок, радуясь маленьким озарениям, когда вдруг уясняется в пометах Философа смысловой оттенок отдельного славянского слова, предложения.

 

Но ведь есть и другое Кириллово наследие. Может ли Мефодий пренебречь им? Оно тоже – в тетрадях, тетрадках, свитках, на листах, а то и на малых пядях пергамена. Но лишь отчасти в них. Хотя Философа отличала образцовая верность письменному свидетельству как таковому, никак не успевало всё достойное памяти запечатлеться на письме. Как многое из его жизни ушло в тишину, прошелестев напоследок, будто ветер в камышах! Тем более важно теперь обозреть и заново оценить уцелевшее.

 

Благо, целы-невредимы записи, из которых снова, как сквозь мглу, проступают следы важнейших путей и испытаний брата. Слава Богу, сбереглись отрывки его прений с арабами в Багдаде. Есть, похоже, в виде домашней заготовки, и наброски спора с иконоборцем Яннесом. Впрочем, брат мог сделать эту запись не до, а сразу по следам полемики.

 

И, конечно, особо важен, даже по весу своему, черновик прений Константина с хазарскими иудеями и мусульманами. Это же целый трактат! О нём думать ещё и думать...чным ивования, с непременным  9тствования, с непременным  9уже втиролужению.ий, что бы ни судили и не рядили о нём , был нежела

 

А вот и она – история о нахождении мощей папы-мученика! К счастью, такая замечательно подробная! Рукопись вполне можно показать и Анастасию. Пусть увидит дотошный канцелярист, с какой ответственностью покойный брат описал всё, что связано было с обретением святых останков. Да заодно пусть лишний раз поупражняется – в чтении греческой скорописи. Ведь все свои рабочие запис, не касающиеся впрямую славянской темы, Константин вёл, как обычно, по-гречески.

 

Ученики поговаривают: эти рукописи Философа нужно, не откладывая надолго, тоже переводить – для назидания славянских умов. Пусть всяк славянин, имеяй уши, узнает об их учителе Кирилле те наставительные и драгоценные подробности его жизни, что изложил он сам. Если сохранил их без изъяна, значит, волеизъявлением своим подсказывает: и вам тоже понадобятся.

 

Уже не раз, сначала как бы исподволь, вздохом и намёткой, звучало в их кругу рядом с привычным «жизнь» и это особенное слово, своим смыслом дающее животу человеческому какое-то совсем иное пространство, целительное дыхание.

 

Жи-ти-е... Что, разве и сам Мефодий, и ученики не читали, не слышали многократно жития славных мужей и жён христианского мира – мучеников за веру, исповедников, святителей? И слышали, и читали. Но жития вели свою достойную речь о людях иных веков или стран, о событиях чудесных, несовместимых с житейской теснотой, бестолковостью. Кто и как теперь посмеет примерить житийный лад к своим дням?

 

Но Кирилл – иное. Хотя и томился он совсем недавно среди них, в той же тесноте, неопределённости, в муке своей телесной, – но теперь он столь уже далеко, будто стремительно достиг тех иных веков и стран и стал причастником их чудесных деяний. Он сам творил чудесное, продолжает творить. Мощь чуда исходит от него, не убывая. Разве не чудо, что гордый Рим ошеломлённо притих, расслышав божественные смыслы в речи народа, считаемого на Западе презренным и рабским?

 

Эпистола и замысел Адриана

 

Уход Болгарии из сферы влияния Ватикана, как ни странно, заставил всё же римскую курию более внимательно рассмотреть досаждавший её моравский вопрос. Что, если, поддавшись примеру болгарина Бориса, и Ростислав отправит в Константинополь послов с согласием на полный перевод его моравлян под византийскую юрисдикцию?

 

По крайней мере, до слуха Мефодия и учеников уже доходили вести о беспокойстве Ростислава и Коцела за их судьбу. Следы такого беспокойства – в «Житии Мефодия», где упомянуто прошение Коцела в Рим, чтобы поскорей отпустили к нему старшего солунянина. Там же, в житии, и ответ апостолика: «Не тебе единому отпущу, но всем землям тем славянским...».

 

То, что оба славянских князя каждый поодиночке уже обременяют курию жалобами на затянувшуюся беспризорность своих церквей, не могло не воодушевлять засидевшихся в Риме просителей..

 

Со стороны Ростислава такая настойчивость могла быть вызвана и тем, что под конец 869 года он вдруг добился впечатляющей удачи в открытом воинском противостоянии франкам. Удачи такой убедительной, что те впервые вынуждены были предоставить его княжеству полную независимость.

 

Но что же сам Его апостольство, блаженнейший папа Адриан?

 

Очень ли будет прилично, – после всех прозвучавших из его уст громких поощрений в адрес славянских письмен и славянской литургии, после траурных соболезнований по поводу кончины Кирилла, – так одними выражениями чувств и ограничиться? Или он хоть слегка накренит чашу весов в сторону дерзкого новшества двух византийцев, а тем самым, в сторону моравлян и паннонцев?

 

Наконец он её накренил, эту чашу. Слегка, но накренил.

 

Латинский оригинал письма Адриана II, адресованного князьям Ростиславу и Коцелу, в канцелярии Ватикана не сохранился. Не сберёгся и

 

и греческий перевод, который, наверняка, тогда же составили, как принято при подготовке посланий межгосударственного достоинства. Над этим переводом как раз и могли совместно работать Мефодий с Анастасием. Но «Житие Мефодия» содержит пространный славянский текст, и он, судя по стилю, предельно близок к первоисточнику. Вполне возможно, что документ и готовили сразу на трёх языках, и это условие предложил Мефодий. Пусть-де и славянские князья получат эпистолу, подтверждающую их высокое достоинство, уважение к их родной речи.

 

Письмо вышло явно напутственного, благословляющего, миротворного и покровительственного звучания. Попробуем услышать письмо папы Адриана ушами стародавних тех славян. Вот как оно выглядит и звучит – от и до – в «Житии Мефодия»:

 

«Андриан епископ и раб Божий к Ростиславу и Святополку и Коцелю.

