«Но всё в себя вмещает человек, который любит мир и верит в Бога...»
«Но всё в себя вмещает человек, который любит мир и верит в Бога...»
Мне представляется, что для поэта быть запрещенным на государственном уровне – большая честь, ничто другое так не способствует его популярности у читающего населения.
В школьные мои годы в программу не входили стихи Есенина – и какой же он пользовался популярностью! В девятом классе, когда я написала свое первое взрослое стихотворение, начинающееся словами: «Мы идем с тобой по Ленинграду\Хлопья снега крутятся легко\ Ты сейчас со мной как будто рядом\ И неизмеримо далеко» девчонки в классе выдали самую высшую похвалу: «Прямо Есенин!»
Но к моменту студенчества, когда я училась уже на физфаке БГУ в Минске, другое имя, бывшее под запретом, олицетворяло для нас романтический протест, и это было имя Николай Гумилев (3 [15] апреля 1886 — 26 августа 1921). В конце второго курса ненадолго мне в Москве попала в руки волшебная книга: «Антология русской лирики первой четверти ХХ века» под редакцией И.С. Ежова и Е.И. Шамурина, с вводной статьёй Валериана Полянского, 1924 года издания. Конечно, за те два месяца, на которые мне её дали почитать, по- настоящему с ней познакомиться было невозможно, но несколько имен успела выхватить и запомнить; первым, конечно же, был Николай Гумилев.
Уже значительно позднее, где-то в 80-ых годах мне довелось услышать об этой великолепной книге ещё раз: белорусский поэт Вениамин Айзенштадт, пишущий по-русски, (позднее он стал известен всей стране как Вениамин Блаженный) рассказал мне, что на эту «Антологию» наткнулся ещё в школе, классе в восьмом и он сел её переписывать; бросил школу, никуда не ходил, а сидел-переписывал день и ночь. И за несколько месяцев одолел-таки этот труд…
А у меня случился роман, уже после того, как книгу пришлось вернуть в Москву, как и обещала – на моем горизонте в Минске объявился некто Евгений Вадковский, который однажды на вечере стал читать вслух, глядя многозначительно мне в глаза:
Ты совсем, ты совсем снеговая,
Ты так странно и страшно бледна,
Почему ты молчишь, подавая
Мне стакан золотого вина?
Нет, это случилось на каком-то банкете в ресторане «Лето», что напротив Парка Горького, он прочитал мне это стихотворение с бокалом в руке, стоя напротив. Я не привожу до конца стихотворение Николая Степановича «Отравленный», его все знают, а кто не знает, может открыть книгу и прочесть, благо издаётся он сейчас регулярно, красиво и полноценно. Не то, что тогда – стих я не сразу запомнила, а Женька рассказал, что в Минске в Заводском районе есть одна старушка – бывшая учительница Ольга Петровна, у которой дома есть много разных редких книг, в том числе и стихи Николая Гумилёва. Кстати, более подробный рассказ о Е.В., вошедший в мою последнюю книгу «Разносчик телеграмм», назван строчкой любимого поэта: «И вспомню я тебя с улыбкой».
– это первая строчка из последнего катрена стихотворения «Индюк».
В одном из своих последних телевизионных интервью в начале девяностых Лев Николаевич Гумилёв сказал, явно фрондируя, что стихи пишутся исключительно для того, чтобы обольщать девушек. Так вот, подтверждаю: в годы запрета стихи его отца именно для обольщения использовали, И, надо признаться, не безуспешно.
А вот в середине семидесятых, то есть в годы учёбы в Литературном Институте, имя Гумилева было самым-самым для подлинных любителей поэзии. Иван Карабутенко, молодой ассистент руководителя нашего семинара поэта Сергея Поделкова, подарил мне целую тетрадь от руки им переписанного сборника стихотворений Николая Гумилева – как самое дорогое свое сокровище: ему нравились мои стихи, и не только. На отдельном листочке написал строки стихотворения, оставленного по легенде Николаем Степановичем на стене своей предсмертной камеры:
В час вечерний, час заката,
Каравеллою крылатой
Проплывает Петроград.
И горит на рдяном диске
Ангел твой на обелиске
Словно солнца младший брат.
Я не трушу. Я спокоен.
Я – моряк, поэт и воин
Не поддамся палачу.
Пусть клеймят клеймом позорным,
Знаю сгустком крови черным
За свободу я плачу.
За любовь и за отвагу,
За сонеты и за шпагу.
Знаю, дивный город мой
В час вечерний, час заката
Каравеллою крылатой
Увезет меня домой…
Ни в одном из доступных мне изданий этого стихотворения напечатанным до сих пор не встретила.
