«Плоть слов» Александра Твардовского

К 105-летнему юбилею со дня рождения А.Т. Твардовского
Игорь Фунт
"Плоть слов" Александра Твардовского
Не быть тенью, – а быть прогретым на собственном огне
По воспоминаниям друзей-литераторов В. Дементьева, А. Кондратовича, М. Рощина и др.
Нет, этот мир не шутка... Толстой
Родину можно покидать только ради неё самой. Твардовский
Блажен в златом кругу вельмож
Пиит, внимаемый царями. Пушкин
*
Родиться бы мне по заказу
У тёплого моря в Крыму,
А нет, – побережьем Кавказа
Ходить, как в родимом дому.
Твардовский, "О Родине"
Рядом с ним ни в коей мере нельзя было произнести высокопарной лузги типа "задумок", "творческих планов" или "насыщенной творческой работы" – упаси Господь! "Кровавое дело" – да, это соответствовало тому серьёзному и мучительному долгу, каким, по сути, является настоящая поэзия, каковой он её считал: "Попробуйте раздуть горн на этой главке, в ней есть жар, подбавьте, только не увлекайтесь, – так он любил изъясняться с многочисленными последователями, учениками: – Всё шло хорошо, а тут вас стало относить, и всё дальше и дальше, и сюжет остановился. Выгребайте и оставьте в покое то, что вам не удалось, не мучьте вымученное..."
"Не мучьте вымученное..."
Я начал песню в трудный год,
Когда зимой студёной
Война стояла у ворот
Столицы осаждённой.
...После победы, уже закончив лирический реквием "Дом у дороги" и подчистив-довершив главную свою прозаическую книгу "Родина и чужбина", встреченную критикой в штыки, он избран председателем комиссии при Союзе писателей по работе с молодёжью.
Несмотря на грузный, чуть болезненный вид, в модном кремовом плаще Твардовский выглядел франтовато, даже, можно сказать, щёголем: "Смесь до́бра молодца с красной девицей", – очень точно подметил кто-то из современников.
– Ну что ж, давайте поговорим, – по-приятельски, хотя жаловал своим вниманием не каждого, немного насмешливо обращался он к посетителю. По причине ремонта приглашая пройти в конференц-зал знаменитого старинного особняка на Воровского (ныне Поварская), расположившись среди разбросанной как попало мебели, столов и стульев с перевёрнутыми кверху ножками.
Таким он и был – простым и загадочным одновременно, задумчиво покуривающим сигарету, – вплоть до звёздного часа наивысшей славы и почитания. Для одних недоступным, величественным, для других распахнутым настежь, юморным, шуткующим напропалую, невзирая на регалии и звания. ...Невзирая на прогрессирующую болезнь лёгких, ног, сосудов. С досадой отмахиваясь порой в сторону пепельницы: "Всё, что я написал, я писал с куревом. Куда же теперь бросать", – до конца дней отказываясь от больничных стационаров-"узилищ".
Смущённый неким панибратством, одномоментно напряжённый от предстоящего общения, автор-проситель показывает манускрипт.
Твардовский внимательно пробегает текст добродушным взглядом и, как бы отключившись от разговора и засмотревшись в окно с меловыми разводами, тягуче вещает:
– Да, чутьё слов... Знаете, оно здесь присутствует, молодой человек. Слова обладают плотью, и вы это видите. Молодец.
– Вот, возьмём "молоко"...
– Молоко, – со вкусом повторяет он. – Здесь есть что-то от деревенского детства, от кринки парного молока, от тёплого коровьего дыхания, которое ощущаешь на ладони. Или – хлеб. Неужели нельзя почувствовать вот сейчас же, сию минуту, как сильно пахнет хлеб мёдом, когда пшеница зреет июльской порой. Сколько жизни, сколько настоящей поэзии в одном слове!
Он рассуждал, будто диалог прерван лишь недавним вечером, а сегодня невзначай продолжен:
– Самое главное заключено в слове. В его плоти.
Выхватывает взглядом из рукописи отрывок, замолкает, читая.
Вдруг зацепка:
– "Ландшафт!" – удивлённый взгляд на визитёра. – Вы пишете "ландшафт". Хм-м... Как это похоже на "силуэт", "пируэт", "брегет" и классически-коммунально-кухонное "кошмар"... Да ведь это же тени от слов, а не слова. В нашем языке нет слов плохих или хороших, – все они годятся в дело, но есть вкус, есть навык, которые не позволяют поэту смешивать различные лексические и семантические ряды, путать их, сбивать вторжением "пришельцев" иного ряда.
Александр Трифонович ведёт речь и смотрит вполне серьёзно, по-учительски, без намёка на иронию глядя собеседнику прямо в глаза.
– "Плоть" слова – вот что важно для поэта, важно богатство смысловых и эмоциональных оттенков, способность слова как бы мгновенно вызывать в сознании запах, цвет, форму самого явления жизни. Понимаете?.. Скажем, бунинские "обломный ливень" или "листва муругая" – сколько в них выразительной силы, дающей почти физическое впечатление внезапного летнего ливня или поздней, жёсткой, хваченной морозами коричневатой листвы степных дубняков. А вы говорите "ландшафт".