 

Слава в вышних Богу и на земли мир, в человецех благоволение.

 

Яко о вас духовная слышахом, ныня же жадахом с желанием и молитвою вашего ради спасения, како есть воздвиг Господь сердца ваша искати Его и показал вам – не токмо верою, но и духовными делы достоит служити Богу.

 

Вера бо без дел мертва есть, и отпадают ти, иже ся мнят Бога знающе, а делы ся Его отметають. Не токмо бо у сего святительскаго стола просисте учителя, но и у благовернаго цесаря Михаила да посла вам блаженаго Философа Костянтина и с братом, дондеже мы не доспехом. Она же уведевша апостольскаго стола, достояща ваша страны, кроме канона не сотвористе ничесоже, но к нам приидосте и святаго Климента мощи несущее. Мы же трегубу радость приимше, умыслихом испытавше послати Мефодия свящаше и с ученикы, сына же нашего на страны ваша, мужа же свершена разумом и правоверна да вы учит, яко же есте просили, сказая книгы в язык ваш по всему церковному чину исполнь и с святою мшею (мессой) рекше, со службою и крещением. Яко же есть Философ начал Костянтин Божиею благодатью и с молитвы святаго Климента, тако же аще ин кто возможет достойно и правоверно сказати свято и благосно Богом и нами и всею кафоликиею и апостольскою церковью буди да бысте удобь заповеди Божия навыкли. Сей же един хранити обычай да на мши(мессе) первее чтут Апостол и Евангелие римскы, таче словенскы да ся исполнить книжное слово, яко восхвалят Господа вси языкы и друго иде вси возглаголют языкы различны величья Божия, яко же дасть им Святый Дух отвещавати.

 

Аще же кто от собранных вам учитель и чешющих слухы и от истины отвращающих на бляди, начнет, дерзнув инако, развращати вы, гадя книгы языка вашего, да будет отлучен токмо в суд, а ны церкве дойде ся исправить. Ти бо суть волцы, а не овця, яже достоит от плод нагнати и хранитися их.

 

Вы же, чада возлюбленная, послушаите учения Божия и не отрините казания церковнаго, да ся обрящете истиньнии поклонителе Божия, Отцю нашему небесьному с всеми святыими. Аминь».

 

Несмотря на сугубый архаизм, а отсюда – для современного читателя –вязкость и смысловую непрояснённость некоторых оборотов документа, его содержание для славянских князей было вполне прозрачным. Адриан скромно именовал себя епископом, а не папой (ведь и все восточные патриархи с митрополитами тоже были – по сути, а не по званиям – епископами). Старик не оскорбил Ростислава никаким непочтительным словцом в адрес убиенного цесаря Михаила. Хотя и напомнил, что когда-то Ростислав первым делом обратился за духовным окормлением всё же в Рим, а не на Босфор («у сего святительского стола просисте учителя»). Тут же, впрочем, признал очевидное: миссия из Византии в Моравию опередила римскую («мы не доспехом»). Зато напоследок именно в Риме Мефодия с учениками «свящаше», то есть рукоположили: сначала учеников в священники и диаконы, а напоследок и учителя – в епископы.

 

Вот это, вроде бы мельком сказанное о рукоположениях, и было для князей едва ли не самым важным местом письма. Отныне в Моравии и Паннонии будет у них свой епископ! Не от латинян, не от немцев назначенный, а уроднившийся им солунский ромей. Как и его покойный брат, по духу, по ревности своей к справедливости – истый славянин.

 

И свои, моравского, славянского роду, будут у них отныне священники!

 

И не так уж их расстроило, что римлянин предписывает: во время литургии Апостол и Евангелие читать сперва на латыни, а потом уж на славянском. Да пусть! Тем с большей жадностью слух будет ждать, когда зазвучат стихи славянских книг! И каждому впервые ступившему в церковь можно будет втолковать: раньше-то была одна латынь. А теперь, слышь, сам Господь по милости своей для нас заговорил. Имеющий уши да внемлет...

 

А ектеньи, большая и малая, и просительная, а тропари праздникам и поминаемым святым, а молитвы, а стихи из «Псалтыри»? Они всё равно, как уже и заведено было братьями, будут звучать по-нашему! А те же проповеди?

 

 Теперь и Мефодий, покидая Рим, мог убедиться: несмотря на кончину брата, несмотря на проволочки и неопределённость, изнурявшие их здесь долгими месяцами, дело всё же подвигается. Это Кирилл молится за них, чудесно помогает, чтобы общее дело не рассыпалось прахом. Подлинно: вера без дел мертва. Не зря Адриан привёл в своём письме это премудрое изречение апостола Иакова. Они теперь снова возвращаются к свободному, как дыхание, деланию. Они и здесь не томились бездельем, но затомились их велеградские и блатноградские люди, оставленные при одной лишь азбуке.

 

Похоже, по намерениям Адриана, ему, Мефодию, придётся на своей вновь учреждаемой для славян епископской кафедре потрудиться не в одной лишь Моравии. И не только в Паннонском княжестве Коцела. Дело в том, что кафедру эту Рим заводит хотя и вновь, но никак не на пустом месте.

 

Чтобы утвердиться в таком решении, на Ватиканском холме пошелестели страницами весьма старых книг, извлекли на свет давно не разгибавшиеся пергаменные свитки, а то и папирусы.

 

Среди имён семидесяти апостолов Христова века твёрдо, незыблемо стояло и это – Андроник, победитель мужей, по-гречески. Апостол Павел в своём письме к Римлянам просит приветствовать Андроника, называет его родственником и говорит, что этот прославленный среди апостолов муж раньше его уверовал во Христа. Святительское служение Андроника связывалось в преданиях со старой римской провинцией в Подунавье, в северном Иллирике. Центром удела Андроника был город Сирмиум, он же Сирмий, считавшийся у римлян одним из четырёх самых важных городов всей империи. Сирмиум стоял на берегу Савы и со всеми своими имперскими древностями – театром, ипподромом и прочая, прочая. Но много позже оказался лакомой поживой для вторгшихся с востока гуннов. После того разграбления население разбежалось, а кафедру архиепископскую уже не хватало сил восстановить.