Поклонником Гумилева был и сам Сергей Александрович Поделков, и особенно его сын Александр Испольнов, тоже поэт. Мы подружились с ним после того, как однажды С.А. решил провести поэтический семинар у себя дома, потому что неважно себя чувствовал. На том занятии как раз должны были обсуждаться мои новые стихи. Мой постоянный оппонент Николай Шамсутдинов начал свою выволочку с первых минут занятия, но Саша, который оговорил себе право присутствовать на обсуждении, так как сам недавно окончил этот же Институт. Они сразу вступили в открытую дискуссию, на что никто из наших не решался – Шамс был в группе бесспорным лидером. Саша сразу произвел впечатление начитанностью и логикой аргументации. Естественно, он был на две головы выше заочников, съехавшихся со всех краев нашей необъятной на то время Родины. Недаром на вступительном сочинении у нас была вольная тема «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес Советский Союз»…
Новое открытие Гумилева было связано с нарастающей общественной потребностью в поэзии героической, автор которой имел бы характер решительный и был способен на поступок. Оно устало от бесконечной поэтической рефлексии нескольких предшествующих десятилетий. За Гумилевым, кроме стихов, стояли его жизнь и его гибель. Этого не было даже у Блока.
И сам Поделков, и его сын были не только горячими поклонниками поэта Николая Гумилева, но и подлинными патриотами. Мы с Сашей Испольновым, прекрасным поэтом, стали регулярно переписываться – я тогда жила не в Москве. Он был убит прямо на улице в декабре 93-го года, при невыясненных обстоятельствах. Гибель его в каком-то смысле прояснила героическую сущность самого поэта Александра Испольнова, несмотря на отнюдь не героическую внешность. И воспитал он в себе мужество и отвагу во многом именно на стихах Гумилёва.
В Минске где-то в эти же годы мне посчастливилось прочитать в одной радиопередаче «Заблудившийся трамвай» Николая Гумилева – его лучшее и самое загадочное стихотворение в антологии русской поэзии. «Асалода прамаулення» – так по белоруски говорится о сладости произнесения вслух таких прекрасных стихов.
А вот стихотворение «Слово», которое я прочитала папе в начале девяностых, не сразу назвав автора, его просто поразило. Папа был большим любителем поэзии, писал стихи в студенческие годы в Воронеже, его поэму о княгине Ольге хвалил сам Осип Мандельштам, который в это время, находясь там в ссылке, консультировал молодых поэтов. Но предубеждение против Гумилева у папы было слишком устойчивое - не зная его стихов, верил заведомо ложным сведениям, будто поэт нигде и никогда не путешествовал, всё выдумывал из головы. Мне с трудом удалось убедить папу, что это пропагандистское враньё, но главным аргументом были, конечно же, стихи самого Николая Степановича. Его «Огненный столп» – последний из прижизненных сборников –бесспорно наивысшая точка в творчестве поэта, и понятно, что с 1918 года он только начинал набирать высоту, достигнув невиданного уровня поэтического мастерства. И ещё – чисто мужская неотразимость излучалась не только стихами, но и самой личностью поэта: через его фотографии и легенды о его жизни и смерти.
В моей жизни был один человек из Ленинграда – он приезжал в белорусский Институт генетики и цитологии, где я тогда работала, в группе заказчиков по хоздоговорной теме из Военно-медицинской Академии, и был до неправдоподобия похож на одну из фотографий поэта. Сам этот человек был крайне далёк от поэзии, но из-за поразительного сходства с одной из фотографий поэта меня волновало его отношение, а он волочился в такой агрессивной манере, что ему трудно было противостоять. Тень Николая Степановича витала рядом…
А летом 1987 года мне удалось лично познакомиться со Львом Николаевичем Гумилевым! Мы с моей дочкой Таней приехали в Москву в июле; она поступала в МГУ на филологический факультет (так и хочется сказать – мы поступали!). Жили в квартире родителей, которые на это время отправились на дачу в Крыжовку под Минском. От моих друзей Саши Испольнова (поэта и литератора) и Вали Сапунова (ученого-генетика), которые оба лично были знакомы со Львом Николаевичем, я узнала его телефон в Москве, где была квартира у его жены Наталии Викторовны. Правда, оба моих друга предупреждали, что он очень недоверчив, боится провокаций и просили на них не ссылаться. Очень хотелось позвонить, но я робела. А у Тани случился в экзаменах перерыв; она со свойственной юности беспечностью, небрежно бросила:
– Хочешь, я позвоню?
И не дожидаясь моего согласия, взяла бумажку с телефоном, набрала номер – он, как ни странно, почти сразу взял трубку. Молодость самоуверенна:
– Здравствуйте, Лев Николаевич! Это говорит Любовь Турбина из Белорусской Академии наук. Я бы хотела с Вами встретиться – есть несколько вопросов. Приехать через час? Да, смогу. Диктуйте…
И вот она уже протягивает мне записанный адрес: метро Новогиреево, номер дома и квартиры.
