«Я помолюсь и за вас…»: Молитва в романе И.С. Тургенева «Дворянское гнездо». Часть II. Русский скиталец
«Я помолюсь и за вас…»: Молитва в романе И.С. Тургенева «Дворянское гнездо». Часть II. Русский скиталец
Продолжение. Начало в № 128.
Иконописный образ Введения во храм Пресвятой Богородицы, встречающий Фёдора Лаврецкого в старом доме, словно вводит героя, вернувшегося с чужбины в родные края, во храм его родины, святой Руси, под покровительство её заступницы и хранительницы Матери Божией.
Неслучайно Марфа Тимофеевна просит, чтобы племянник по православному обычаю поклонился праху родных ему людей, а по Глафире отслужил особую панихиду: «съезди ты, поклонись гробу матери твоей, да и бабкину гробу кстати. Ты там, за границей, всякого ума набрался, а кто знает, может быть, они и почувствуют в своих могилках, что ты к ним пришёл. Да не забудь, Федя, по Глафире Петровне тоже панафиду отслужить <…>. Я её при жизни не любила, а нечего сказать, с характером была девка. Умница была» (6, 58–59). Последние слова с полным правом можно было бы отнести и к Лизе.
К церковной жизни Лаврецкого приобщали с детства, но религиозные чувства не захватили его глубоко, прошли по касательной. Тургенев вскользь упоминает, что по воскресным дням ребёнка водили к обедне, однако большую часть времени чудивший отец-англоман под руководством швейцарца-гимнаста ковал из сына «спартанца», рядил в нелепый шотландский костюм «с обнажёнными икрами и с петушьим пером на складном картузе» (6, 40–41). Несуразная воспитательная система «сбила с толку мальчика, поселила путаницу в его голове» (6, 41).
Эта «путаница» усугубилась, обратилась в настоящие путы, когда Лаврецкий вступил в самостоятельную жизнь. Он стремился «по возможности воротить упущенное» (6, 43), сознавая недостатки своего причудливого воспитания, однако оно уже глубоко засеяло свои ядовитые семена и впоследствии принесло недобрые плоды: «Прошедшее, будущее, вся жизнь была отравлена» (6, 53). Не умея различать добро и зло, истину и ложь, искренность и фальшь, герой очутился в плену сатанинских козней и происков.
Согласно святоотеческому учению, из плена диавольских сетей избавляет только молитва: «Свойственно умной молитве открывать тот плен, в котором мы находимся у падших духов. Она открывает этот плен и освобождает от него. <…> Надо исповедовать Господа пред лицом страстей и бесов молитвою продолжительною, которая непременно доставит победу» (1). До поры всё это было неведомо пленнику-Лаврецкому в силу его «капризного воспитания» (6, 43).
Молодой человек был окован цепями своей слепой влюблённости в бездушную красавицу Варвару Павловну, унаследовавшую холодный практицизм от своей матери-немки с нелепым для русского слуха именем Каллиопа Карловна. Лаврецкий, словно загипнотизированный расчётливой полунемкой с её «пленительным телом», «вкрадчивой прелестью» (6, 47), пребывал в «оцепенении очарования» (6, 47). Плен, тело, вкрадчивость (сродни краже, обкрадыванию), прелесть (прельщение, обольщение, совращение), оцепенение (цепи, оковы), очарование (чары, чародейство) – эта лексико-семантическая парадигма обозначает орудия из бесовского арсенала, порабощающие душу неискушённого человека. На первый план выступает телесное, а душевное и духовное отходит на задний план, а то и вовсе забывается, попирается. Потому и не сохранился этот брак. Дарованное при венчании единство вскоре распалось. Пути человеческие разошлись с путями Божьими.
Знаменательно, что Лаврецкий впервые увидел свою будущую жену в ложе театра. В прелестной зрительнице он не распознал прирождённую актрису, её лицедейскую суть. Хотя Михалевич и обратил внимание друга на это свойство красавицы: «изумительное, гениальное существо, артистка в настоящем смысле слова» (6, 45).
В «Письмах о христианской жизни» святитель Феофан Затворник, наставляя своё духовное чадо, предостерегал от увлечения театром, усматривая в нём лукавые происки врага человеческого спасения: «Не умею объяснить, что у вас за позыв в театр. Толку в театре никакого нет. <…> Лукавый чем-нибудь да хочет отрывать душу от Господа, – не прямым злом, так пустяками» (2).