 

Но вот и самое время приспело вернуть ей жизнь, – к такому мнению склонилась римская курия. На Мефодия, направляемого в Сирмий, поглядывали напоследок с таким единодушным дружелюбием, будто и не шептались ещё недавно вокруг папской кафедры противники славянского богослужения.

 

Мефодий как никто, пожалуй, другой подходил для замысла. В нём, с его воинской исполнительностью, воловьим упорством, будто от природы выпирает епископская жила. Князья к нему дружелюбны, ученики за него хоть в огонь, хоть в воду пойдут без колебаний. Там, в Моравии и в Паннонии Коцеловой, судя по всему, есть уже у него немалая паства. Есть и опыт твёрдого противостояния франкским епископам. Ведь эти, прикрываясь покровительством Каролингов, ведут себя с каждым годом всё своевольней и по отношению к апостольскому престолу. Ромей Мефодий способен стать неплохим заслоном на востоке от напористых немцев. С другой же стороны, это и удобно, что он, вышколенный византиец, прибывший к моравлянам по благословению ныне отлучённого Фотия, вторично отправится к славянам уже как порученец, благословляемый римским папой. Вот и живой противовес намерениям Византии. Перетянули к себе болгар, хотят распоряжаться, будто в исконной вотчине, не у одних болгар, но и по всей Иллирии? Ну, и получайте по своему соседству своего Мефодия! Но теперь – нашего легата, нашего архиепископа...

 

И как это мудро, что местопребыванием возобновляемой древней кафедры определён именно Сирмиум. От него до Рима путь веками накатан, не то, что от Велеграда или Коцелова городка. Мефодий будет под рукой. Его будет проще и надёжней при надобности вразумлять. Конечно, одно дело восстановить громадную древнюю епархию в мечтаниях – буллах и на картах. И совсем иное – определить и отстаивать её пределы, противостоя тем же франкам, тем же болгарам с греками. А не управится с такими полномочиями и обязанностями Мефодий, – не беда. Найдут другого. Важно начать...

 

Сирмиум витал в великих преданиях Рима, а затем и Константинополя, звездой с остро устремлёнными лучами. Через этот город пролегали жизненные пути четырёх императоров, в том числе Константина Великого. Одно из преданий намекало, что он вначале намеревался обустроить как новую столицу империи именно Сирмиум. Но луч Константина устремился всё же к Босфору, к холму маленького Византия над Препонтидой. Луч Андроника-апостола, уже после его мученической кончины, тоже от Сирмия потёк на юго-запад. Говорят, его мощи нашли захороненными в пригороде Константинополя.

 

Мефодий с детства знал, что великомученик Димитрий казнён в его родном городе, отчего к имени святого воина всегда приписывалось уточняющее: Солунский. Но вот в Сирмии веками жило упорное предание, что Димитрия казнили именно здесь. О таких разноречиях приходилось лишь вздыхать. Ну, что поделаешь, если каждая земля ревновала и ревновать будет о славе великих светочей Христовых.

 

Отбывая по месту назначения, Мефодий не мог не осознавать зыбкости, сомнительности, а главное, двойственности своего архиерейства. Он прибудет в маленький, полузаброшенный после нашествия гуннов городок, который, слыхать, сполна умещается теперь в пределах ипподрома имперских времён. Приедет туда, где его никто не знает, как и он никого. Вместо радостной встречи с учениками школы, оставленной в Велеграде, с Ростиславом и его молодым племянником Святополком, с тем же Коцелом, его ждут насторожённые присматривания: кто сей? уж не назначено ему у нас место опалы?..

 

В «Житии Мефодия» Сирмий даже не упомянут. Нет никаких других старых письменных свидетельств того, что он сюда заехал, здесь останавливался, строил церковь (или приспособил уже когда-то построенную), завёл хозяйство, соответствующую его архиерейским нуждам. Вместе с тем, Сирмий, (современная Сремска Митровиц в Сербии, на берегу Савы, в двух десятках километров от Белграда) как географический пункт его епископской деятельности в научный оборот вошли – в качестве если не доказательной реалии, то заслуживающей внимания проблемы. К ней ещё будет необходимость обратиться вновь.*

 

* * *

 

Агиограф Мефодия сразу после текста письма Адриана II сообщает о поступке князя Коцела, вроде бы характерном для этого горячего правителя Паннонии. Коцел встречает у себя Мефодия с великой честью, но почти тут же снова... посылает его к апостолику, прося того «святить на епископство в Паннонии, на столе святого Андроника апостола» ещё и... двадцать своих «муж честны чади». Этот рассказ, вызвавший множество разноречивых толкований в учёной среде, действительно, заслуживает перепроверки. Или автор жития вовсе не входил в число учеников, побывавших с братьями в Риме, и потому не мог знать подробностей и ненамеренно сместить их, или за давностью описанных событий передал поспешный замысел Коцела в утрированном виде. На самом деле Мефодий, услышав о таком пожелании паннонского князя, перво-наперво постарался бы остудить его пыл, напомнив, что ему, Мефодию, с братом удалось в Риме добиться рукоположения в священники, (а никак не в епископы), всего трёх учеников, причём в совершенстве подготовленных к служению в церкви. Скорей всего, весной 870 года речь в Блатнограде, на обратном пути Мефодия в Велград, могла вестись об устройстве у Коцела первоначальной школы, как об этом и уславливались два с лишним года назад. Для такого почина двадцать «муж честны чади» как раз были бы достаточны.