В зал, по-студенчески неуверенно, протискивается ещё один молодой человек.
Твардовский жестом приглашает присоединиться к беседе и сразу, без преамбулы, переходит к разбору.
– Здравствуйте. Да, я посмотрел брошюру. Вы, значит, хотите изготовить и издать целую серию, в том числе из моих вещей.
Гость кивает.
– Всё хорошо, только мне непонятно название серии "Писатели о творчестве". Неловко, стыдновато как-то говорить: "Это – моё творчество". Вдумайтесь – творчество. Всё равно, что сказать: к нему в кабинет вошло двенадцать поэтов. Поэтов! Легче, наверное, представить – двенадцать апостолов... – Твардовский хитро́ смеётся: – Ей-богу, легче.
– А как бы вы назвали, Александр Трифонович, – спрашивает гость.
– Назовите книгу "О самом главном"...
"Поэта хлеб насущный – слово"
Да, таких бесед А. Т. Твардовский провёл сонмы. Это неизбежная часть, перефразируя Хемингуэя: "айсбергового" невидимого бытия каждого сочинителя, – тем более признанного, получившего всесоюзную известность.
Ежедневная почта чрезвычайно обширна и насыщенна – сотни корреспонденций от дружеского круга и от круга "знакомых незнакомцев", как он их называл, имея давнюю привычку вступать в переписку со многими людьми.
Он был уверен: реальная действительность неполна без необходимого дополнения в виде объектов творчества, музыки, литературы, подтверждающих не навязанные извне векторы общественного развития, а составляющих именно суть, соль жизни, поток её исконной правды: плоть. Следуя в этом течении лучшим традициям русского искусства: находиться ближе к истокам, к биографии своего народа и рядовых сограждан. К тому же искренне беспокоясь о сохранении богатств русского языка, опасаясь некоего стилистического, аморфного его выхолащивания, "обезжиривания":
"...сама печать в своей ежедневной практике, к сожалению, проявляет порой беспечность относительно языка, узаконивая грубейшие нарушения его норм и правил, не говоря уже о том, что она, изо дня в день повторяя одни и те же стёршиеся невыразительные словосочетания, обходясь как бы нарочито для неё сокращённым, "портативным" словарём, до крайности обедняет, нивелирует и засоряет язык.
...Наша проза и поэзия прошли период увлечения стилизаторством, перенасыщением языка местными, областническими речениями, формалистическим словотворчеством. Это, конечно, было не добро. Но не добро и нынешняя скудность, сглаженность и обезличение языка, которые приходят как бы в порядке "очищения" его и часто при чтении оригинального произведения рождают впечатление какого-то перевода".
В то же время Твардовский, создавший не менее трети поэтического наследия в годины войны и бедствий, постоянно думал и заботился о читателе. Помимо почты и прямого через неё общения, он обращается к зрителю, слушателю лично и беспрепятственно, с книжных страниц: "...я твою живую руку как бы въявь держу в своей". Не случайно исследователи наследия А.Т. отмечают разговорно-интонационную традицию стиха Твардовского, дневниково-доверительную тональность прозы – ораторскую, сократовскую обращённость к публике, глубинно-внутреннюю предначертанность его текстов. Одухотворённых и наполненных авторской независимостью, самостоятельностью и неизменной твёрдостью и величием характера, эксплицированными в лирику.
Добавим также, для исследователей-твардовцев невосполнимой утратой явилась потеря уймы ранних, "зелёных" стихотворений А.Т., сожжённых им в пылу юношеского, непомерно критического самобичевания. Так же как пропажа записной книжки первого года войны, – весьма исторически ценной, – видимо, украденной на вокзале в ажиотажно-корреспондентской эстафете несчётных командировок.
Чеховская непотопляемость
1960-е... Твардовскому пятьдесят. Слава его огромна. Премии, ордена, награды. Оттепель, "Новый мир". ("Сельсоветом" называл А.Т. редакцию "НМ" на углу пл. Пушкина и Чехова.)
Он перебирается из Внукова на новую дачу в Красной Пахре, в сорока километрах от Москвы в сторону Калужского шоссе.
Лишь только сходил снег, он уже возится в саду – и это, не раз говаривал А.Т., лучшие его часы: "Занимаюсь садовыми преобразованиями. Дачные работы похожи на работу пёрышком. Что-то всё время улучшаю, дополняю, подсаживаю, наращиваю густоту, а где нужно прореживаю, выявляю то, что уже хорошо, и замечаю, что требует доработки. Но есть и отличие: в саду сразу и несомненно видишь свои достижения, а со стихами ещё погоди, ещё что о них скажут другие...".
