"Сло­ва поэта существуют лишь для того, чтобы устремляться к Слову..."

Редакция журнала КАМЕРТОН сердечно поздравляет Юрия Михайловича Лощица с юбилеем!  Желаем Вам, Юрий Михайлович, ещё долгие годы радовать читателя новыми книгами! Желаем бодрости духа, вдохновения, творческих сил и творческой радости!

.

Юрий Михайлович ЛОЩИЦ родился 21 декабря 1938 г. в селе Валегоцулове (ныне Долинское) Одесской области в семье кадрового военного, позднее — известного советского военного журналиста, генерал-майора Михаила Фёдоровича Лощица. Детство Юрия Михайловича прошло на Украине. В 1945 г. семья переехала в Новосибирск (там была дислоцирована воинская часть отца), затем — в Москву. В 1962 г. окончил филологический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. На протяжении многих лет работал корреспондентом, литсотрудником, редактором в различных литературных журналах и издательствах. Лощиц является одним из видных современных историков и биографов. Первая крупная научно-художественная биография, «Григорий Сковорода», вышла в свет в 1972 г. в серии «ЖЗЛ». Позднее в этой же серии вышли книги «Гончаров» (вызвала большую полемику в литературных кругах, так как в ней впервые за историю советского литературоведения был изложен анализ творчества писателя с позиций, отличавшихся от официально принятого добролюбовского взгляда) и «Дмитрий Донской» (выдержала более 10 изданий общим тиражом в несколько миллионов экземпляров и признана одним из лучших исследований об эпохе). В 2013 г. в той же серии вышла книга «Кирилл и Мефодий», за которую автор был удостоен Патриаршей литературной премии.

Кроме того, перу Ю.М. Лощица принадлежит ряд статей по историографии, в том числе один из первых критических разборов «Новой хронологии» академика Фоменко. Ю.М. Лощиц — автор публицистических книг «Земля-именинница» (1979), «Слушание земли» (1988), сборников стихов «Столица полей» (1990), «Больше, чем всё» (2002), «Величие забытых» (2007). Также известен как исследователь славянской культуры и переводчик с сербского. В России были опубликованы переведенные им «Эпические песни Косовского цикла», лирика Десанки Максимович, Зорана Костича, Джуро Якшича. Русско-сербской теме посвящена и художественная дилогия, состоящая из романов «Унион» (1992) и «Полумир» (1996). В повествовании причудливо переплетаются современность и история, судьба главного героя с судьбами исторических деятелей. Но если в «Унионе» первенствует идея объединительная, то «Полумир» фиксирует состояние хаоса и распада, нарастающего в мире. Автобиографическая повесть «Послевоенное кино» (2000) стала неким итогом размышлений Юрия Лощица над истоками народного характера, смыслом современной истории России. В ней запечатлены воспоминания автора о своем детстве, картины послевоенной Сибири, Украины, Москвы. Другие произведения писателя — повесть «Пасха красная», документальный очерк «Свидетельствую», ряд рассказов, литературных миниатюр и публицистических очерков. Лощиц регулярно публикуется в журналах «Новая книга России», «Наш современник», «Роман-журнал XXI век» и других изданиях. В 1995—1997 гг. был главным редактором журнала русских писателей «Образ».

Юрий Михайлович — известный общественный деятель консервативного направления. Участвовал в защите Белого дома в октябре 1993 года, с журналистскими командировками ездил в Афганистан в 80-е годы и в Сербию во время югославского конфликта 90-х. С начала 2000-х годов — секретарь правления Союза писателей России. Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви. Лауреат литературных премий им. В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Боян», Большой Литературной премии России, премии Александра Невского. В 2009 году стал лауреатом Бунинской премии за книгу «Избранное»: В 3 т.  В 20013 — Патриаршей литературной премии.

.

Изображение: В 1990 г. Фото А. Заболотского.

.

Пушкин краток

.

Ю.М. Лощиц.