 

 «И потоцы беззакония смятоша мя…»

  

Рим... О благословении ли, полученном в Риме, было ему теперь вспоминать? Какое ещё епископство, если тут впору стать поперёк дороги и запретить себе даже единый шаг – в любую из сторон. И дышать не дыши, хватит. Камнем застынь. Старым безнадёжным солдатским камнем, на котором ни имени, ни рода-племени твоего уже не различить, а только щербатый номер легиона или когорты. Ни о чём не думай. Ничего больше не жди. Некуда. Незачем. Хватит с тебя.

 

Ох ты, Мо-ра-вия!

 

Да что ж ты так несчастна, Моравия? Почему всё в тебе опять стремглав перелицевалось? За какие грехи и в который раз!

 

Он-то Ростислава спешил поздравить. А заодно и молоденького Святополка – с недавней их воинской победой. С тем, что вырвали наконец из рук немецких долгожданную волю. С тем, что заживут теперь свободно. Нет же! Ему на пути воплем вопят: ку-у-да вы!? Из ума выжили? Разве не знаете: в княжестве измена! Ростислав схвачен... А кем? Далеко искать не нужно. Молодой племянничек – он и покусился на дядиду власть...

 

Неужели Святополк?.. – Да, он самый! Право, святой, только пробы ставить на нём негде. Славно пометился нитранский князёк.

 

Но где ж Ростислав?.. – Спросите лучше, где ветер... Одни немцы знают, куда Ростислава упрятали. У Карлеманя спрашивайте, где Ростислав. И живой ли ещё тот Ростислав...

 

Карломан. Он же Карлемань. Один из трёх сыновей Людовика Немецкого... Сколько же их на свете – Людовиков, Карломаней?.. Какой-то Карломан, самый, что ли, первый из всех по счёту, был родным братом Карла Великого, но помер юношей. Был ещё какой-то, но тоже не здесь, а в Бургундии. А этот, старший сын Людовика Немецкого?.. Ещё в первое своё пребывание в Моравии братья услышали о нём немало всякого. То он союзничал с Ростиславом, то, неугомонный в коварствах и клятвопреступлениях, почти тут же, свежую распрю затевал. И теперь, после прошлогоднего поражения от Ростислава, видать, не долго копил в себе злость для нового умысла. Но действовать решил напоследок не мечом, а прельщением. Немало, должно быть, наобещал Святополку и его вельможам нитрским за измену. Не пролив и капли крови, получил от них клеть с опутанным по рукам и ногам велеградским князем.

 

Нет, не получается ему, Мефодию, стоять посреди поля придорожным обломком воинского надгробья. Ради хотя бы этой малой горстки учеников, что в унынии сгрудились возле него, нужно перебороть в себе терпкую каменную усталость.

 

Всё равно надо в Велеград ехать! А, знчит, и так и так – через Нитру пылить. Если же Святополк уже не в Нитре, а в Велеград перебрался, на дядин стол, надо перво-наперво усовестить Святополка. Наложить на него строжайшую эпитимью за Иудин грех. Может, ещё не поздно спасти и Ростислава?

 

Но знает ли племянник, куда спровадили дядю родного?

 

Но вышло так, что никто их них двоих – ни Святополк, ни Мефодий – ещё долго ничего не знали о судьбе Ростислава. Как и о друг друге Мефодий со Святополком ещё долго ничего или почти ничего достоверного не знали.

 

Так получилось, что Мефодий если и добрался тогда до Велеграда, то лишь на самый малый час, – чтобы доставить превеликую радость глумливой облаве. Наконец-то – с копьями, арканами и ножами – вышли на лов долгожданного византийского зверя и его зверят.

 

... Сии на колесницах и сии на конех,

Мы же имя Господа нашего призовем...

 

И учеников похватали вместе с их опозоренным епископом. Ехали к радости, а облеплены грязью с головы до ног.

 

Куда везут их? На запад солнца, в предгорья и горы, через ямины, нарытые потоками. Значит, в самое гнездовье франкское. Не там ли теперь и Ростислав, если только жив князь?

 

... Аз есмь червь, а не человек,

поношение человеков и уничижение людей.

 

Помоги же напоследок, спасительная книга!.. Когда начинал он переписывать её, заботливо подбирая на место греческих славянские слова, мог ли догадываться, как много в ней наперёд сказано и про него самого! Про каждого из нас сказано наперёд – на случай всякой беды, всякого непереносимого унижения. И вот – память нашаривает во тьме последнее прибежище для души.

 

… Одержаша мя болезни смертныя

и потоцы беззакония смятоша мя.

Болезни адовы обыдоша мя,

предвариша мя сети смертныя.

И внегда скорбети ми, призвах Господа

и к Богу моему воззвах:

Услыши от храма святаго своего глас мой,

и вопль мой пред Ним внидет в уши Его.

 

Прежде, когда жили с братом на Горе, книга эта чаще всего открывалась для него стихами тихой радости и благодарности за то, что теперь и монахи его из славянского племени тоже, не хуже греков, разумеют смыслы Давидовых стихов:

 

Повем имя Твое братии моей,

Посреде церкви воспою Тя.

 

Душа переполнена была смиренным ликованием. Казалось, и по всему миру так же теперь разливается благодатная теплота.

 

Господь пасет мя и ничтоже мя лишит.

На месте злачнее, тамо всели мя,

на воде покойне воспита мя.

Душу мою обрати, настави меня на стези правды,

имени ради Своего.

 

Верилось, что навсегда допущены они в это селение чистых трудов, и до конца дней своих будут растроганно славить Творца на сладкозвучных гуслях царёвых.

 

... Кто взыдет на гору Господню

или кто станет на месте святем Его?

Неповинен рукама и чист сердцем,

иже не прият всуе душу свою...

Сей примет благословение от Господа

и милостыню от Бога Спаса своего.

 

Но так она теперь далека, та Гора, будто в чужой совсем жизни, а их – не в преисподнюю ли тащат? Можно подумать, что и не христиане вовсе тащат, а свирепые язычники – гунны, авары. Или угры, что напали было на него с братом в степях прихазарских.... Но и язычники бы так не злобились, видя из беззащитность.