Впоследствии чистая сердцем и помыслами русская девушка, православная христианка Лиза Калитина – полная противоположность жены Лаврецкого – приводит его в Церковь. Так выстраиваются в романе абсолютные полярности: Спаситель, Богородица, Ангелы, Святые, Церковь Божия, Святая Русь, хранящая в душе эти идеалы молитвенница Лиза – на одном полюсе. На другом – антихрист, враг нашего спасения, влекущий человека в погибель, действующий через Варвару Павловну, с её лукавой театральностью, презрением к России и православному русскому духу. «Кто же от молитвы оттягивает, а в театр влечёт? Сами видите, кто это?!» (3) – риторически восклицал святитель Феофан.
Человек, не имеющий духовной опытности, чтобы вести внутреннюю брань с обольщением бесовским, всем помыслом своим устремляется «вослед этого мечтания, как дитя, прельщаемое каким-нибудь фокусником» (4). Это образное сравнение преподобного Исихия, пресвитера Иерусалимского, как нельзя более соответствует природе увлечения Лаврецкого лукавой «фокусницей»-театралкой Варварой Павловной. Герою надлежало бы молиться, «обращая сердце к призыванию Иисуса Христа, да рассеет этот демонский призрак тотчас» (88). Но Лаврецкий поддался «внушениям вражиим», ведь «враг ловок. Сначала маленькую уступочку требует, потом поболее, там ещё более, и так без конца» (5).
Позднее, не в силах более терпеть лицемерной театральности своей порочной жены, когда она «en artiste consommée <как законченная артистка (франц.). – А.Н.-С.>» (6, 133) разыгрывала сцену покаяния, герой воображаемо приветствует её итальянским театральным восклицанием в похвалу игре актёров, выражающим здесь финал рухнувшего брака: «Лаврецкий окинул её злобным взглядом, чуть не воскликнул: “Brava!”, чуть не ударил её кулаком по темени – и удалился» (6, 120).
Сокрушительный провал этого брачного союза был предопределён изначально. Супруга Лаврецкого – человек без крепких русских основ – после свадьбы не захотела надолго задерживаться в деревенской усадьбе родового имения Лаврики, хотя и устроила там всё с европейским комфортом, на свой лад. И мужа на долгие годы оторвала от родины: сначала утянула его в Петербург, а затем в Европу – Германию, Швейцарию и, наконец, Париж. Кровно не укоренённая в русской почве «la belle madamе de Lavretzki» (очаровательная мадам Лаврецкая) с лёгкостью вживается в почву иноземную: «Не прошло недели, как уже она перебиралась через улицу, носила шаль, раскрывала зонтик и надевала перчатки не хуже самой чистокровной парижанки» (6, 50).
Светская жизнь парижского салона Варвары Павловны – в тягость Лаврецкому: «жизнь подчас тяжела становилась у него на плечах, – тяжела, потому что пуста» (6, 51). Фёдор Иванович слушал лекции в Сорбонне и Коллеж де Франс, читал газеты, делал переводы, но все эти занятия не заполняли духовной пустоты, не лечили ностальгию, тоску по родине и по настоящему делу: «Я не теряю времени, – думал он, – всё это полезно; но к будущей зиме надобно непременно вернуться в Россию и приняться за дело. Трудно сказать, ясно ли он сознавал, в чём собственно состояло это дело, и Бог знает, удалось ли бы ему вернуться в Россию к зиме; пока он ехал с женою в Баден-Баден... Неожиданный случай разрушил все его планы» (6, 51).
Эта сюжетная перипетия – неизбежное следствие действия инфернальных сил, потенциально-разрушительная работа которых началась с момента слепой увлечённости Лаврецкого лицедейкой Варварой Павловной. За блистательной ширмой музыкальных и танцевальных вечеров, устраиваемых «cette grande dame russe si distinguée» (этой знатной русской дамой, такой изящной) (6, 51), скрывается не только праздность и пустота. Всё здесь дышит тленом, пороком, предательством. Нескладная семейная жизнь Лаврецкого опутывает его липкой паутиной хитросплетений, лжи, криводушия.