Абсолютно не выносил окружающей захламлённости. Прогуливаясь по перелескам окрест пахринского посёлка, – подобно любимейшему Чехову в Мелихово, с самодельной палочкой-тростью, – иногда взрывался возмущённо: опять, мол, воскресные гуляки оставили консервные банки, рваные замасленные газеты. А тут целый разбойный поджёг! – всякое желание пропадает ходить. Но ходит. И часто. Какой ни есть лес, а всё-таки лес: "Люблю ходить пешком, – нередко слышали от него, – просто так, без цели, по пустынной дороге или тропинке, по весеннему лесу, да и по осеннему неплохо".
Сумрак полночи мартовской серый.
Что за ним – за рассветной чертой –
Просто день или целая эра
Заступает уже на постой?
У него служебная Волга. Машина ждёт обычно в тенёчке "под липками" – напротив известинского дома на Пушкинской площади. Долгие годы ездит с одними и теми же шофёрами, с автобазы "Известий". Да и они не спешат покинуть шефа: "А.Т". – так звали его коллеги-сослуживцы – знал о своих водителях всё: от привычек и пристрастий до биографий, по-товарищески рассуждая с ними в пути обо всём на свете: "Это же рабочий класс! Интересно послушать, что они думают...". Вылавливая и выуживая в задушевных разговорах события, эмоции и настроения реальной жизни, бережно вкладывая их потом в руки героев намечающихся произведений.
Так, на злобу дня задуман сатирический "Тёркин на том свете", принесший автору "пасквиля" немало оскорблений от партийных бонз. Обретаясь на олимпе уважения и благоговения, Твардовский никоим разом не отрывался от земных забот, явственно видя и различая недочёты-недостатки советского строя. Точнее, советского бытия, трудных будней развито́го социализма. Будучи в полной мере приверженцем идей и помыслов Октябрьской революции ("А в углу мы "богов" не повесим,// И не будет лампадка тлеть.// Вместо этой дедовской плесени// Из угла будет Ленин глядеть".), в 60-х он реформаторски стоит на позициях здравомыслия и позитивизма, изменив с годами отношение к сталинизму.
Ему вторили и подражали, не глядя в общем-то на взаправдашнюю опасность быть обличёнными в антисоветизме. Примером тому может служить замечательная карикатура "крокодилиста" Бориса Пророкова "Папина Победа", изображающая извращённое восприятие папиными детками завоеваний отцов, изобличающая вещизм. Словно вторя Тёркину, призывающему назло "новым порядкам" резать правду-матку:
...Не держи теперь в секрете
Ту ли, эту к делу речь.
Мы с тобой на этом свете:
Хлеб-соль ешь, а правду режь.
Это было, присовокуплю, не беззаботное путешествие лондонского денди, сродни "Похождениям повесы" Стравинского, в потусторонний мир разврата и чистогана (Стравинский, кстати, к тому времени плотно обосновался в Америке), – это советский человек(!), недавний солдат-освободитель попал в мир, о коем отнюдь не принято всуе изрекать партийным деятелям подобных масштабов и уровней-рангов. Да ещё и критиковать оттуда, сверху, – что дорогого стоило, во всех смыслах: и нервов, и здоровья, да и должности тоже.
"Трудно, но не нудно"
Любимое обличительное словечко Твардовского – "пена", – произносимое им обычно с незлобной усмешкой или холодным презрением, обозначавшее пустоту, никчемность, выдающую себя за нечто внушительное, стоящее и даже обязательное. Фактически "пена" – лишь краснобайство и пижонство, – решительно не касающиеся "сейчас текущей" жизни и тем паче литературы.
Совершенно не злопамятный, благоговейно относившийся к Пушкину, он иронически улыбался на дружеские определения его поэтической деятельности типа пушкинской "священной жертвы Аполлона" – вечно занятый чужими заботами, на первый взгляд неприглядными, суетными, он пытливо, вдумчиво и вовсе не равнодушно обращал внимание на любую мелочь, статью, чью-то заметку. Отбрасывая пену дней, очищая зёрна от плевел, без роздыху вкалывая, вкалывая... "перелопачивая", добиваясь "лёгкости" пера и добрых человеческих отношений и в обыденности, и в творчестве:
"...всё это, пусть даже было трудно, но не нудно, делалось всегда в большом душевном подъёме, с радостью, с уверенностью. ...всё дело в том, что добраться до этой "лёгкости" очень нелегко, и вот об этих-то трудностях подхода к "лёгкости" идёт речь, когда мы говорим о том, что наше искусство требует труда".
Не много надобно труда,
Уменья и отваги,
Чтоб строчки в рифму, хоть куда,
Составить на бумаге.
...Но бьёшься, бьёшься так и сяк –
Им не сойти с бумаги.
Как говорит старик Маршак:
– Голубчик, мало тяги...
Показательна история создания знаменитого "Василия Тёркина", его имиджа, психотипа. Самодеятельно и неоднократно переложенного на музыку, куплеты; ушедшего глубоко в народ песнями, балладами, частушками, об авторстве которых сам народ уже и не помнит.
"На дне моей жизни, на самом донышке..."
Предвосхищение, предвестие "Тёркина", да и вообще несокрушимой "окопной" прозы Бакланова, Быкова 50 – 60-х гг., началось ещё в финскую, с дневников Твардовского. Где тщательно выписанные образы поражают обнажённой точностью и ничем не смягчённой правдивостью кисти:
"...Третий лежал рядом с убитым конём, и в том, как он лежал, чувствовалось, какой страшной и внезапной силой снесло его с коня – он не сделал ни одного, ни малейшего движения после того, как упал. Как упал, так и окаменел. Жутко было видеть, например, туловище без головы. Там, где должна быть голова, – что-то розоватое, припорошенное снегом, особенно жутко и неприятно, физически невыносимо, что всё, что раздроблено или рассечено, выглядит совершенно как мясо, немного светлей, розоватей, но мясо и мясо".
Весёлый и остроумный персонаж Васи Тёркина придуман был кем-то из друзей Твардовского, фронтовых собкоров газеты "На страже Родины" Ленинградского военного округа, в 1939-м. Кем именно – неизвестно. (Задолго до появления поэмы А.Т. Твардовского, в 1892 г. вышел в свет роман П.Д. Боборыкина «Василий Тёркин» - прим. ред.)
Поначалу Тёркин примелькался авторским псевдонимом искромётных прозаических газетных фельетонов, имевших большой успех. Потом Твардовского попросили накатать короткое стихотворение непосредственно о самом Василии, чтобы поближе представить небезынтересный персонаж читателю.
Твардовский накропал и, ничтоже сумняшеся, забыл.
Вася Тёркин? Кто такой?
Скажем откровенно:
Человек он сам собой
Необыкновенный.
После первого и последнего для А.Т. легковесно-газетного эрзац-стихотворения о Тёркине – шутейно-балагурные истории о бравом красноармейце полились чисто из рога изобилия. Сочиняли все и даже те, кто никогда стихотворчеством не занимался – фотографы, редактора, художники; – от военкора С. Вашенцева до маститых Н. Тихонова и С. Маршака: "Как Вася Тёркин в ночной поиск ходил", "Как Вася Тёркин болтуна разоблачил", "Как Вася Тёркин засаду устроил" и т.д. и т.п.
Каково же было неподдельное удивление Александра Трифоновича своему счастливейшему автопророчеству, когда он, в конце 1960-х, вдруг обнаружил давнюю и полностью забытую ремарку в случайно найденном дневнике от 4 апреля 1940 г.:
"При удаче это будет ценнейшим подарком армии, это будет её любимец, нарицательное имя. Для молодёжи это должно быть книжкой, которая делает любовь к армии более зримой, конкретной... Одним словом, дай бог сил!"
Я мечтал о сущем чуде;
Чтоб от выдумки моей
На войне живущим людям
Было, может быть, теплей.
Замысел, пришедший весной сорокового года, озарился прозрением, вспышкой, мгновенно осветившей прообраз будущей великой поэмы. Но вспышкой, почти тогда же и погасшей. Реализация тревожащего нервы и душу амбициозного проекта "на века" возобновилась в 1942-м. И не прекращалась вплоть до победоносного 1945-го.
*
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе –
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, –
Речь не о том, но всё же, всё же, всё же...
1966
– ...И да, – прощаясь с беспрестанными и частыми гостями-учениками, под конец 60-х, не изменяя привычкам; больной, но не сломленный, Твардовский будто что-то вспомнил, остановившись: – Не забудьте, ребята, включить в сборник тексты Бунина. Вот где плоть, слой. Влияние бунинского письма на молодых, – и не совсем молодых, но, безусловно, талантливых, подобно Василию Белову, Юрию Казакову, Виктору Лихоносову, – это влияние сейчас заметно в нашей литературной жизни. Эстетический кодекс Бунина, его художнические принципы, его чутьё родного языка, его лучшая проза и поэзия оказывают воздействие и на более широкий круг читателей, среди которых, бесспорно, имеются люди, пробующие свои силы в литературе – деле всей жизни...
Когда несли тебя к могиле,
Шёл снег, печаль была остра.
Молюсь, как годы мне сулили,
На пламень твоего костра.
И у свободы он в почёте,
И не подвластен никому.
И ложь в сусальной позолоте
Не сможет подступить к нему.
Расул Гамзатов на смерть Твардовского
*
Пусть наша память вечная о нём
Возносится, как жаркая молитва,
Сложив ладони дыма над огнём...
Аркадий Кулешов
А мы толкуем о факторе времени, охотно вспоминаем выражение "краткость – сестра таланта", но за малыми исключениями всё продолжаем создавать "эпопеи", объём которых чаще всего объясняется тем, что автор не в силах свести концы с концами. Ссылаться на "Войну и мир" в этом случае могут лишь забывающие о том, что "Война и мир" – одно из самых сжатых произведений мировой литературы. А. Твардовский
На дне моей жизни,
на самом донышке
Захочется мне
посидеть на солнышке,
на тёплом пенушке.
И чтобы листва
красовалась палая
В наклонных лучах
недалёкого вечера.
И пусть оно так,
что морока немалая –
Твой век целиком,
да об этом уж нечего.
Я душу свою
без помехи подслушаю,
Черту подведу
стариковской палочкой:
Нет, всё-таки нет,
ничего, что по случаю
Я здесь побывал
и отметился галочкой.
Не быть тенью, – а быть прогретым на собственном огне
 