.
«Пушка оставила нас. Мы отпра­вились с пехотой и казаками. Кавказ принял нас в своё святилище. Мы ус­лышали глухой шум и увидели Терек, разливающийся по разным направле­ниям. Мы поехали по его левому бере­гу».
.
Не правда ли, такая проза по про­стоте своего синтаксического устрое­ния, по прозрачности смысла вполне сгодилась бы для диктанта где-нибудь в четвёртом классе?
.
Пушкинское «Путешествие в Арзрум», откуда взят отрывок, почти всё можно разобрать на школьные диктанты.
.
«Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я пе­реехал через реку. Два вола, впряжен­ные в арбу, подымались по крутой до­роге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» – спросил я их. «Из Тегерана». – «Что вы везёте?» – «Грибоеда». – Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис».

.Вот она, особой ясности проза. Школьнику понятно в ней всё, даже, если он ещё не знает, что такое святи­лище, кто такой Грибоедов. Или что про­изошло на склоне Арарата:
.
«Я вышел из палатки на свежий утренний воздух. Солнце всходило. На ясном небе белела снеговая, дву­главая гора. «Что за гора?» – спросил я, потягиваясь, и услышал в ответ: «Это Арарат». Как сильно действие звуков! Жадно глядел я на библей­скую гору, видел ковчег, причалив­ший к её вершине с надеждой обновле­ния и жизни, – и врана и голубицу, из­летающих, символы казни и примире­ния…»
.
Как сильно действие звуков Пушкинской речи! Читатель, сам не замечая, начинает иначе дышать. И у ребенка, и у старика крепче бьётея сердце, голова освобождается от ватных ленивых полумыслей. Будь моя воля, ежегодно устраивал бы по радио всероссийскую неделю Пушкинских диктантов – для всех, для всех, даже в больницах. Устраивали же у себя по­ляки ежегодные всенародные конкур­сы на лучший перевод стихотворения Пушкина… Ну, а у нас хотя бы диктан­ты для начала. Но так, чтобы, но край­ней мере, взрослые участники опреде­ляли, откуда именно взят диктуемый отрывок.
.
Вот этот, к примеру:
.
«… воздвигнут был высокий на­мост. На нём сидели палачи и пили вино в ожидании жертв. Около намос­та стояли три виселицы. Кругом выст­роены были пехотные полки. Офице­ры были в шубах по причине жестоко­го мороза. Кровли домов и лавок усея­ны были людьми; низкая площадь и ближние улицы заставлены каретами и колясками. Вдруг всё заколебалось и зашумело; закричали: везут, везут! Вслед за отрядом кирасир ехали сани с высоким амвоном. На нем с открытою головою сидел Пугачёв, насупротив его духовник».
.
Ловишь себя на желании цити­ровать ещё и ещё. В воображении собираются сокровенные «Диктанты по Пушкину». Ведь отрывок, цитата есть, по сути, текст мистический. Цита­та – часть от целого, но такая часть, что мгновенно даёт узнавание всего целого.
.
«Кавказ принял нас в своё святилище». Разве это не тайна, не тайнопись? Разве дух не замирает от молнийного разряда всего нескольких слов, вдруг разверза­ющих перед нами колоссальную панораму поднебес­ного алтаря? «Как сильно действие звуков!» Но – одновременно – какая намеренно-будничная, почти протокольная констатация. Где вос­торги, восклицательные знаки, каза­лось бы, вполне уместные? Пушкин скупится на них. Можно без устали бормотать: магия, магический кристалл… Но она не видна. Можно ходить вокруг да около одного-единственного предложения, недоумевая, в чём же его секрет. Со­вершенно очевидно, что тут какая-то особая смыслоемкость Пушкинского слова. Но как определить её с помо­щью наших языковых средств?
.
«Кав­каз принял нас в своё святилище». Це­лые исследования написаны о Пушки­не-стилисте, о языковом мастерстве Пушкина, но как подступиться к одной-единственной молекуле Пушкин­ской речи – прозаической или стихо­творной? Скажут: образ Кавказа в этой фразе автор даёт через метафору, причём метафору из торжественно-одического, сакрального лексикона, чем и обеспечена впечатляющая экспрессивность образа… Но тогда:
.