Греховное, безбожное существование едва не привело к непоправимой трагедии. Случайно, из обронённой любовной записки узнав об измене жены, Лаврецкий потерял контроль над собой, «обезумел». Выпущенные на волю бесы тёмных страстей – яростного гнева, ревности, жажды мщения – тащат свою жертву на дно вихревого круговорота, провоцируя духовно-нравственное и физическое разрушение. Сколь бесконечно возрастание для души в Боге, столь же бесконечным может быть её противоположно направленное движение – падение без Бога: «сквозь какой-то тёмный вихрь мерещились ему бледные лица; мучительно замирало сердце; ему казалось, что он падал, падал, падал... и конца не было...» (6, 52).
Тургенев – мастер в изображении «тайной психологии» – на этот раз явно – через внешние проявления, жесты, формы несобственно прямой речи, обрывки фраз, когда голос автора сливается с голосом героя, – аналитически рассматривает внутреннее состояние своего героя в момент душевного потрясения: «Лаврецкий не сразу понял, что такое он прочёл; прочёл во второй раз – и голова у него закружилась, пол заходил под ногами, как палуба корабля во время качки. Он и закричал, и задохнулся, и заплакал в одно мгновение. Он обезумел. Он так слепо доверял своей жене; возможность обмана, измены никогда не представлялась его мысли. Этот Эрнест, этот любовник его жены, был белокурый, смазливый мальчик лет двадцати трёх, со вздёрнутым носиком и тонкими усиками, едва ли не самый ничтожный изо всех её знакомых» (6, 52).
Нарушение брачных обетов всегда отражается в душевном и те¬лесном естестве супругов гнетущим чувством опустошённости, обескровленности, потерянности. Таково состояние Лаврецкого: «Весь остаток дня и всю ночь до утра пробродил он, беспрестанно останавливаясь и всплёскивая руками: он то безумствовал, то ему становилось как будто смешно, даже как будто весело. Утром он прозяб и зашёл в дрянной загородный трактир, спросил комнату и сел на стул перед окном. Судорожная зевота напала на него. Он едва держался на ногах, тело его изнемогало, а он и не чувствовал усталости, – зато усталость брала своё: он сидел, глядел и ничего не понимал; не понимал, что с ним такое случилось, отчего он очутился один, с одеревенелыми членами, с горечью во рту, с камнем на груди, в пустой незнакомой комнате; он не понимал, что заставило её, Варю, отдаться этому французу, и как могла она, зная себя неверной, быть по-прежнему спокойной, по-прежнему ласковой и доверчивой с ним! “Ничего не понимаю! – шептали его засохшие губы. – Кто мне поручится теперь, что в Петербурге...” И он не доканчивал вопроса и зевал опять, дрожа и пожимаясь всем телом. Светлые и тёмные воспоминания одинаково его терзали <…> То вдруг ему казалось, что всё, что с ним делается, сон, и даже не сон, а так, вздор какой-то; что стоит только встряхнуться, оглянуться... Он оглядывался, и, как ястреб когтит пойманную птицу, глубже и глубже врезывалась тоска в его сердце» (6, 52–53).
Плод любого греха – смерть духовная и физическая. По закону «сродства грехов» блудный грех влечёт за собой другой смертный грех, лишает рассудка, свободной воли в Боге. Дремучий разрушительный инстинкт, не обуздываемый волей и разумом, делает человека способным к насилию, убийству: «Варвара Павловна, в шляпе и шали, торопливо возвращалась с прогулки. Лаврецкий затрепетал весь и бросился вон; он почувствовал, что в это мгновенье он был в состоянии истерзать её, избить её до полусмерти, по-мужицки, задушить её своими руками» (6, 52). При одной мысли о жене и об Эрнесте Лаврецкому неудержимо хотелось «пойти, сказать им: “Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за рёбра вешал, а дед мой сам был мужик”, – да убить их обоих» (6, 53).