По воспоминаниям друзей-литераторов В.Дементьева, А.Кондратовича, М.Рощина и др.
 
Нет, этот мир не шутка... Л.Толстой
 
Родину можно покидать только ради неё самой. А.Твардовский
 
Блажен в златом кругу вельмож
Пиит, внимаемый царями. Пушкин
 
*
 
Родиться бы мне по заказу
У тёплого моря в Крыму,
А нет, – побережьем Кавказа
Ходить, как в родимом дому.
Твардовский, "О Родине"
 
Рядом с ним ни в коей мере нельзя было произнести высокопарной лузги типа "задумок", "творческих планов" или "насыщенной творческой работы" – упаси Господь! "Кровавое дело" – да, это соответствовало тому серьёзному и мучительному долгу, каким, по сути, является настоящая поэзия, каковой он её считал: "Попробуйте раздуть горн на этой главке, в ней есть жар, подбавьте, только не увлекайтесь, – так он любил изъясняться с многочисленными последователями, учениками: – Всё шло хорошо, а тут вас стало относить, и всё дальше и дальше, и сюжет остановился. Выгребайте и оставьте в покое то, что вам не удалось, не мучьте вымученное..."
 
"Не мучьте вымученное..."
 
Я начал песню в трудный год,
Когда зимой студёной
Война стояла у ворот
Столицы осаждённой.
 
...После Победы, уже закончив лирический реквием "Дом у дороги" и подчистив-довершив главную свою прозаическую книгу "Родина и чужбина", встреченную критикой в штыки, он избран председателем комиссии при Союзе писателей по работе с молодёжью.
Несмотря на грузный, чуть болезненный вид, в модном кремовом плаще Твардовский выглядел франтовато, даже, можно сказать, щёголем: "Смесь до́бра молодца с красной девицей", – очень точно подметил кто-то из современников.
– Ну что ж, давайте поговорим, – по-приятельски, хотя жаловал своим вниманием не каждого, немного насмешливо обращался он к посетителю. По причине ремонта приглашая пройти в конференц-зал знаменитого старинного особняка на Воровского (ныне Поварская), расположившись среди разбросанной как попало мебели, столов и стульев с перевёрнутыми кверху ножками.
Таким он и был – простым и загадочным одновременно, задумчиво покуривающим сигарету, – вплоть до звёздного часа наивысшей славы и почитания. Для одних недоступным, величественным, для других распахнутым настежь, юморным, шуткующим напропалую, невзирая на регалии и звания. ...Невзирая на прогрессирующую болезнь лёгких, ног, сосудов. С досадой отмахиваясь порой в сторону пепельницы: "Всё, что я написал, я писал с куревом. Куда же теперь бросать", – до конца дней отказываясь от больничных стационаров-"узилищ".
Смущённый неким панибратством, одномоментно напряжённый от предстоящего общения, автор-проситель показывает манускрипт.
Твардовский внимательно пробегает текст добродушным взглядом и, как бы отключившись от разговора и засмотревшись в окно с меловыми разводами, тягуче вещает:
– Да, чутьё слов... Знаете, оно здесь присутствует, молодой человек. Слова обладают плотью, и вы это видите. Молодец.
– Вот, возьмём "молоко"...
– Молоко, – со вкусом повторяет он. – Здесь есть что-то от деревенского детства, от кринки парного молока, от тёплого коровьего дыхания, которое ощущаешь на ладони. Или – хлеб. Неужели нельзя почувствовать вот сейчас же, сию минуту, как сильно пахнет хлеб мёдом, когда пшеница зреет июльской порой. Сколько жизни, сколько настоящей поэзии в одном слове!
Он рассуждал, будто диалог прерван лишь недавним вечером, а сегодня невзначай продолжен:
– Самое главное заключено в слове. В его плоти.
Выхватывает взглядом из рукописи отрывок, замолкает, читая.
Вдруг зацепка:
– "Ландшафт!" – удивлённый взгляд на визитёра. – Вы пишете "ландшафт". Хм-м... Как это похоже на "силуэт", "пируэт", "брегет" и классически-коммунально-кухонное "кошмар"... Да ведь это же тени от слов, а не слова. В нашем языке нет слов плохих или хороших, – все они годятся в дело, но есть вкус, есть навык, которые не позволяют поэту смешивать различные лексические и семантические ряды, путать их, сбивать вторжением "пришельцев" иного ряда.
Александр Трифонович ведёт речь и смотрит вполне серьёзно, по-учительски, без намёка на иронию глядя собеседнику прямо в глаза.
– "Плоть" слова – вот что важно для поэта, важно богатство смысловых и эмоциональных оттенков, способность слова как бы мгновенно вызывать в сознании запах, цвет, форму самого явления жизни. Понимаете?.. Скажем, бунинские "обломный ливень" или "листва муругая" – сколько в них выразительной силы, дающей почти физическое впечатление внезапного летнего ливня или поздней, жёсткой, хваченной морозами коричневатой листвы степных дубняков. А вы говорите "ландшафт".
В зал, по-студенчески неуверенно, протискивается ещё один молодой человек.
Твардовский жестом приглашает присоединиться к беседе и сразу, без преамбулы, переходит к разбору.
– Здравствуйте. Да, я посмотрел брошюру. Вы, значит, хотите изготовить и издать целую серию, в том числе из моих вещей.
Гость кивает.
– Всё хорошо, только мне непонятно название серии "Писатели о творчестве". Неловко, стыдновато как-то говорить: "Это – моё творчество". Вдумайтесь – творчество. Всё равно, что сказать: к нему в кабинет вошло двенадцать поэтов. Поэтов! Легче, наверное, представить – двенадцать апостолов... – Твардовский хитро́ смеётся: – Ей-богу, легче.
– А как бы вы назвали, Александр Трифонович, – спрашивает гость.
– Назовите книгу "О самом главном"...
 