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагви предо мною.

.
Тут-то что? Ведь ни одной сильной мета­форы, ни одного «священного» слова. Всё проще некуда, слова из обычного разговорного ряда, и единственный эпитет «ночная» – разве можно его без натяжки назвать художествен­ным? А между тем, перед нами – одно из чудесных событий всей мировой поэзии. Реальность, для объяснения которой приходится прибегать к поня­тиям сверхреальным: чудо, волшебст­во, магия, тайна. То есть к понятиям, которые сами по себе нуждаются в объяснении, что нам здесь не под силу.
.
И всё же нельзя не пытаться. Иначе навсегда останешься при своём блаженно-косноязычном мычании.
.
Начать с самого простого: и в том, и другом случае (холмы ночной Грузии и святилище Кавказа) Пушкин вруча­ет нам словесный пейзаж. Причем пейзаж, почти лишённый зрелищных подробностей. Да, мы знаем, что при надобности он может представить пейзаж подробнейший, как в стихо­творении «Кавказ» («Кавказ подо мною. Один в вышине…»). Но на сей раз он как бы себя самого хочет испы­тать в том, «как сильно воздействие звуков». Всего нескольких звуков, не­скольких слов. Он даёт часть вместо целого. Но часть, способную для чита­теля заменить неведомое ему целое.
.
Итак, ещё раз: «Кавказ принял нас в свое святилище»… «На холмах Грузии лежит ноч­ная мгла». И там и здесь мы видим чрезвычайную словесную стяжку, концентрацию. Видим впитывающую, сжимающую, фокусирующую силу слова. Догадываемся о предельном мускульном напряжении слова, даже если звуковая поверхность безмятеж­но-музыкальна. Обобщающая мощь Пушкинского слова прямо воздейст­вует и на синтаксический строй его речи. Любимое предложение Пушки­на – и в прозе, и в стихах – простое, короткое. «Тайные совещания проис­ходили по степным умётам и отдален­ным хуторам. Всё предвещало новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался».
.
Или:

.
Его глаза

Сияют. Лик его ужасен.

Движенья быстры. Он прекрасен.

Он весь, как божия гроза.