Вскоре после разрыва с мужем «прелестная, очаровательная москвитянка», «одна из цариц моды, украшение парижских салонов» (6, 85) ославила Лаврецкого, «распубликовала» его на всю Европу: «с шумом пронеслась по всем журналам» (6, 54) трагикомическая история с участием «madame de Lavretzki». О ней стали ходить всё более дурные слухи: «Ведь она, говорят, и с артистами, и с пиянистами, и, как там по-ихнему, со львами да со зверями знакомство вела. Стыд потеряла совершенно...» (6, 12)
В блудодеяниях бесстыдная полунемка сродни столь же порочной некой «чернокудрой панне». Об этой бывшей возлюбленной Михалевича упомянуто вскользь, но выразительно: «Ходили, правда, слухи, будто эта панна была простая жидовка, хорошо известная многим кавалерийским офицерам...» (6, 78) Разность лишь в том, что «простая жидовка» – обыкновенная, «простая» блудница, а «madame de Lavretzki» – венчанная жена, нарушившая главные заповеди супружества: «Брак у всех да будет честен и ложе непорочно» (Евр. 13: 4).
Только спустя несколько лет после пережитой напасти Лаврецкий, прослывший «человеком “qui a un si grand ridicule” <“с которым случилась такая нелепость” (франц.)>» (6, 96), ощутил в себе силы вернуться на родину, встретиться с родными. Минуя шумные столицы, прибыл он в «губернский город О…» (Орёл – родной город самого Тургенева), а затем направился в своё родовое имение.
Обуревавшие героя горестные чувства смогла разделить одна только Марфа Тимофеевна. Её сочувствие семейной драме Лаврецкого настолько же глубоко, насколько и деликатно, выражено вовсе без слов, зато согрето сердечным участием. Свет лампадки перед святыми образами словно освещает эту сцену Божьим милосердием: «наверху, в комнате Марфы Тимофеевны, при свете лампадки, висевшей перед тусклыми старинными образами, Лаврецкий сидел на креслах, облокотившись на колена и положив лицо на руки; старушка, стоя перед ним, изредка и молча гладила его по волосам. Более часу провёл он у ней <…>; он почти ничего не сказал своей старинной доброй приятельнице, и она его не расспрашивала... Да и к чему было говорить, о чём расспрашивать? Она и так всё понимала, она и так сочувствовала всему, чем переполнялось его сердце» (6, 28).
Здесь – один из замечательных примеров писательского мастерства Тургенева – «тайного психолога». Его отличает бережное, осторожное отношение к стихии чувств, умение за внешним действием передать подводное течение вербально не выраженных переживаний, едва уловимых душевных движений.
Родина, благословенная русская земля – живоносный источник, способный утолить печали, утешить в скорби, уврачевать израненные души, возродить помертвевшие сердца к новой жизни. После угарного чада трескучей Европы Лаврецкий в буквальном смысле лечится Россией, одаряющей своего блудного сына благодатными чувствами.
Ф.М. Достоевский (1821–1881) в статье «О любви к народу. Необходимый контракт с народом» из февральского «Дневника писателя» за 1876 год говорил о «русских скитальцах»: «мы должны склониться, как блудные дети, двести лет не бывшие дома, но воротившиеся, однако же, всё-таки русскими, в чём, впрочем, великая наша заслуга» (6).
С новой силой испытывает скиталец Лаврецкий и радость, и боль от приобщения к родине после долгой разлуки с нею. Проезжая в экипаже просёлочными дорогами лесостепной срединной России, герой «глядел на пробегавшие веером загоны полей, на медленно мелькавшие ракиты, на глупых ворон и грачей <…>, на длинные межи, заросшие чернобыльником, полынью и полевой рябиной; он глядел... и эта свежая, степная, тучная голь и глушь, эта зелень, эти длинные холмы, овраги с приземистыми дубовыми кустами, серые деревеньки, жидкие берёзы – вся эта, давно им невиданная, русская картина навевала на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила грудь его каким-то приятным давлением» (6, 59).