 

Аще ополчится на мя полк,

не убоится сердце мое.

Аще восстанет на мя брань,

на Него аз уповаю...

 

Немецкие епископы и папа

 

Поистине ополчился против него и горстки учеников целый полк враждебных им лиц, – да ещё и с духовными воеводами во главе… Хотя в «Житии Мефодия» не назван по имени ни один из участников расправы, дело спустя три года вдруг получило такую громкую огласку, что пало несмываемой тенью сразу на нескольких церковных владык.

 

Все они – из Восточно-Франкского королевства. Все входили в синод Зальцбургской архиепископии. Все в большей или меньшей степени были ответственны за прямо-таки разбойничье самоуправство, вызвавшее, наконец, возмущённую отповедь из Рима. Автор «Жития Мефодия» говорит о них во множественном числе: «епископы». Замечает лишь, что некоторые из участников сговора после событий прожили совсем недолго: «... не избыша святаго Петрова суда, 4 бо от них епископи умроша». Упопомянем каждого отдельно.

 

Первым – Германриха, епископа из Пассау. Его владения располагались ближе всего к моравским землям, и он в 870-м непосредственно участвовал в набеге на Моравию, находясь при войске Карлеманя. Он и повёз схваченного византийца в свой Пассау. О Германрихе известно также, что за пять лет до этого он побывал в сопровождении своих священников в Плиске, у болгарского князя Бориса, надеясь добиться постоянного присутствия в стране немецких пастырей. Но вынужден был отъехать, ни в чём не успев. Тогдашний папа Николай имел, как известно, собственные виды на Болгарию и потому не потерпел конкуренции.

 

На судное собрание (оно состоялось в Регенсбурге) явились также епископы Анон из Фрайзинга и Ландфрид из Себена. Среди присутствовавших называли и Вихинга, священнослужителя из Нитры, пути которого с Мефодием будут впоследствии многократно пересекаться.

 

В затеянном разгроме моравской миссии участвовал и Адальвин, архиепископ Зальцбургский. Если он и не был главным исполнителем расправы, то, скорее всего, как раз он постарался, хотя бы задним числом, обосновать необходимость и особую строгость суда. Именно в стенах его епископской канцелярии тогда же, к началу 871 года, и появился трактат, известный среди письменных источников эпохи под названием «Conversio Bavoagiorum et Carantanorum» («Крещение Баварцев и Карантинцев»). Анонимный автор трактата постарался отметить историческое первенство Зальцбургского духовного центра в деле христианского просвещения не только германских, но и славянских язычников. Адальвин, по мнению исследователей, явно приложил усилия к появлению рукописи.

 

Но мог ли епископский синод обсуждать в обстановке, приличной такого ранга собранию, вопрос о том, кто в большей степени достоин и способен просвещать славян – они, старожилы этих мест, или приезжие миссионеры из Константинополя? Нет, после того, что успели вытворить по отношению к Мефодию, синод совершенно уже не был способен удерживаться в рамках пристойности. Об этом с возмущением заявит в своём письме – прямо в лицо епископу Германриху – не кто иной как папа римский.

 

«... Воистину, чья жестокость, – не скажу про епископа, ни про какого-то светского человека, ни даже про тирана – или чья зверская свирепость способна превысить твою дерзость, когда обрёк нашего брата и епископа Мефодия (fratrem et coepiscopum nostrum Methodium) на затворническое притеснение и когда самым жестоким и бесчеловечным способом принудил его такое продолжительное время стоять под открытым небом, в зимнюю стужу и под дождём, и как отстранил его от доверенного ему руководства церковью, и как дошёл до такого безумства, что приволакиваешь его на епископский собор (in episcorum concilium) и бьёшь конской плетью, и как не было такое воспрепятствовано другими? И это, спрашиваю тебя, поступки епископа?..»

 

Письма со словами возмущения неправедным судом отправлены были из Рима, кроме Германриха, также епископам Адальвину в Зальцбург и Анону во Фрайзинген. Адальвину предписывалось: «... ты, который стал виновником его (Мефодия – Ю.Л.) свержения, да станешь виновником и его восстановления на доверенной ему службе». Анону, «чья надменность и дерзость превышают не только облака, но и всё небо», выставлено ещё более жёсткое требование: «Если не будут созданы для уважаемого епископа добрые условия», то ему, Анону, надлежит срочно явиться в Рим и здесь дать отчёт о всём случившемся. До тех пор, пока Мефодий не будет освобождён и восстановлен в своих правах, всем этим епископам запрещалось служить мессы.

 

Как явный соучастник расправы получил буллу и Карлемань, сын Людвига Немецкого. «Да будет дозволено брату нашему Мефодию, – диктовалось из Рима, – который назначен от апостолической кафедры, (qui illic а sede apostolica ordinatur est) свободно исполнять епископскую функцию сообразно старым обычаям».

 

Чтобы проверить исполнение своих повелений, папа отправляет на место событий своего легата – епископа Павла Анконского, которому предписано способствовать освобождению Мефодия и благополучному возвращению его в Моравию.

 

Все эти буллы составлялись и отправлены были из Рима в самом конце 872 или начале 873 года. Но автор их – уже не Адриан II, что видно по энергичному, жёсткому стилю писем. Автором был новый первоиерарх Западной церкви – Иоанн VIII.

 

Старенького апостолика, который вручал в Риме архиепископские полномочия Мефодию, уже не было на тот час в живых. Он скончался 25 ноября 872 года, возможно, так и не узнав ничего достоверного о судьбе своего неведомо куда исчезнувшего посланца. Скорее всего, князь Паннонии Коцел, обеспокоенный покушением на жизнь сначала Ростислава, а за ним и Мефодия, мог, и даже неоднократно, слать в Рим запросы, полные тревоги и самых мрачных предположений. Если бы Адриан отправлял Коцелу в Блатноград хоть какие-то письменные ответы, они в том или ином виде сохранились бы. Как сохранились же четыре письма папы Иоанна VIII по делу Мефодия.

