Совесть
Совесть
Сон мне…
В.С. Высоцкий
Мне снилось: я очутился в чужом городе. Типичные панельные девятиэтажки слепо таращились чёрными провалами окон, замерли изуродованными истуканами. Засовы на дверях мусоропроводов покорёжены или вырваны вовсе, двери распахнуты настежь. Мусор, словно внутренности из вспоротых животов, вывалился наружу, застыл смердящими, уродливыми кучами. Ветер разносил зловоние. Он же натужно подвывал в безлюдных подъездах, тоскливо насвистывал траурную мелодию. Солнца нет. Небо серое, низкое, насупившееся. И если в вышине ещё кое-где проглядывали теснимые свинцовыми тучами белые густые облака, то чем ниже, тем небо становилось мрачнее и угрюмее. Наверное, из этого серого, мрачного неба и были скроены все окружающие меня дома, серые и холодные.
Кроме унылого завывания ветра, не раздавалось больше ни звука. Непривычная для города тишина. Странная.
И людей совсем нет. Ни одного человека.
Только я подумал об этом, как слева от себя почувствовал слабое движение. Медленно, очень медленно я развернулся посмотреть, что же там движется.
Впереди тенью маячила чёрная фигура человека. Беззвучно и скрытно она копошилась у груды мусора.
Я двинулся к этому человеку. Пространство сначала не пускало. Сопротивляясь, оно невидимой стеной преграждало дорогу. Потом вдруг поддалось, отступило, и вот уже я возле чёрной фигуры. На ней грязные лохмотья. Под рваными обносками видны только кисти рук и лицо. И руки, и лицо человека черны, словно обожжены или сильно обморожены.
Я пригляделся:
– Верка?
Фигура прекратила возню, испуганно обернулась. Черты лица не разглядеть, но я уверен – это она!
Верка – мать одного из моих соседей. Она тихая пьяница. Сколько себя помню, ни разу не слышал от неё грубого слова. Тихим, маленьким человечком она проживала свою непутёвую жизнь на лавочке у моего подъезда. В квартиру и даже в подъезд Верку не пускал собственный сын. Он ненавидел мать за пагубную привычку выпивать и, исповедуя здоровый образ жизни, считал, что ей рядом с ним не место. Ему отравляло жизнь её нежелание следить за собой. Он был серьёзный, солидный человек, а тут под боком нечто в рубище, нетрезвое, смердящее… Нет, нет – извольте на лавочку! Нечего близким жизнь портить! На этой лавке в одну зиму Верка и замёрзла насмерть.
– Ты как тут, Верка? – не поверил я своим глазам. – Ты же умерла.
Не ответила мне Верка. Молча продолжила своё копошение. И действительно, что ей со мной разговаривать? Я же ею всегда брезговал, презрительно её сторонился. Она иной раз клянчила мелочь «на пропитание», но я никогда не подавал, полагая, пропьёт она мои деньги, а зачем мне алкашню содержать?
Мусор, в котором копалась Верка, был странным. Чёрный, невесомый, похож на бумажный пепел… «А ведь это и есть пепел!» – осенило меня. И я даже знал, откуда он! Это сожгли книги! Много книг!
Ветер чёрной, змеевидной позёмкой гнал пепел от соседнего подъезда мне под ноги. Я не успел подумать, как тугое пространство услужливо подвинуло меня туда.
Недогоревшая груда книг грязной, чёрной массой возвышалась по обе стороны мусорного контейнера. Книги принадлежали другой моей соседке, Любови Николаевне, бывшей учительнице. Сын её, подозреваемый в мошенничестве, сбежал за границу, успев перед этим обманным путём продать материнскую квартиру. В один день приехали судебные приставы, полиция. Всё нехитрое имущество Любови Николаевны – книги, да скудная мебель – было вынесено на улицу, квартиру опечатали…
Любовь Николаевна даже не плакала. Ужасное потрясение выжгло все слёзы. Она только ходила от полицейского к полицейскому и белыми как мел губами просила сдавленным шёпотом:
– Помогите мне найти работу… Я отработаю… Я всё верну…
Никому до неё не было никакого дела. Меня она тоже просила. Даже за руку взяла. До сих пор помню крепкую хватку сухих старушечьих пальцев. И глаза. Огромные, расширенные от рвущегося изнутри ужаса. Мне показалось, как она жила тихо и неприметно, так же тихо и неприметно она сошла с ума… Я оторвал захват, безмолвно отстранился. Она пошла просить других соседей.