Детски простая мысль: «Вот я и дома, вот я и вернулся» (6, 61), – согревает душу. «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Матф.18: 3), – возвещает Господь. В умиротворён¬ном сердце героя естественно всплывают воспоминания детства, оживает образ матери: «Вспомнил он своё детство, свою мать, вспомнил, как она умирала, как поднесли его к ней и как она, прижимая его голову к своей груди, начала было слабо голосить над ним, да взглянула на Глафиру Петровну – и умолкла…» (6, 59)
В течение своей недолгой жизни стыдливая и постоянно смущённая мать Лаврецкого – крепостная крестьянка, по воле случая ставшая женой молодого барина, – так и не смогла усвоить несвойственную ей роль барыни, во всём проявляла «немую покорность» (6, 37). И на смертном одре черты её лица «по-прежнему выражали терпеливое недоумение и постоянную кротость смирения» (6, 37). Итог жизненного пути Малаши – этой робкой барыни-крестьянки – под пером Тургенева обращается в элегическую стихотворную прозу в повышенной лирической тональности. В ней слышится сожаление о судьбе простой русской женщины и звучит укор тем, по чьей при¬хоти её жизнь была загублена понапрасну: «Так кончило своё земное поприще тихое и доброе существо, Бог знает зачем выхваченное из родной почвы и тотчас же брошенное, как вырванное деревцо, корнями на солнце; оно увяло, оно пропало без следа, это существо, и никто не горевал о нём» (6, 37).
Супруг Маланьи Сергеевны почти тотчас после венчания оставил её, постоянно пребывал за границей. Только старый барин-свёкор, простивший холопку после рождения «птенчика»-внука, пожалел о ней, исполняя последний православный обряд: «“Прости – прощай, моя безответная!” – прошептал он, кланяясь ей в последний раз, в церкви. Он плакал, бросая горсть земли в её могилу» (6, 37).
По возвращении Лаврецкого пустовавший господский дом встречает его фамильными портретами предков. В рассказах старика-слуги всплывают «баснословные времена», в которые «во все стороны, даже под городом, тянулись непроходимые леса, нетронутые степи» (6, 65). Оживают стародавние легенды рода Лаврецких и одна из них – наиболее загадочная – об афонском монахе с его чудотворной ладанкой: «была, доложу вам, у вашего прадедушки чудная така ладанка; с Афонской горы им монах ту ладанку подарил. И сказал он ему этта монах-то: “За твоё, боярин, радушие сие тебе дарю; носи – и суда не бойся”» (6, 67). Всё это ещё глубже погружает героя в родную стихию, приобщает к источникам русской религиозности, православной веры.
Молчаливо хранит родовые предания и старый сад. Несомненно, он срисован писателем-пейзажистом с натуры – с усадебного парка со знаменитыми липовыми аллеями в виде римской цифры XIX (в честь наступления XIX-го века, когда был заложен парк) – в имении Спасское-Лутовиново, собственном дворянском гнезде Тургенева: «в нём было много тени, много старых лип, которые поражали своею громадностью и странным расположением сучьев; они были слишком тесно посажены и когда-то – лет сто тому назад – стрижены. Сад оканчивался небольшим светлым прудом с каймой из высокого красноватого тростника» (6, 62–63).
Медоносные липы – любимые тургеневские деревья, ими писатель окружает и своих героев. Так, в имении Лаврецкого хозяин и его гость Лемм пьют «чай в саду под старой липой» (6, 70). «Тень от близкой липы» (6, 81) падает на Лизу с Лаврецким в знаменательной сцене на пруду в XXVI главе романа. «Зелёной сплошной стеной высоких лип» (6, 158) украсил Тургенев и сад Калитиных.
Всё это не просто пейзажные зарисовки усадебного дворянского быта. За ними – духовно-эстетическая восприимчивость к святыне красоты Божьего мироустроения. Так, герой первого тургеневского романа «Рудин» (1855) Лежнев рассказывал «о себе вещь гораздо более удивительную» (5, 258): как он «хаживал по ночам на свидание... с кем бы вы думали? с молодой липой на конце моего сада. Обниму её тонкий и стройный ствол, и мне кажется, что я обнимаю всю природу, а сердце расширяется и млеет так, как будто действительно вся природа в него вливается...» (5, 259)
Без присмотра старый сад Лаврецкого заглох, «весь зарос бурьяном, лопухами, крыжовником и малиной» (6, 62), но эти следы запустения не смущают героя. Наоборот – он остался доволен. Жизнь природы идёт по гармоничным Божьим законам, и только человек, движимый своеволием, постоянно опутанный тиной житейской суеты – «беспокойной заразы», – может нарушать эту гармонию: «усадьба <…> не успела одичать, но уже казалась погружённой в ту тихую дрёму, которой дремлет всё на земле, где только нет людской, беспокойной заразы» (6, 63).
