Умереть… и остаться
Умереть… и остаться
15 апреля 1886 года родился Н.С. Гумилёв, мечтавший о самоубийстве, погибший от рук «варвара».
Всё те же мы: нам целый мир — чужбина;
Отечество нам Царское Село. Пушкин
Я — изысканность русской медлительной речи.
Предо мною другие поэты — предтечи. Бальмонт
«О смерти я тогда молился богу»
Однажды, в одну из приснопамятных ива́новских «сред», Вячеслав Иванович попросил Анну Ахматову прочитать что-нибудь новенькое: «…я на правую руку надела перчатку с левой руки» (1911), — послышалось в ответ стилистическое открытие, по мнению В. Шкловского. Сломавшее, преломившее устоявшийся, казалось бы, до сих пор мир символистов.
Когда бурное обсуждение ахматовских стихотворений закончилось, В. Иванов медленно подошёл к Анне Андреевне, величаво, чуть чопорно взял её за кисть, поцеловал. И сказал: «Я вас поздравляю. Это событие в русской поэзии!» — …Гумилёв в ту минуту оставался молчаливо-ироничным, не проронив ни звука. Язвительно и раздражённо сжав тонкие губы: «Из логова змиева, из города Киева, я взял не жену, а колдунью…»
Но приступим.
Россия начала XX в., — гениальная, гениальнейшая и неспокойная бурная «обитель разбоя», — ко всему прочему отметилась таким интересным социальным явлением, как обращением бывших несгибаемых марксистов в православие. Это и Пётр Струве, С. Булгаков, Н. Бердяев etc. (Напоминает «древнюю сказку» 1990-х гг. века двадцатого. С усиленно причащающимися на фоне крестов и позолоченных куполов «новыми русскими» в малиновых пиджаках. Только с другим духовным, философическим наполнением. Не спасать страну, народ — в терновом венке, — из-под которого «сочится кровь». А грабить, грабить обеими руками!)
Громогласно звучали популярные «среды» в знаменитой башне Вяч. Иванова, великолепного ученика филолога-нобелиата Т. Моммзена и Вл. Соловьёва. Звучали и звенели колокольным питерским набатом вширь и ввысь — «над потрясённой столицей!» — всеохватной мощью интеллекта и глубинным знанием культуры.
Во главе литературного движения, — несомненно, группа Мережковского с Гиппиус. Также Бальмонт, Брюсов. На чьих гомерических собраниях интеллигенция и духовенство тщетно пытались найти адекватный язык общения. Где, конечно же, энциклопедически притягательно блистал исключительный мыслитель и философ В. Розанов.
Между тем рыцарь и конквистадор Н. Гумилёв, всегда верный своим «святыням», ревностный православный, ревностный ценитель очевидных литературных талантов, наслаждаясь знакомством с признанными мэтрами, — более всего привечая, безусловно, Вяч. Ива́нова, — сторонился шумных, пускай одарённых, петербургских шарлатанств. Сторонился даже явного таланта дорогой жены, как бы умаляя тем самым её неоспоримые лирические, также технически совершенные филологические способности. (Впоследствии решительно завидуя.)
Что, впрочем, и прельстило в нём суровую «монахиню» Ахматову. Не ведающую пока о сопутствующем мужу флёре безумно вызывающего донжуанства — пусть показного, пусть искусственного: «…лишь томленье вовсе недостойной, вовсе платонической любви».
И я в родне гиппопотама:
Одет в броню моих святынь,
Иду торжественно и прямо
Без страха посреди пустынь.
Т. Готье в переводе Н. Гумилёва
В аккурат эта строфа юного рыцаря экзотизма Гумилёва стала эпиграфом всей его недолгой яркой «взрослой» жизни.
Абсолютно западный человек по образованию, Николай Степанович вполне был солидарен с именитым французским современником Полем Валери в том, что мировое искусство стоит на трёх незыблемых китах: великой греческой трагедии, итальянском Возрождении и русской литературе.
Да, европейское наставничество, в тютчевском ассоциативном измерении «русской Европы», — непременно. Но непременно и возвратное действие: от России — Европе. Доступные в переводе Толстой и Достоевский в некотором роде опередили свою западную наставницу в органичности и законности культурных завоеваний.