 

В любом случае, новый папа в этом деле самым рьяным способом принялся за то, в чём не успел или сплоховал старый.

 

Иоанн VIII – второй Римский папа, с которым Мефодию придётся сотрудничать непосредственно. Происходил он из старого римского рода. До своего избрания долго прослужил на Ватиканском холме архидиаконом, то есть был у всех и вся на виду. Значит, вполне мог лично знать Мефодия и покойного Кирилла. И даже, как художник речитативного слова, артист по складу души, проявлять особое внимание к литургическому творчеству братьев на славянском языке.

 

Но вряд ли расположенность личная, (если она и была), побудила нового главу западной церкви поступить теперь так стремительно и властно, прибегнув к грозному окрику.

 

В курии, судя по беспрекословному тону булл Иоанна, с его приходом, кажется, вполне возобладала антигерманская партия. Её сторонники уже накопили достаточно свидетельств того, что от Восточно-Франкского королевства при Людовике Немецком и его сыновьях не приходится ждать достойного отношения к престолу святого Петра. То и дело почву под ногами вспучивали древние, вроде бы, давным-давно похороненные инстинкты. Словно само время норовило отползи – к стародавним тяжбам империи с беспокойными и дикими германскими племенами. Но теперь у Рима не было ни собственных императоров, ни могучих легионов, чтобы укрощать северных властолюбцев, расплодившихся безмерно после смерти Карла Великого.

 

Здесь прекрасно помнили, как cамого Карла в начале века тогдашний папа Лев III увенчал в Риме короной императора, вызвав тем поступком сильное неудовольствие императора Византии. Но Карл не оставил по себе наследников таких же великих. А потому надёжнее Риму рассчитывать не на силу меча, а на силу духовного авторитета, то есть на самих себя. Так полагал папа Николай I. Такой же линии хотел придерживаться с самых первых своих шагов и он, Иоанн VIII.

 

Тем более, что последние события показали ему: мирские вожделения Людовика Немецкого и сыновей дурно влияют на поведение восточно-франкских епископов. Что за самоуправства, что за варварские выходки позволяют себе его баварские духовные чада!

 

Иоанн тоже, вослед Николаю и Адриану, не собирался упускать из вида Болгарию. Он вовсе не хотел, чтобы немецкие короли, поглотив Моравию и Паннонию, расширились вплоть до болгарских земель, а немецкие епископы укоренились в болгарских городках. Болгария всё равно должна, наконец, войти в юрисдикцию апостольского престола. Как и Паннония и Моравия уже пребывают под покровом кафедры святого Петра. По крайней мере с того самого дня, когда Адриан учредил грека Мефодия архиепископом на древнюю кафедру апостола от 70-ти Андроника

 

А потому пусть Моравия с Паннонией и впредь остаются сами по себе – независимыми от немецких посягательств.

 

Но это всё пока что было у него только на уме. И через три почти года после того, как пленили князя Ростислава и схватили Мефодия, об их дальнейшей судьбе в Риме знали лишь по обрывочным слухам.

 

Суд и расправа

 

Но нам снова нужно вернуться к событиям 870 года. Ростислава немцы судили в Баварии в ноябре. Последние сведения о жизни князя, дружелюбно принявшего у себя в Велеграде двух греческих учителей, ничтожно скупы. Суд приговорил его к смертной казни. Король Людовик, столько раз воевавший с моравским вождём, напоследок снова смилостивился. И казнь, если только считать это милостью, напоследок отменили, заменив ослеплением. Но в том же году Ростислав умер. Где скончался, где погребён? Бог весть.

 

Святополк, выдавший Карломаню своего дядю в обмен на обещанную независимость, так ничего за измену и не получил. А когда попробовал возмутиться, Карломань и его запрятал в одну из баварских тюрем.

 

Существует благочестивое предание, что в том же самом узилище оказался тогда и Мефодий. И, значит, если предоставлялась им возможность видеться и беседовать, у Святополка был случай покаяться перед своим владыкой в грехе предательства и властолюбия. Только ли Ростислава выдал он всегдашним врагам Моравии? Осознал ли теперь, что не одного лишь дядю, но всю землю моравскую, со всей её бесправной чадью пустил на разграбление?

 

Есть древний документ, вроде бы подкрепляющий это предание о встрече двух подневольных. Речь идёт о рукописном помяннике – «Книге побратимства» (liber confraternitatum) из библиотеки южно-немецкого монастыря Райхенау. На разных страницах помянника прочитываются записанные латиницей имена Мефодия (Methodius) и Святополка (Szuentebulc). То, что это подлинно они, а не одноименные им лица, подтверждает другая запись того же документа, где имя находящегося в заточении архиепископа проставлено по-гречески – МЕΦОΔΙΟΣ.

 

В книгу побратимств записывали имена людей и духовного звания и мирян, гостей-паломников и недобровольных насельников монастыря. – всех, кто просил братию молитвенно их поминать.

 

Если Святополк и был в стенах Райхенау как пленник, то сравнительно недолго. А Мефодий?

 

Где же всё-таки с первой половины 870 года до первой половины 873-го искать нам следы его подневольного пребывания?

 

Агиограф, как всегда скупой на даты, имена людей и географические подробности, в своём рассказе о годах заключения Мефодия говорит, что после суда его «заславше в Свабы» (в Швабию), где продержали ещё «пол третия лет» («два с половиной года», – если этот современный пересчёт правилен).

 

В рассказе этом, – возможно, такова была воля Мефодия, не любившего лишний раз поминать гонителей, и так уже получивших по делам своим, – умолчано о нанесённых ему оскорблениях, которые с таким возмущением живописал папа Иоанн VIII в буллах к баварским епископам.