"Поэта хлеб насущный – слово"
 
Да, таких бесед А. Т. Твардовский провёл сонмы. Это неизбежная часть, перефразируя Хемингуэя: "айсбергового" невидимого бытия каждого сочинителя, – тем более признанного, получившего всесоюзную известность.
Ежедневная почта чрезвычайно обширна и насыщенна – сотни корреспонденций от дружеского круга и от круга "знакомых незнакомцев", как он их называл, имея давнюю привычку вступать в переписку со многими людьми.
Он был уверен: реальная действительность неполна без необходимого дополнения в виде объектов творчества, музыки, литературы, подтверждающих не навязанные извне векторы общественного развития, а составляющих именно суть, соль жизни, поток её исконной правды: плоть. Следуя в этом течении лучшим традициям русского искусства: находиться ближе к истокам, к биографии своего народа и рядовых сограждан. К тому же искренне беспокоясь о сохранении богатств русского языка, опасаясь некоего стилистического, аморфного его выхолащивания, "обезжиривания":
"...сама печать в своей ежедневной практике, к сожалению, проявляет порой беспечность относительно языка, узаконивая грубейшие нарушения его норм и правил, не говоря уже о том, что она, изо дня в день повторяя одни и те же стёршиеся невыразительные словосочетания, обходясь как бы нарочито для неё сокращённым, "портативным" словарём, до крайности обедняет, нивелирует и засоряет язык.
...Наша проза и поэзия прошли период увлечения стилизаторством, перенасыщением языка местными, областническими речениями, формалистическим словотворчеством. Это, конечно, было не добро. Но не добро и нынешняя скудность, сглаженность и обезличение языка, которые приходят как бы в порядке "очищения" его и часто при чтении оригинального произведения рождают впечатление какого-то перевода".
В то же время Твардовский, создавший не менее трети поэтического наследия в годины войны и бедствий, постоянно думал и заботился о читателе. Помимо почты и прямого через неё общения, он обращается к зрителю, слушателю лично и беспрепятственно, с книжных страниц: "...я твою живую руку как бы въявь держу в своей". Не случайно исследователи наследия А.Т. отмечают разговорно-интонационную традицию стиха Твардовского, дневниково-доверительную тональность прозы – ораторскую, сократовскую обращённость к публике, глубинно-внутреннюю предначертанность его текстов. Одухотворённых и наполненных авторской независимостью, самостоятельностью и неизменной твёрдостью и величием характера, эксплицированными в лирику.
Добавим также, для исследователей-твардовцев невосполнимой утратой явилась потеря уймы ранних, "зелёных" стихотворений А.Т., сожжённых им в пылу юношеского, непомерно критического самобичевания. Так же как пропажа записной книжки первого года войны, – весьма исторически ценной, – видимо, украденной на вокзале в ажиотажно-корреспондентской эстафете несчётных командировок.
 
Чеховская непотопляемость
 
1960-е... Твардовскому пятьдесят. Слава его огромна. Премии, ордена, награды. Оттепель, "Новый мир". ("Сельсоветом" называл А.Т. редакцию "НМ" на углу пл. Пушкина и Чехова.)
Он перебирается из Внукова на новую дачу в Красной Пахре, в сорока километрах от Москвы в сторону Калужского шоссе.
Лишь только сходил снег, он уже возится в саду – и это, не раз говаривал А.Т., лучшие его часы: "Занимаюсь садовыми преобразованиями. Дачные работы похожи на работу пёрышком. Что-то всё время улучшаю, дополняю, подсаживаю, наращиваю густоту, а где нужно прореживаю, выявляю то, что уже хорошо, и замечаю, что требует доработки. Но есть и отличие: в саду сразу и несомненно видишь свои достижения, а со стихами ещё погоди, ещё что о них скажут другие...".
Абсолютно не выносил окружающей захламлённости. Прогуливаясь по перелескам окрест пахринского посёлка, – подобно любимейшему Чехову в Мелихово, с самодельной палочкой-тростью, – иногда взрывался возмущённо: опять, мол, воскресные гуляки оставили консервные банки, рваные замасленные газеты. А тут целый разбойный поджёг! – всякое желание пропадает ходить. Но ходит. И часто. Какой ни есть лес, а всё-таки лес: "Люблю ходить пешком, – нередко слышали от него, – просто так, без цели, по пустынной дороге или тропинке, по весеннему лесу, да и по осеннему неплохо".
 