Стоит заметить, что Б.К. Зайцев в художественной биографии «Жизнь Тургенева» (1929–1931) допустил фактическую неточность: «среди безмолвия, глубокой тишины, зелени и меланхолии запущенного места: Лаврецкий приехал в себе в Лаврики, в таком же настроении “отказа” и смирения. (Именно тут он и будет потом удить рыбу с Лизой.)» (7). Тургеневский герой по возвращении на родину обосновался не в большом благоустроенном имении Лаврики, где многое сохранило несносные следы присутствия madamе Лаврецкой, а в опустевшем после смерти тётки Глафиры Петровны маленьком именьице Васильевское.
Уставший от европейской трескотни, многоглаголания, Лаврецкий особенно благоговейно вслушивается в тишину родной земли: «Он сидел под окном, не шевелился и словно прислушивался к теченью тихой жизни, которая его окружала, к редким звукам деревенской глуши. Вот где-то за крапивой кто-то напевает тонким-тонким голоском; комар словно вторит ему. Вот он перестал, а комар всё пищит; сквозь дружное, назойливо жалобное жужжанье мух, раздаётся гуденье толстого шмеля, который то и дело стучится головой о потолок; петух на улице закричал, хрипло вытягивая последнюю ноту, простучала телега, на деревне скрипят ворота. <…> и вдруг находит тишина мёртвая; ничто не стукнет, не шелохнется; ветер листком не шевельнёт; ласточки несутся без крика одна за другой по земле» (6, 64).
Благодатная тишина русской деревенской глуши прикасается к самой душе человека, возрождает его, в прямом смысле лечит, дарует исцеление: «И он снова принимается прислушиваться к тишине, ничего не ожидая – и в то же время как будто беспрестанно ожидая чего-то; тишина обнимает его со всех сторон, солнце катится тихо по спокойному синему небу, и облака тихо плывут по нём; кажется, они знают, куда и зачем они плывут. В то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе, как весенний снег, и – странное дело! – никогда не было в нём так глубоко и сильно чувство родины…» (6, 65)
Родина вселяет новые силы, располагает к доброму несуетному делу: «здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому и удача, кто прокладывает свою тропинку не торопясь, как пахарь борозду плугом. И какая сила кругом, какое здоровье в этой бездейственной тиши! Вот тут, под окном, коренастый лопух лезет из густой травы; над ним вытягивает зоря свой сочный стебель, богородицыны слёзки ещё выше выкидывают свои розовые кудри; а там, дальше, в полях, лоснится рожь, и овёс уже пошёл в трубочку, и ширится во всю ширину свою каждый лист на каждом дереве, каждая травка на своём стебле» (6, 64–65).
Лаврецкий, выдернутый было из родной земли, снова очутился «на своём стебле». Рядом с ним из той же почвы пробился хрупкий, но в существе своём очень сильный стебелёк – Лиза Калитина. Ей свойственны та спокойная внутренняя сила и тишина, которые исцеляли странника Лаврецкого на родине.
«Общий тон – Лиза, тишина, благообразная няня, милая тётушка Марфа Тимофеевна, зелёное безмолвие деревенской России, последняя заря дворянского быта и (за сценой) медленный монастырский перезвон» (8), – так Б.К. Зайцев обрисовал атмосферу романа «Дворянское гнездо».
Примечания
1. Святитель Игнатий (Брянчанинов). О молитве. – М.: Сестричество во имя преподобномученицы великой княгини Елизаветы, 1997. – С. 186.
2. Святитель Феофан Затворник. Письма о христианской жизни. Поучения. – М.: Московский Сретенский монастырь, 1997. – С. 129–130.
3. Там же. – С. 130.
4. Преподобный Исихий, пресвитер Иерусалимский. О силе имени Иисусова // Школа молитвы. – М.: Изд. Московского подворья Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, 2009. – С. 88. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страниц.
5. Святитель Феофан Затворник. Указ. соч. – С. 130.
6. Достоевский Ф.М. Дневник писателя // Достоевский Ф.М. Cобр. соч.: В 15 т. – Л.: Наука, 1988–1996. – Т. 13. – С. 51. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием тома и страницы.
7. Зайцев Б.К. Жизнь Тургенева: Литературная биография. – М.: Дружба народов, 2000. – С. 122.
8. Там же.