Когда полицейские и приставы уехали, Любовь Николаевна легла прямо на асфальт у сложенных штабелями книг, накрылась с головой старым, потрёпанным пледом и умерла. Кто её хоронил, не знаю. Жалкое имущество растащили соседи. Книги снесли на помойку, где их подобрали бомжи – жечь в костре и греться.
Сейчас Любовь Николаевна, ухоженная, аккуратно причёсанная, сидела в плетёном кресле у груды книг и листала одну из них, полуобгоревшую, разваливающуюся. На ней белое платье, но сажа не марала ни рук её, ни одежды. Ветер трепал седые волосы, но причёски не портил. Прочтённые листы легко отрывались от переплёта и, уносимые ветром, летели под ноги Верки.
Этим же ветром подхватило вдруг и меня. Настойчиво. Неуклонно.
И я вдруг понял, куда меня несёт! Через дом, за углом одной из девятиэтажек, в кустах лежал человек. Мёртвый ли, живой – не знаю. У виска ему пробили череп. Кровь большим чёрным пятном запеклась у раны. Имя человека мне неизвестно. Я знал лишь, что он жил где-то в соседнем доме. Лицо его мне было знакомо, встречались в очередях местного продовольственного магазинчика… Я даже не наклонился проверить, жив он или нет. Побоялся полиции. У нас же не киношный детектив. У нас, кто нашёл убитого, тот и убийца. И даже если это не так, всё равно, связываться с полицией себе дороже… Пока я размышлял, помогать или нет, ноги сами трусливо унесли меня подальше от раненого. А его подобрал Севка Надеждин, местный буян. Вроде нормальный мужик, но как напьётся, вечно ходит под окнами и орёт, что это последний раз, что вот, смотрите, люди, человек публично отрекается от алкоголя… Севка подхватил раненого и потащил на свет, к людям. А я так и остался в стороне.
Да я, собственно, всегда в стороне и жил. Не было в моей жизни знаменательного поступка, ничего такого, о чём можно было бы рассказать потомкам. Неприметна моя жизнь, подвигов не совершал… И что? И разве ж я виноват, что таким уродился? Почему ж этот ветер так крепнет? Почему сильным, стремительным потоком пытается унести меня по той дороге, по которой я когда-то прошёл мимо, не вмешался, не помог? Туда, где я смалодушничал, струсил, схитрил, не заступился?..
Я, оказалось, всё помнил. Оказалось, я ничего не забыл. Ни что было вчера, ни год назад, ни двадцать…
Сердце будто стянуло раскалённым обручем…
Внезапно горькое, полноводное, обширное, как океан, раскаянье захлестнуло меня. Я осознал, что не хочу, всем своим существом не желаю попасть на ту дорогу, куда так настойчиво тянул меня ветер. Мне стала ненавистна мысль о мелочности моих мыслей, о незначительности моих поступков и никчёмности пустого моего существования!..
– Ну раз так, то тебе сюда, – услышал я приятный, с хрипотцой голос.
Я стоял в холле заброшенной гостиницы. Стойка регистрации пустовала. На мраморном полу ни ковров, ни паласов. Пол усеян осколками разбитых зеркал. Вообще битого стекла вокруг было много… Прилавки магазинчиков, зеркала на стенах, цветные витражи в стенных проёмах – всё разнесла вдребезги беспощадная варварская рука. Стекло хрустело под ногами, хруст эхом отражался от голых стен и потолков.