.
Пушкинское предложение стре­мится к подтянутости, собранности. Оно мускулисто, от него исходят бод­рость и здоровье. Ритм предложений у Пушкина – ритм хорошо, звонко ра­ботающего сердца. Но это – от приро­ды, от глубины творческого естества, а не от формального приема времён ли­тературного авангарда: стану, мол, писать рублеными фразами, «телеграф­ным» стилем.
.
Когда ему хочется, синтаксис у Пушкина позволяет себе от­дыхать на длинных периодах. Но если всё же говорить о ведущей тенденции, Пушкинское предложение как бы стремится к идеальной цельности от­дельного слова. Слова желают стать одним словом. Эта жажда необыкно­венно увеличивает смыслоёмкость и энергоемкость слова у Пушкина… «Он весь, как божия гроза»… Такой смыслоёмкостью слово обладало лишь в библейские времена, во времена по­этов Псалтыри и Евангелия.
.
Вот почему важно почаще вспо­минать, что именно говорит Пушкин о Евангелии: «Есть книга, коей каждое слово истолковано, объяснено, пропо­ведано во всех концах земли, примене­но ко всевозможным обстоятельствам жизни и происшествиям мира; из коей нельзя повторить ни единого выраже­ния, которого не знали бы все наи­зусть, которое не было бы уже послови­цею пародов: она не заключает уже для нас ничего неизвестного; но книга сия называется Евангелием, – и такова её вечно новая прелесть, что если мы, пресыщенные миром или удручённые унынием, случайно откроем её, то уже не в силах противиться её сладостно­му увлечению и погружаемся духом в её божественное красноречие».
.
И чуть ниже: «… мало было избранных (даже между первоначальными пастырями церкви), которые бы в своих творениях приближились кротостию духа, сладостию красноречия и младенчес­кою простотою сердца к проповеди не­бесного учителя».
.
Здесь, как видим, говорится о не­достижимом образце «божественного красноречия». Но говорится не в об­щих чертах, а с особым вниманием к характеру воздействия Евангелия на того, кто его читает либо слушает. Воздействие же таково, сразу замеча­ет Пушкин, что книга эта обладает не­объяснимым запасом новизны, всегда покоряющей даже тех, кто знает её, ка­залось бы, наизусть. «Вечно новая прелесть», по словам Пушкина (а «прелесть» в его лексиконе, заме­тим, чтобы не было недоразумений, понятие с безусловно положитель­ным, высоким смыслом), этой книги состоит в том, что она всегда читается как бы впервые, свежим взглядом. Ею невозможно пресытиться, и это объяс­нимо лишь тем, что красноречие её по своему происхождению божественно, будучи проповедью «небесного учите­ля». Вечно новым запасом содержания Евангелие обладает при том, что каждое его выражение стало крылатым, вошло в нравоучительный обиход на­родов, сделалось «пословицею народов». Пушкинский курсив подсказы­вает, что пословичность Евангелия поэту как-то особенно важна.
.
Но это и понятно: у пословиц, поговорок, у крылатых изречений, у всего, что называют народной мудрос­тью, и, далее, в книжной афористичес­кой культуре слову свойственна самая высокая степень смыслоёмкости.
.
Внимание Пушкина к пословичному красноречию общеиз­вестно. Об этом много писалось, в том числе, о сборниках пословиц в его до­машней библиотеке. Или о пословичной и прнтчеобразной манере говорить его героев из народной среды – от бродя­чего монаха Варлаама в «Борисе Году­нове» до Емельяна Пугачева в «Капи­танской дочке».
.
В «Замечаниях о бунте» Пуш­кин прямо называет «народное крас­норечие» Пугачева его победой в сло­весном поединке с противной сторо­ной: «Первое возмутительное воззва­ние Пугачева к яицким казакам есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безграмотного. Оно тем более подействовало, что объ­явления, или публикации Рейнсдорпа были нисаны столь же вяло, как и пра­вильно, длинными обиняками, с гла­голами на конце периодов».
.
Тут, в противопоставлении двух речевых складов, как бы подразумева­ется народное одергивание: «Не гово­ри обиняком, говори прямиком». И Варлаам в «Годунове», и Пугачёв в «Капитанской дочке», как мы помним, говорят по преимуществу иносказани­ями, притчеобразно. Народная прит­ча, в её равнении на евангельскую, не уводит в околичности. Наоборот, она решительно наращивает смыслоёмкость сказанного слова. Обиняк же – иносказание мнимое, трусовато ус­кользающее от прямого смысла. Рейн-сдорп, по Пушкину, в своих «публика­циях» просто-напросто мямлил, говорил вяло, казённо-книжными оборотами с инверсиями, так, чтобы глагол непременно оказывался в конце фразы.
.
Замечательна интуиция поэта, когда он подчеркивает пословичность евангельских изречений. Современ­ная библейская филология свидетель­ствует, что в своем устном арамейском протооригинале большинство из этих наречении носило ярко выраженный характер поговорок, оснащённых сти­хотворным ритмом и рифмой. Став книжной речью христианского мира, изречения эти проделали затем обрат­ный путь – вернулись в пословичный обиход, но уже многих народом мира, частично утеряв в переводах призна­ки изначальной фольклорности. На слух и по смыслу Пушкин уловил «простонародные» черты «божествен­ного красноречия». Но слово «небес­ного учителя» и не могло быть ника­ким иным, как только народным. Он ведь обращался прежде всего к «труждающимся и обремененным», к сеяте­лям и пастухам, ремесленникам и без­домным нищим, рыбакам и батракам. К тем, кто сам был наделён «мла­денческою простотою сердца» и обрел её в евангельской проповеди.