 

Но всё-таки двумя-тремя важными подробностями передана в житии предельная жёсткость самого судилища. По главному доводу обвинителей – «На нашей области учиши!» – Мефодий не посчитал нужным развёрнуто оправдываться. Сказал лишь без обиняков:

 

– Если бы ведал, что ваша область, обошёл бы стороной. Но не ваша область, а святого Петра. Вопреки канонам, лакомства своего ради наступаете на старые пределы. Будто хотите железную гору костяным теменем пробить. Опасайтесь лучше, чтобы мозг свой не пролили.

 

Когда в ярости пригрозили ему, что за такую хулу не оберётся зла, ответил:

 

– Я истину и перед цесарями говорю и не стыжусь. Вы, как задумали, так и правьте волю свою на мне. Чем я лучше тех, которые, отстаивая правду, жизнь свою в муках избыли.

 

Сколько ни кричали ещё, не смогли толком ничего ему возразить.

 

Присутствовавший на суде король Людовик Немецкий, когда епископы умолкли, даже сказал с ухмылкой:

 

– Ну, хватит вам утруждать моего Мефодия, а то он уже употел, будто возле печи стоит.

 

На что обвиняемый тоже отшутился:

 

– Когда-то одного потного философа люди повстречали и спрашивают его: «Отчего ты так взопрел?» – «Да оттого, что с грубиянами прения затеял»…

 

Не после таких ли слишком жарких обменов мнениями и выставляли узника на двор, под дождь и снег, или заталкивали в стылые подвалы?

 

В итоге синод баварских епископов, как и можно было ожидать, определил ни в коей мере не менять участь строптивца Мефодия к лучшему. Избрали только иное место заточения. Ещё дальше на запад увезли, в Швабию. Чтобы уже никоим образом не добрался оттуда до своих моравлян.

 

Вскую лице Твое отвращаеши,

забываеши нищету нашу и скорбь нашу.

Яко смирися в персть душа наша,

прильпе земли утроба наша.

Воскресни, Господи, помози нам

и избави нас имене ради Твоего.

 

Имена

 

Среди различных предположений, касающихся наиболее достоверного места ссылки Мефодия и его учеников, чаще иных называли и до сих пор называют старый швабский монастырь Эллванген, основанный в 8 веке. Предпочтение ему отдают потому, что как раз на Эллвангене мог настаивать епископ Германрих, наиболее ярый, как помним, из гонителей славянской миссии. Он сам был родом шваб, и в Еллвангене его рукополагали в священнический чин. Но монастырь этот, если и побывали в его стенах невольники, почему-то оказался непригодным для их постоянного содержания здесь. Похоже, зачинщики расправы делали всё, чтобы заметать следы. Среди предполагаемых точек для очередных пересылок называются ещё монастыри, уже за пределами Швабии и к западу от Рейна, то есть в краях, входящих теперь в состав восточной Франции.

 

Позже других в поле особо пристального исследовательского внимания попал швабский монастырь Райхенау.

 

О здешнем узничестве Мефодия свидетельствуют не только записи его имени в упомянутой выше «Книге побратимства». Вторая из них, та, что выполнена не латынью, а греческим алфавитом, драгоценна ещё и тем, что сразу за именем учителя прочитываются ещё несколько имён, записанных тоже по-гречески. Полностью строка выглядит так:

 

МЕΦΟΔΙΟΣ, ΛΕΟΝ, ΙΓΝΑΤΙΟΣ, ΙΟΑΚΙΜ, СΥΜΕΟΝ, ΔΡΑΓΙΑΣ.

 

Вот, наконец, впервые появляется возможность прочитать имена учеников Мефодия и покойного Кирилла. Потому что кто же это, как не они!

 

До сих пор ни жития братьев, ни другие документы тех дней подобной возможности не давали. Поневоле в нашей книге, – шла ли речь о Малом Олимпе или Велеграде, о Венеции или Риме, – ученики всегда присутствовали безымянно. И вот имена проявились – на старых пергаменных листах 9 века.*

 

_________________________________ 

(*) Словацкий исторический писатель Милан Ферко сообщает, что идентичного содержания перечень имён Мефодия и его спутников (алфавит греческий) выявлен и на странице 53 монастырского помянника, который принадлежал древнему восточно-французскому аббатству Люксей-ле-Бейн. (Milan Ferko/ Velkomoravske zagady.Tatran. Bratislava. 1990). Известно, что основатель аббатства Люксей, ирландский аскет и миссионер св. Колумбан со своими сподвижниками отсюда предпринимал хождения и дальше на восток, в том числе поднимался вверх по Рейну до Боденского (Констанкского) озера.

 

Правда, сразу же напрашивается ряд вопросов. А что, в записи из немецкого монастыря, – те ли же это самые ученики, которых братья возили с собой в Рим? Может, среди них есть и те, кого учителя присмотрели ещё в вифинском Полихроне? Кроме последнего (имя Драгиос больше всего напоминает сербское Драгош) все остальные как будто из греческого имясловного ряда, известного и латинянам, и немцам. Но значит ли это, что все ученики – греки? Скорее всего, в списке должны преобладать славяне, получившие в крещение (или при монашеском пострижении) новые имена. Понятно, не могли они и заикаться, чтобы записали их в помяннике буквами славянской азбуки. Ну, куда уж в чужой монастырь со своим уставом! И за то великое благодарение милостивым хозяевам, что теперь на службах и их, лишённых свободы, станут называть вслух по именам.

 

В Райхенау кроме «Книги побратимств» издавна существовал, как и должно, главный монастырский помянник – для здравствующей братии (Nomina vivorum fratrum…). Имена учеников Мефодия появились в те же годы и на его листах, хотя уже не в греческом, а в латинском написании, к тому же с прибавкой трёх новых имён: «Ignatus, Leo, Hiltibald, Ioachim, Lazarus, Uualger, Simon». Значит ли это, что ученики зачислены были в штат постоянных насельников монастыря – в чине его послушников, трудников или даже монахов? На этот вопрос ответить труднее всего. По крайней мере, запись говорит о степени расположености, доверия настоятеля и братии к людям, оказавшимся здесь совсем не по своей воле.