Севку Надеждина забавлял этот хруст. Засунув руки в карманы брюк, он ступал ботинками по битому стеклу и, пританцовывая, напевал одну ему известную мелодию.
– Сюда, сюда, – снова услышал я хриплый голос.
У гостиничного лифта меня ждал человек. Я сразу узнал его. Это был кумир моей юности, необычайно популярный в своё время артист и бард. Человек дружелюбно улыбался мне. Я улыбнулся в ответ, но тут же смутился. К немалому своему изумлению я осознал, что никак не могу вспомнить имени своего кумира, а ведь на его песнях я вырос, его фотографиями были оклеены все стены моей комнаты.
– Сюда, – артист нажал кнопку вызова лифта. Створки бесшумно раздвинулись, мне любезно предложили войти первым.
– А я? – в последнюю секунду успел протиснуться в ярко освещённую кабину Севка.
Створки беззвучно сомкнулись, мы поехали вверх.
Молчали.
Я всё пытался вспомнить имя артиста. Не может быть, чтоб я забыл его! Такое не забывается! Внезапно мне почему-то подумалось, а чего я, собственно, стесняюсь? Вот же человек стоит передо мной, что мне стоит поинтересоваться, как его зовут? Я набрался храбрости, но вместо того, чтобы познакомиться, неожиданно спросил:
– Простите, а вы здесь откуда? Вы же давно умерли.
Мой бестактный вопрос нисколько не смутил артиста. Не ответив, он понимающе усмехнулся.
– С памятью что-то, – я совсем растерялся – Никак не могу вспомнить вашего имени.
– Вспоминайте, вспоминайте, – не открылся мне артист.
– Трясёт чего-то, – недовольно пробубнил Севка. – Не навернёмся?
Артист снова не ответил. Не выказывая никаких эмоций, он спокойно осматривал трясущиеся стены и потолок.
Я тоже обратил внимание на странную вибрацию лифта. Но в отличие от артиста я не мог принять её спокойно. Как-то эта тряска влияла на моё самочувствие, оно у меня резко ухудшилось. Мне стало плохо. Лифт сотрясался, и в такт ему сотрясалось моё тело. Вибрация, мелкая и частая, время от времени перемежалась сильными боковыми толчками. Они отзывались в груди резкой колющей болью. Я почувствовал, что задыхаюсь. В ушах звенело. Застонать бы, но голос пропал.
В лифте замигал свет. Артист задрал голову, казалось, теперь и он не понимал, в чём дело. Черты лица его изменились. Лицо уже не походило на само себя. С каждым поворотом головы я видел в нём другого человека. Вот глянула исподлобья Верка, задумчиво посмотрела Любовь Николаевна, чернел запёкшейся кровью, разбитый профиль соседа. Потом замелькали лица друзей, знакомых, сослуживцев. На меня с укором смотрели женщины, освистывали дворовые пацаны, отворачивались с презрением товарищи…
Я смотрел на артиста и не мог оторвать взгляда. Лица мелькали, артист преображался и с каждым новым персонажем сердце моё сильнее стягивало невидимыми тисками. В какой-то момент сердце затравленно толкнулось и перестало биться…
Стало очень тихо. Настолько тихо, что на фоне этой тишины я услышал испуганный трепет замершего сердца.
– Я вас узнал. Я понял, кто вы, – разлепив пересохшие губы, прошептал я артисту.
– Кто же? – артист прямо смотрел мне в глаза. В мигающем свете выражения его лица не разглядеть.
– Харон! – выпалил Севка и тут же замолк, видимо, сам поражённый, словом, не свойственным его лексикону.
Лифт резко остановился. Нас больше не трясло. Свистопляска прекратилась.
– Что ж, – спокойно заключил артист. – Раз так, то ты знаешь, чем всё сейчас закончится.
Он не угрожал. Голос его звучал спокойно и радушно. Он хотел быть мне другом.