Лев Николаевич ждал меня на скамеечке около своего дома, поднялись наверх: скромная двухкомнатная квартирка, голые белёные стены, а рядом с креслом, в которое он меня усадил, на стене приколота кнопкой фотография, единственная, на которой все трое. Николай Гумилев в офицерской фуражке, Анна Ахматова в широкополой шляпе и маленький Лёвушка между ними. Я не могла не воскликнуть:
– О, какая знаменитая фотография!
А он мне ворчливо:
– Обыкновенная семейная фотография.
Рядом, на маленькой этажерочке, лежало несколько его книжек. Я тут же всучила последнюю книжечку своих стихов, кажется, это была «Наша надежда жива, если плачем», и попросила один из его сборников переводов восточных поэтов, которые лежали на этажерке. Но он отказал – объяснил, что это его последние экземпляры, он не готов с ними расстаться. И в тот же момент строго спросил:
– Ну-с, о чем вы хотели меня спросить?
Я со страхом ждала этого вопроса, но судорожно схватилась за давнишнюю подсказку одного своего однокурсника. Он учил меня, что разговорить человека, одержимого своими идеями, легче легкого – надо задать ему правильный вопрос: «Расскажите мне, что такое пассионарность? Я не совсем поняла». Лев Николаевич клюнул практически сразу, начал с увлечением развивать свои любимые идеи про историю с географией, Наталия Викторовна несколько раз заглядывала в комнату, приглашала в кухню, но напрасно. Лекция длилась положенные ей полтора часа. А я разглядывала его и впитывала подробности: глаза у него голубые – видно, и у Ахматовой были очи совсем не черные, как я всегда считала, а вот картавил он как отец, это придавало особый шарм его речи. Роста он был небольшого, но когда он выпрямлялся, казался почти великаном. Стоя рядом, у меня было ощущение, будто мы стоим на горной вершине, вокруг хлещут ураганные ветры, а он только подставляет им лицо. Бесстрашием веяло от его облика, абсолютным бесстрашием – и это было самым ярким и главным впечатлением от встречи с ним.
После окончания лекции, скупо ответив на его вопросы о Белоруссии, я отказалась от чая и поспешила домой, чтобы не расплескать впечатления от этой удивительной встречи. Но после неё совсем по-другому смотрела все телепередачи с ним по ТВ; в последние его годы их было немало. А книги его «Этногенез» и другие стали подлинными бестселлерами.
Несколько лет назад с группой участников фестиваля славянской поэзии «Поющие письмена» довелось побывать в Бежецке, рядом с родовым имением Гумилева; на главной площади города стоит семейный памятник, аналогов которому, мне кажется, в мире нет: бюст Николая Степановича, устремленный ввысь, помещен на мраморной стеле, Анна Андреевна сидит расслабленно в кресле, как на картине Альтмана, а на переднем плане Лев Николаевич стоит и обращается с речью к окружающим. Его изваяли в натуральную величину, в реалистической манере – подтверждаю: очень похож на прототип. Памятник уютный и величественный одновременно, так тепло на душе от него становится, когда рядом постоишь. Пьедестал невысокий, как теперь принято, и это очень важно – он не отдаляет, а приближает изображения на нём к тем, кто приходит на встречу.
Значимость поэзии того или иного автора подтверждается ещё и устремленностью в будущее его стихов, их актуальность не только для современников, но и для живущих позднее, в самые различные исторические этапы, когда можно кстати вспомнить и к месту процитировать строки поэта. Так вот, предсказание будущего – одно из неотъемлемых свойств подлинного поэта, примеров тому несть числа, не буду их повторять. Но стихи Николая Гумилёва среди поэтов, предсказавших свою гибель, на одном из главных мест. Это, конечно же, стихотворение «Рабочий»:
Пуля, им отлитая, просвищет
Над холодной, вспененной Двиной.
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Упаду, смертельно затоскую,
Прошлое увижу наяву.
Кровь моя заплещет на сухую.
Пыльную и мятую траву.
Пыльной и мятой трава становится когда? Конечно же – в августе, в месяц его гибели.
Это одно из бесспорных подтверждений предсказательной силы его стихов. Но есть и другая особенность поэзии, вытекающая непосредственно из фактов самой жизни поэта. В 1918 году, когда уже более-менее стал очевидным не временный характер произошедших в стране изменений, цвет творческой и интеллектуальной элиты предпочёл уехать из страны, не видя для себя возможности продолжать жить и работать в новой обстановке. А вот Николай Степанович Гумилёв, наоборот, именно в этом году возвращается в Россию. Он видит тут вновь открывшееся поприще для своего творчества, приложение своих душевных сил и организаторских талантов. Покидая Францию, он пишет стихотворение:
Франция, на лик твой просветлённый
Я ещё, ещё раз оглянусь
И как в омут окунусь бездонный
В дикую мою степную Русь.
И далее – о состоянии гражданской войны на его (и нашей!) Родине:
В каждом, словно саблей исполина,
Саблею душа рассечена,
В каждом дьявольская половина
Радуется, как она сильна.
Как-то пугающе современно звучат, на мой взгляд, эти строчки…