Сумрак полночи мартовской серый.
Что за ним – за рассветной чертой –
Просто день или целая эра
Заступает уже на постой?
 
У него служебная Волга. Машина ждёт обычно в тенёчке "под липками" – напротив известинского дома на Пушкинской площади. Долгие годы ездит с одними и теми же шофёрами, с автобазы "Известий". Да и они не спешат покинуть шефа: "А.Т". – так звали его коллеги-сослуживцы – знал о своих водителях всё: от привычек и пристрастий до биографий, по-товарищески рассуждая с ними в пути обо всём на свете: "Это же рабочий класс! Интересно послушать, что они думают...". Вылавливая и выуживая в задушевных разговорах события, эмоции и настроения реальной жизни, бережно вкладывая их потом в руки героев намечающихся произведений.
Так, на злобу дня задуман сатирический "Тёркин на том свете", принесший автору "пасквиля" немало оскорблений от партийных бонз. Обретаясь на олимпе уважения и благоговения, Твардовский никоим разом не отрывался от земных забот, явственно видя и различая недочёты-недостатки советского строя. Точнее, советского бытия, трудных будней развито́го социализма. Будучи в полной мере приверженцем идей и помыслов Октябрьской революции ("А в углу мы "богов" не повесим,// И не будет лампадка тлеть.// Вместо этой дедовской плесени// Из угла будет Ленин глядеть".), в 60-х он реформаторски стоит на позициях здравомыслия и позитивизма, изменив с годами отношение к сталинизму.
Ему вторили и подражали, не глядя в общем-то на взаправдашнюю опасность быть обличёнными в антисоветизме. Примером тому может служить замечательная карикатура "крокодилиста" Бориса Пророкова "Папина Победа", изображающая извращённое восприятие папиными детками завоеваний отцов, изобличающая вещизм. Словно вторя Тёркину, призывающему назло "новым порядкам" резать правду-матку:
 
...Не держи теперь в секрете
Ту ли, эту к делу речь.
Мы с тобой на этом свете:
Хлеб-соль ешь, а правду режь.
 
Это было, присовокуплю, не беззаботное путешествие лондонского денди, сродни "Похождениям повесы" Стравинского, в потусторонний мир разврата и чистогана (Стравинский, кстати, к тому времени плотно обосновался в Америке), – это советский человек(!), недавний солдат-освободитель попал в мир, о коем отнюдь не принято всуе изрекать партийным деятелям подобных масштабов и уровней-рангов. Да ещё и критиковать оттуда, сверху, – что дорогого стоило, во всех смыслах: и нервов, и здоровья, да и должности тоже.
 
"Трудно, но не нудно"
 
Любимое обличительное словечко Твардовского – "пена", – произносимое им обычно с незлобной усмешкой или холодным презрением, обозначавшее пустоту, никчемность, выдающую себя за нечто внушительное, стоящее и даже обязательное. Фактически "пена" – лишь краснобайство и пижонство, – решительно не касающиеся "сейчас текущей" жизни и тем паче литературы.
Совершенно не злопамятный, благоговейно относившийся к Пушкину, он иронически улыбался на дружеские определения его поэтической деятельности типа пушкинской "священной жертвы Аполлона" – вечно занятый чужими заботами, на первый взгляд неприглядными, суетными, он пытливо, вдумчиво и вовсе не равнодушно обращал внимание на любую мелочь, статью, чью-то заметку. Отбрасывая пену дней, очищая зёрна от плевел, без роздыху вкалывая, вкалывая... "перелопачивая", добиваясь "лёгкости" пера и добрых человеческих отношений и в обыденности, и в творчестве:
"...всё это, пусть даже было трудно, но не нудно, делалось всегда в большом душевном подъёме, с радостью, с уверенностью. ...всё дело в том, что добраться до этой "лёгкости" очень нелегко, и вот об этих-то трудностях подхода к "лёгкости" идёт речь, когда мы говорим о том, что наше искусство требует труда".
 
Не много надобно труда,
Уменья и отваги,
Чтоб строчки в рифму, хоть куда,
Составить на бумаге.
...Но бьёшься, бьёшься так и сяк –
Им не сойти с бумаги.
Как говорит старик Маршак:
– Голубчик, мало тяги...
 
Показательна история создания знаменитого "Василия Тёркина", его имиджа, психотипа. Самодеятельно и неоднократно переложенного на музыку, куплеты; ушедшего глубоко в народ песнями, балладами, частушками, об авторстве которых сам народ уже и не помнит.
 
"На дне моей жизни, на самом донышке..."
 