Русский язык — бескрайний, разнообразнейший по сути, — одномоментно сочно напитан чужеземным влиянием. «Русское чудо» немыслимо без непреложного французского воздействия на семантику и развитие языковых достоинств и качеств.
Проза, поэзия, критика, драматургия вдохновлены Софоклом, Шекспиром, Вольтером, Парни, Мольером, Корнелем. Причём на равных правах с отечественным литературным бомондом. Ну, разве что Шекспир с Данте в недосягаемости. Но согласитесь, не в состязательности же дело: «Кто оказался, по-вашему, прав, Гвельфы или Гибеллины? — спрашивает Чёрный доктор у Стелло: — Не осталась ли правда за “Божественной комедией”?» — вопрос А. де Виньи прекрасно иллюстрирует аполитичность Гумилёва, рвущегося к искусству и только к нему. Без социально-смысловой накипи и революционных отклонений.
«Гибеллином» он и позиционировал себя до последнего рокового дня, вкладывая в этот термин исконно монархические убеждения.
Французская простота и проницательность, вийоновская ослепительность и точность органически были присущи Гумилёву. Также как фееричность Пушкина, совершенство Лермонтова, восторженно-немецкая музыкальность «русского Баха» — Блока.
Издетства, с лицейских пор уловив шум эпохи, — хронологическое пресечение судьбоносных линий провинциального чухломского народничества, очарованного Европой модернизма, символизма с декадентскими ответвлениями; — находясь под мощным тщеславным влиянием Брюсова с Бальмонтом, он создаёт первые стихи. Окутанный плотной идеологической завесой французских парнасцев: нарциссизмом.
Как, однако, в своё время был окутан тенями Гёте и Шиллера Гёльдерлин. Явивший истинное своё величие через много лет после смерти. Тютчев, — окутанный тенями Лермонтова и Пушкина. В полную силу воссияв лишь к концу жизни.
Будучи в постоянном конфликте подчинения неограниченной власти искусства — меж тихим книгочеем и неистовым «пожирателем неведомых пространств», — Гумилёв увертюры столетия: путешественник, иностранный студент, избранник свободы, мореплаватель, стрелок, ницшеанец наконец.
Его внутреннее «я» XX в. непрестанно борется с не-«я» века прошлого. С пережитками сладости — вплоть до патоки — и вседозволенности. Устремляясь к новому зрелому предвоенному Гумилёву. Достойному ученику и преемнику большого поэта И. Анненского, — критика и первоклассного переводчика, — директора Царскосельской гимназии.
Без кузминского сексуального имморализма типа «Я — Бог». Без высокомерного лиризма и спеси честолюбивых надежд-амбиций: «…только ставши лебедем надменным, изменился серый лебедёнок», — напишет о нём «грешная и праздная» Ахматова в «Чётках» (1914). Без лишних никчемных ахов и вздохов-экивоков зрелый Гумилёв подозрителен, слаб и несчастен перед так и не познанным, не найденным идеалом женщины-Беатриче — «дамы с непреклонным взором». Окликнувшей Данте в преддверии ада… Но увы, так и не окликнувшей утончённого, страстно-аполлонического рыцаря-Гумилёва.
Зато сам Николай Степанович «окликнул», вызвал, вытащил из глубины русской души и «болезненную крайность» карамазовских притонов с неизъяснимыми спорами о боге: «вероятно, в жизни предыдущей я зарезал и отца и мать»; и неприятие мнимого блоковкого покаяния за народные несчастья.
Ему смешны метания Гоголя, сжигающего рукопись. Смешон Толстой, беспричинно уходящий умирать к чёрту на кулички. Всё это было второстепенно, несколько второсортно по сравнению с… ночными кутежами в «Бродячей собаке», вилонствующими Мандельштамом с Цибульским у рояля, — и смиренным ежеутренним хождением в церковь. …«Где вино? Высыхает мой кубок».
Ахматова и Гумилёв, совместно и единоверно борясь за новое искусство, не скрывают друг от друга, что их всё более и более разделяет не что иное, как основополагающее видение собственно поэзии, собственно акмеизма — места в них России, любви, религии. Семьи, в конце концов. Брака, детей. Разделяет бездарность супружества: «Мне жалко её, виноватую». — Не нам судить…
Вообще бестелесные платонические любовь=страдание=смерть Гумилёва похожи на философское страдание-любовь Зинаиды Гиппиус, которую он не переносил. Впрочем, она его тоже. Тем не менее влияние Мережковских постоянно ощущается. Да и не могло быть иначе: Гумилёв, как и последние, очень много играл, много переигрывал — с эмоциями, словами. Беспрерывно перемешивая палитру красок. …И в поэзии, и в жизни.