.
*  *  *
.
«Никто из наших поэтов не был ещё так скуп на слова», – говорит о Пушкине Николай Гоголь. Особенная меткость этого наблюдения ещё и в том, что обозначены, хотя и не названы но име­нам, соревнователи самого скупого на слова. Пушкин для своей эпохи стал безусловным законодателем кратко-словия, а его творения – эталонным образцом явления, которое можно оп­ределить как большой литературный стиль эпохи.
.
По сути весь наш девят­надцатый век насчитывает всего два больших литературных стиля. И один из них, первый по времени, достоин называться Пушкинским. Хотя одно­временно это был стиль-слог ещё и Крыло­ва, Грибоедова, Баратынского, Языко­ва, Тютчева, Лермонтова и многих-многих, кто тоже был «скуп на слова».
.
Едва ли не убедительней всех об­щее участие в создании большого литературного стиля эпохи удалось тогда ос­мыслить Евгению Баратынскому:
.

Старательно мы наблюдаем свет,

Старательно людей мы наблюдаем

И чудеса постигнуть уповаем:

Какой же плод науки долгих лет?

Что наконец подсмотрят очи зорки ?

Что наконец поймет надменный ум?

На высоте всех опытов и дум

Что? точный смысл народной пого­ворки.

.
Следующий за Пушкинским большой ли­тературный стиль, определяемый име­нами Толстого, Достоевского, Гончарова, Некрасова, Тургенева, Лескова, невозможно обозначить родоначально-законодательным именем, хотя во многом он исходит из прост­ранно-повествовательной стилистической традиции именно Гоголя.
.
Поскольку боль­шие стили диктуются потребностями самих эпох, было бы наивно их противопоставление друг другу  по принципу «лучше — хуже».
.
Своей ёмкой поэтической фор­мулой «скупословый» Баратынский бросает вызов рассудочному веку: на иерархической лестнице людской му­дрости верховное место принадлежит вовсе не силлогизму ученого «надменного ума». И даже не творению поэта. Но то, что именно поэт решается на такое обоб­щение, то, что оно оказывается доступ­но именно поэзии, – говорит о глубинном её род­стве с пословичной мудростью.
.
Тут, естественно, приходит сра­зу на память и другой стихотворный афоризм Баратынского («Сначала мысль, воплощена // В поэму сжатую поэта…»), где также намечена иерар­хическая зависимость, но уже сугубо в мире индивидуального литературного слова и по нисходящей линии: от поэзии – к романной прозе – затем к болтливой «поле­мике журнальной». Трудно усомнить­ся в том, что Пушкин, более чем за де­сять лет до этого стихотворения пи­савший Л.Бестужеву «Роман требует болтовни…», разделял поэтический вывод Баратынского. И тот и другой не могли не знать, что у древних наро­дов поэзия всегда исторически первенствовала, предваряла прозу. Не зря же, по свидетельству Геродота, мыслители стоической шко­лы считали прозу выродившейся по­эзией.
.
Но как быть, если сама поэзия то и дело оказывается чересчур многоре­чивой? Тут пушкинская суровость не знает ограничений, даже когда речь за­ходит о самых ближних, безусловно чтимых: «У Державина должно сохра­нить будет од восемь да несколько от­рывков, а прочее сжечь»… «И что та­кое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова…». Из письма К.Рылееву (напрямик, в лоб) – о его «думах»: «Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест…».
.
А. Дельвигу (тоже напрямик, в лоб): «…добился ты наконец до точно­сти языка – единственной вещи, кото­рой у тебя недоставало».
.