Предвосхищение, предвестие "Тёркина", да и вообще несокрушимой "окопной" прозы Бакланова, Быкова 50 – 60-х гг., началось ещё в финскую, с дневников Твардовского. Где тщательно выписанные образы поражают обнажённой точностью и ничем не смягчённой правдивостью кисти:
"...Третий лежал рядом с убитым конём, и в том, как он лежал, чувствовалось, какой страшной и внезапной силой снесло его с коня – он не сделал ни одного, ни малейшего движения после того, как упал. Как упал, так и окаменел. Жутко было видеть, например, туловище без головы. Там, где должна быть голова, – что-то розоватое, припорошенное снегом, особенно жутко и неприятно, физически невыносимо, что всё, что раздроблено или рассечено, выглядит совершенно как мясо, немного светлей, розоватей, но мясо и мясо".
Весёлый и остроумный персонаж Васи Тёркина придуман был кем-то из друзей Твардовского, фронтовых собкоров газеты "На страже Родины" Ленинградского военного округа, в 1939-м. Кем именно – неизвестно. (Задолго до появления поэмы А.Т. Твардовского, в 1892 г. вышел в свет роман П.Д. Боборыкина «Василий Тёркин», – прим. ред.)
Поначалу Тёркин примелькался авторским псевдонимом искромётных прозаических газетных фельетонов, имевших большой успех. Потом Твардовского попросили накатать короткое стихотворение непосредственно о самом Василии, чтобы поближе представить небезынтересный персонаж читателю.
Твардовский накропал и, ничтоже сумняшеся, забыл.
 
Вася Тёркин? Кто такой?
Скажем откровенно:
Человек он сам собой
Необыкновенный.
 
После первого и последнего для А.Т. легковесно-газетного эрзац-стихотворения о Тёркине – шутейно-балагурные истории о бравом красноармейце полились чисто из рога изобилия. Сочиняли все и даже те, кто никогда стихотворчеством не занимался – фотографы, редактора, художники; – от военкора С. Вашенцева до маститых Н. Тихонова и С. Маршака: "Как Вася Тёркин в ночной поиск ходил", "Как Вася Тёркин болтуна разоблачил", "Как Вася Тёркин засаду устроил" и т.д. и т.п.
Каково же было неподдельное удивление Александра Трифоновича своему счастливейшему автопророчеству, когда он, в конце 1960-х, вдруг обнаружил давнюю и полностью забытую ремарку в случайно найденном дневнике от 4 апреля 1940 г.:
"При удаче это будет ценнейшим подарком армии, это будет её любимец, нарицательное имя. Для молодёжи это должно быть книжкой, которая делает любовь к армии более зримой, конкретной... Одним словом, дай бог сил!"
 
Я мечтал о сущем чуде;
Чтоб от выдумки моей
На войне живущим людям
Было, может быть, теплей.
 
Замысел, пришедший весной сорокового года, озарился прозрением, вспышкой, мгновенно осветившей прообраз будущей великой поэмы. Но вспышкой, почти тогда же и погасшей. Реализация тревожащего нервы и душу амбициозного проекта "на века" возобновилась в 1942-м. И не прекращалась вплоть до победоносного 1945-го.
 
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе –
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, –
Речь не о том, но всё же, всё же, всё же...
1966
 
– ...И да, – прощаясь с беспрестанными и частыми гостями-учениками, под конец 60-х, не изменяя привычкам; больной, но не сломленный, Твардовский будто что-то вспомнил, остановившись: – Не забудьте, ребята, включить в сборник тексты Бунина. Вот где плоть, слой. Влияние бунинского письма на молодых, – и не совсем молодых, но, безусловно, талантливых, подобно Василию Белову, Юрию Казакову, Виктору Лихоносову, – это влияние сейчас заметно в нашей литературной жизни. Эстетический кодекс Бунина, его художнические принципы, его чутьё родного языка, его лучшая проза и поэзия оказывают воздействие и на более широкий круг читателей, среди которых, бесспорно, имеются люди, пробующие свои силы в литературе – деле всей жизни...
 
Когда несли тебя к могиле,
Шёл снег, печаль была остра.
Молюсь, как годы мне сулили,
На пламень твоего костра.
И у свободы он в почёте,
И не подвластен никому.
И ложь в сусальной позолоте
Не сможет подступить к нему.
Расул Гамзатов, на смерть Твардовского
 
*
 
Пусть наша память вечная о нём
Возносится, как жаркая молитва,
Сложив ладони дыма над огнём...
Аркадий Кулешов
 
 
"А мы толкуем о факторе времени, охотно вспоминаем выражение "краткость – сестра таланта", но за малыми исключениями всё продолжаем создавать "эпопеи", объём которых чаще всего объясняется тем, что автор не в силах свести концы с концами. Ссылаться на "Войну и мир" в этом случае могут лишь забывающие о том, что "Война и мир" – одно из самых сжатых произведений мировой литературы". А. Твардовский
 
 
На дне моей жизни,
                            на самом донышке
Захочется мне
                            посидеть на солнышке,
                            на тёплом пенушке.
И чтобы листва
                           красовалась палая
В наклонных лучах
                           недалёкого вечера.
И пусть оно так,
                          что морока немалая –
Твой век целиком,
                         да об этом уж нечего.
Я душу свою
                         без помехи подслушаю,
Черту подведу
                        стариковской палочкой:
Нет, всё-таки нет,
                       ничего, что по случаю
Я здесь побывал
                      и отметился галочкой.
 
 
5
1
Средняя оценка: 2.75403
Проголосовало: 248