 

Но более всего, пожалуй, трогает ещё одна сокровенная подробность монастырских помянников. Она – в списке покойных монахов Райхенау (Nomina defunctorum fratrum…) На одном из листов рукописи внятно прочитывается: Kirilos. По свидетельству немецких археографов, изучавших рукопись, её чернила и почерк – те же самые, что и в латинской надписи Methodius. Возможно, за скромным и таким непредвиденным причислением Кирилла в сонму покойных отцов Райхенгау мог стоять целый сюжет: доверительная беседа Мефодия с настоятелем немецкой обители, рассказ о брате, скончавшемся в Риме и погребённом вблизи мощей святомученика Климента. И – почтительнее предложение аббата вписать брата Кирилла в помянник почивших здесь отцов. Земля ведь, слава Богу, одна. И вера, слава Богу, одна. И да не попущены будут в доме Христа, в его семье никакие раздоры, вражды, отпадения...

 

В монастырь их привезли древний. Стоял он на одном из островов Боденского озера. Местные жители рассказывали об этом острове. что прежде, пока не ступили на него первые монахи, он кишел змеями. А о самом озере говорили, что оно – самое большое и глубокое в целой Европе.

 

Хотя и живут здешние отцы в строгом островном уединении, но кое-что знают и о мире. В Райхенау любят вспоминать аббата Хейтона, одного из мудрых строителей обители: он ведь когда-то даже в свите самого Карла Великого ездил в Константинополь. При василевсе Никифоре это было, который в сражении с болгарами тогда же погиб. Хейтон привёз из того посольства книжку дорожных записей, и она как драгоценная реликвия сберегается в здешней библиотеке.

 

Вода вокруг тёплая, мягкая, озеро даже зимой редко замерзает. Но монастырь есть монастырь. Под солнцем не разнежишься. От старых каменных стен и в жару исходит крепкий холод, повязывающий плоть напоминанием: земля еси и в землю отидеши. А пока труждайтесь, как и все. Не глазеть же сюда присланы – на воду, на горы, на текучие туманы.

 

Монастырское житьё – и для монаха та же неволя, хотя неволя по своему желанию. А монах, сосланный в монастырь, всё равно попадает в братскую среду. И тут уж не до различения: кто – по собственной воле, а кто – по принуждению...

 

Был в стенах Райхенау ещё один документ, подтверждающий, что по крайней мере часть срока своего заключения Мефодий с учениками отбывали именно здесь. Это «Баварский летописец» – сочинение, давно известное в учёном мире. Из наших соотечественников первым с его содержанием ознакомился ещё Николай Карамзин. Современный русский исследователь Александр Назаренко, тщательно изучив небольшой по объёму, но чрезвычайно насыщенный этно-географическими сведениями документ, пришёл к выводу, что название «Баварский географ» мало соответствует его содержанию. Оригинальное наименование в переводе с латыни звучит иначе: «Описание городов и областей к северу от Дуная» («Descripcio civitatumet regionum ad septentrionalem plagam danubii». Общепринятое название акцент ставит на баварском происхождении автора и памятника. В самой же записке Бавария как таковая, как географический объект по сути и не рассматривается. Безымянного автора занимают сведения о славянских и других народах и племёнах, обитающих на громадных пространствах Центральной и Восточной Европы. Из этих стран и народов лишь некоторые непосредственно соседствуют с Восточно-Франкским королевством, в том числе, с Баварией.

 

По мнению А.Назаренко, «... представляется достаточно обоснованной гипотеза о том, что «Баварский географ» был составлен в южно-швабском монастыре Райхенау после начала 870-х годов – времени пребывания в монастыре св. Мефодия и некоторых его учеников, причём единственная сохранившаяся рукопись, возможно, является оригиналом памятника».

 

Если так, (а хочется верить, что так), то все эти разнородные по происхождению сведения (собственные наблюдения и подсчёты, записи письменных и устных рассказов, почерпнутых от самых разных лиц) собирались как исходный, нуждающийся в тщательных уточнениях материал. Собирались и в пору хождения братьев в Херсонес, и к хазарам, и во время первоначального знакомства с Моравией, до ссылки Мефодия.

 

Теперь, во время вынужденной приостановки трудов миссии, можно было хоть начерно собрать в один документ накопленные сведения, не стесняясь их рыхлостью, отрывочностью, а часто и сказочно преувеличенным числом городов в той или иной славянской области. Да, то, что они собирают – только самая приблизительная разведка. А она, как известно со времён великого искателя стран и народов Геродота, не брезгует и слухами. Ведь слухи дразнят воображение и побуждают к действию. Но сами действия оправдываются лишь добытыми «языками».

 

Многие из народов и племён в латинских написаниях «Баварского географа» недостаточно удобочитаемы и остаются загадкой для исследователей. Но те имена, тоже многочисленные, что поддаются прочтению, красноречиво подтверждают намерение составителей записки обозреть славянские земли от западных пределов, где с немцами соседят лужицко-сорбские племена, затем чехи, они же богемцы (Beheimari), малопольские племена в верховьях Вислы (Vuislane), болгарские славяне (Bulgarii) – до восточноевропейских пространств, на которых обитают русь (Ruzzi), живущие по Бугу бужане (Busani). волыняне (Velunzani), а ещё восточнее и хазары (Caziri).

 

Можно догадываться, что, надиктовывая для письма имена народов и племён, Мефодий и его ученики хоть на время забывали тяготы заточения и полнились их души каким-то тихим рассветным чувством: до чего же обилен и многозвучен простирающийся на востоке от них славянский мир! И восхищение бодрило, и оторопь брала: да возможет ли кто когда обойти его пределы и обозреть, и описать достойно, не сбиваясь в именах и числах?

5
1
Средняя оценка: 2.75177
Проголосовало: 282