– Нет! – воспротивился я. – Не хочу! Не так! Не сейчас!
Моя решимость вернула мне силы. Сердце, словно прорываясь сквозь колючие дебри, стукнуло сначала слабо, потом чаще, потом ещё… Звон перестал.
– Севка, подсоби! – я вцепился в щель между створками лифта.
Мы поднатужились, артист нам не мешал, створки нехотя подались и раздвинулись. Я выскочил из лифта. Севка замешкался, артист стоял у него на пути.
– Ты же знаешь, что всё равно всё этим закончится, – артист не терял хладнокровия.
– Знаю! – решительно ответил я, вернулся к лифту и, схватив Севку, выдернул его наружу. – Только не сейчас!
Свет от лифта осветил длинный тёмный коридор. Надо было бежать, но я откуда-то знал, что туда по коридору нам ни в коем случае нельзя.
– А сюда можно? – Севка стоял у приоткрытой двери и с любопытством заглядывал в щель.
Дверь вела на лестничную площадку. Вниз уводила крутая, отвесная лестница. При одном взгляде на неё становилось жутко.
– Не, я туда не полезу, – заартачился Севка. – Такая верхотура!
Его слушать, только время терять. Не церемонясь, я заставил его начать спуск. Надо было торопиться.
– Может, передумаешь? – окликнул меня артист. Он по-прежнему выглядел спокойно и дружелюбно.
Но мне уже было не до него. Куда-то подевался Севка. На площадке его не было. На лестнице тоже.
– Севка! – крикнул я. – Севка!
Зов мой остался без ответа. От недоброго предчувствия снова стянуло сердце, но я уже знал, как ему помочь. Я перевернулся на спину, глаза мои сами собой открылись.
На улице светало. Ночь, уступая дню, потихоньку таяла в ранних утренних сумерках.
– Севка! Севка! – кричали за распахнутым окном. Слышались хлёсткие звуки ударов, сдавленный плач и невнятное бормотание.
Я тяжело поднялся с кровати, пошатываясь, вышел на открытый балкон. В густом июньском воздухе разливался вязкий запах цветущей липы. После мучительной прожарки на раскалённых углях знойного дня город тихо остывал в тёплом мареве душной ночи.
Внизу на детской площадке на одной из скамеек растянулся в полный рост Севка Надеждин. Вокруг скамейки валялись разбросанные стеклянные бутылки. Жена Севки, пытаясь привести мужа в чувство, ладонями хлестала его по щекам, по рукам и груди. Под ноги она не смотрела, поэтому то и дело оступалась о валявшиеся бутылки и, не глядя, отпихивала их от себя. Бутылки обиженно отзывались звонким стеклянным стуком.
– Севка! Севка, сволочь!
Севка пьяно и невразумительно бормотал в ответ. Жена не оставляла попыток, хлёсткие удары снова сыпались на спящего супруга. Когда же побои становились слишком чувствительны, Севка выкрикивал хриплым голосом:
– Хорош! – и грубо отмахивался сильными руками.
– Севка! – испуганно отпрянув, причитала Севкина жена. – Совесть у тебя есть? Я ж думала ты помер. Я ж думала всё – вдова! Ты ж не дышал. А ты пьяный! Ты же в стельку пьяный! Да разве ж так можно? Хорошо, хоть ожил! Хорошо, хоть живой остался!
Я посмотрел на часы. Пять утра горело на циферблате. Ещё бы час и мне вставать на работу. Я тяжело вздохнул. «Вот же ж пьянь. Не дадут поспать человеку». В груди ныло. Тянущая, саднящая боль неприятно отдавала под левую лопатку. Я чувствовал себя уставшим, душная ночь измотала сильнее трудового дня.
Но на кухне, когда я пил воду, мне пришла забавная мысль, от которой губы растянулись в довольную улыбку. «А ведь я вернулся, – подумалось мне. – Точно вернулся».