Но с другой стороны – все­гдашняя бескорыстная радость Пушкина, когда читает кого-то из своих современни­ков-соревнователей и находит в их со­чинениях образцы того слога, к кото­рому и сам стремится. Общеизвест­ный отзыв о языке «Горя от ума», мо­жет быть, наиболее ярко запечатлева­ет щедрую природу пушкинского «сорадования истине»: «О стихах я не го­ворю: половина – должны войти в по­словицу». Чаще всего в связи с этим как бы на лету, небрежно брошенным, но при том сознательно афористич­ным предсказанием исследователи говорят, что оно вскоре же начало сбываться. Нужно лишь помнить, что письмо А. Бестуже­ву, откуда взята эта оценка грибоедовской комедии, пишется в январе 1825 года, и Пушкин в эти дни и недели продолжает работу над главами «Ев­гения Онегина». И тогда увидим, что похвала Грибоедову не до конца бес­корыстна. «Войти в пословицу» автор «Онегина» подсознательно (но отчас­ти, как видим, и осознанно) желает и своим стихам. И эта подспудная твор­ческая целеустановка – по мере печа­тания и распространения глав романа – так же стремительно начинает осу­ществляться, как в случае с «Горем от ума».
.
Совершенно очевидно при этом, что ни Грибоедов, ни Пушкин не ста­вят себе задачу литературной стилиза­ции под народную пословицу. Мы и сегодня без особого труда различаем авторское происхождение таких изре­чений, как «Счастливые часов не на­блюдают», «Шел в комнату, попал в другую» или «Мы все глядим в Наполеоны», «Быть можно дельным чело­веком и думать о красе ногтей» и так далее. Филологически точнее отнести такие изречения не к пословицам, а к книжной афористике. Когда тому же Пушкину нужно, он запускает в оби­ход пословицы, совершенно неотли­чимые от народных. Но какая бы част­ная цель ни ставилась, главная забота вовсе не в том, чтобы безостановочно производить изречения – афоризмы, максимы, пословицы, крылатые слова, фразеологические обороты. И не в том вовсе, чтобы ему вместе с литературными соратниками и единомышленниками создать некий большой за­конодательный стиль эпохального звучания. Забота об особой смыслоемкости слова – в крови у самой Пушкинской эпохи. И в иных време­нах, подчас отдаленных от неё многи­ми веками, его эпоха ищет единомышлен­ников, исповедующих краткословие: среди евангелистов и пророков, среди античных мыслителей, поэтов и исто­риков; в пословичном красноречии многих народов, но, прежде всего, ко­нечно, русского: в народных сказках и песнях; в «Слове о полку Игореве», которое вовсе не случайно открывает­ся читающему миру почти в год рождения Пушки­на…
.
Всем своим существом, когда осознан­но, когда и бессознательно, Пушкин устремлен к предельно эко­номному слововыражению. Не во имя самой по себе сжатости и ёмкости, но во благо смысла, очищающего себя от всего лишнего, громоздкого или пош­лого. И так – всегда, во всём, за что бы ни брался: в стихотворении, в поэме, в романе, в письме, в дневниковой запи­си, в конспекте статьи… На каждой странице: «Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут»… «Мы ленивы и нелюбопытны»… «Бла­жен, кто молча был поэт»… «Здравст­вуй, племя младое, незнакомое!»… «А пред нею разбитое корыто»… «Не при­веди Бог видеть русский бунт, бес­смысленный и беспощадный»…
.
Этот перечень из воображаемого «Краткого Пушкина» приходится пре­рвать в самом начале, – он неминуемо может разрастись до размеров целого тома. А скорее, и не одного тома. Пото­му что, в конце концов, весь Пушкин – Краткий Пушкин.
.
Да, наш Пушкин краток. Пусть для кого-то это звучит сегодня как не­что, само собой разумеющееся, почти банальность. Но для многих событие пушкинского краткословия едва-едва брезжит. А для кого-то и вообще остается неведомым.
.
Может быть, с наибольшей си­лой идеал художественной выразительности, вожделенного слова-смысла запечатлен Пушкиным все же в его «Пророке». Потому что, во-первых, «Пророк» есть, но сути, сжатый худо­жественный конспект всего корпуса библейских пророческих книг. Кажет­ся, это единственная во всей мировой литературе победно завершённая по­пытка «законспектировать» смысл, дух и стиль пророческого слова-по­ступка. Всеслышащая, всеразумеющая, всеведущая мощь преображенно­го в пророка поэта невероятно сжата в слове-кристалле, в жгущем огненном Глаголе.
.
Итак, тем самым Пушкин как бы подсказывает нам: сло­ва поэта существуют лишь для того, чтобы устремляться к Слову.

5
1
Средняя оценка: 2.76754
Проголосовало: 228