Для объективизации роли и значения искусства начала века немалую гуманистическую важность представляют «Письма» Н. Гумилёва. Изданные посмертно в 1922 году. Суждения о современности в коих, по мнению В. Иванова: безупречны!
В письмах кипят романтические страсти, чувствуется огромное самообладание автора в отношении личностных приверженностей и вкусов, чувствуется беспрестанная работа острого ума и болящего сердца. Правда, на платформе-основании французской поэтической мозаики: тут уж никуда не деться.
Практически игнорируя итальянцев и немцев он, кажется, забывает, что именно шиллеровское «Об эстетическом воспитании», — прекрасно, кстати, изученное Гумилёвым в Сорбонне, — предшествует собственным его письмам «О русской поэзии».
«Искусство, как и наука, свободно! — утверждал Шиллер. — Оба охраняются правом неприкосновенности. Художник является бесспорно сыном своей эпохи. Но горе ему, если он станет одновременно её учеником или ещё хуже — её любимцем», — под этими словами Николай Степанович мог бы всенепременно подписаться. Мысля безоговорочно в духе великих представителей немецкой поэзии. Живя на единой с ними общей духовной родине.
Гумилёв обожал рассказывать следующий исторический анекдот.
Сардонически изображая грузного престарелого поэта Гёте, под собеседником подразумевая, естественно, младшего друга-Шиллера, Гумилёв восклицал: «Что за странные люди эти немцы! Они не удовлетворяются тем, что имеют двух таких великанов, как Шиллер и я, им надо любой ценой узнать, кто из нас двоих превосходит другого!» — Тем самым как бы ставя старшего товарища и творческого соперника Блока-«Шиллера» на место.
И был недалёк от истины. …Если бы прожил чуть дольше.
Они и умерли в одно время. В августе 1921-го… В одном городе, в одной «колдовской» стране.
Двум гениям, Гумилёву и Блоку, — несмотря на присущие различия и неизбежные сходства, — глобальная история России отводит одинаково почётное и наипервейшее место на пьедестале сверхтрагических судеб. Наряду со многими, многими…
Претерпев неимоверно-фаустовские ламентации судьбы, Николай Степанович Гумилёв всеми силами пытался упорядочить варварский хаос славянской национальной души. Вдохнув в неё неумирающую гармонию античного классицизма. С неизменными культом плоти и язычески-целомудренным восприятием природы. «Пышноцветно» вдохнув в неё гётевский магический мир — миф «нематериализма». Желая раствориться в стихии доподлинно фаустовской мудрости. И молитвенной экзальтации — экстазе: «Сады моей души всегда узорны».
На том попался… И с тем остался.
Жил беспокойный художник.
В мире лукавых обличий —
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче…
P.S. И я вдруг подумал…
Ведь Ахматова, этот беспрекословный литературный ангел, — коему Гумилёв посвятил свои лучшие творения, — всю жизнь прожила, словно затворница в гробовой темнице: «муж в могиле, сын в тюрьме». Страдая и борясь, спасая других и от кого-то защищаясь сама. За исключением, может быть, её расцвета и цветения в Серебряном веке.
Испытав сонмы скорбей, напастей, сотни мук, посланных ей социализмом, она не уехала, не слила страну, не сдала. Не облила кипящим вулканом обвинений. Будто подтверждая строки лауреата премии «Поэт»-2016 Наума Коржавина: «Мы родились в большой стране, в России, в запутанной, но правильной стране».
…Она наверняка знала что-то такое, неведомое, сокрытое в хлебниковских погребах памяти, что может знать только истинный художник, искренний поэт. Такой, каким был её первый муж. Николай Степанович Гумилёв.
Памяти которого Анна Андреевна посвятила всю оставшуюся жизнь после его мученической смерти. Ну, или полжизни — уж совершенно точно! — по-ахматовски горько ухмыльнусь я. Чуть свысока и с каким-то римским, имперским прищуром скорбного тициановского грешника — Сизифа.
Храни Господь Россию!