Фундамент пустоты

Размышления над романом Рильке «Записки Мальте Лауридса Бригге»

Одиночество – состояние тревоги и тоски, которое с ростом численности населения земного шара, с увеличением плотности ближайшего окружения не исчерпывается, а только усугубляется 
Роман «Записки Мальте Лауридса Бригге», написанный в Париже и вышедший в 1910 году, – размышления писателя над поставленными им самим вопросами. Вопросов множество, но все они сводятся к одному, – в чём причина одиночества? Ведь если установить причину, то есть шанс изменить ситуацию – избежать одиночества.
Форма дневниковых записей, которая принята писателем для своего романа, как нельзя лучше соответствует поиску ответа: отсутствие необходимости строить сюжет, доверительный тон, возможность переходить от одной темы к другой (вполне позволительная и даже изящная безответственность), право давать мыслям разную степень разработки (какие-то лишь высказать в качестве замечания или впечатления, другие развить в полноценные эссе), а главное – иметь право уклоняться в ту сторону, куда уводят размышления, не ограничивая их необходимостью следовать композиции, но при этом постоянно оставаться в подчинении основной нити замысла – исследованию своего одиночества в густонаселённом мире людей.
Только тот способен найти верный ответ, кто умеет поставить точный вопрос. Умение ставить вопросы – есть философское отношение к жизни. В романе невозможно перечесть все глубокие мысли или точные замечания – они, – и это глубоко потрясает, – составляют основную массу текста, его фактуру! Обычно фактура – те необходимые соединительные звенья, которые несут не слишком большую смысловую нагрузку, но являются связями между композиционными акцентами, фактура – своеобразный холст, канва, на которую ложатся цветовые пятна. Роман с первой строки восхищает способностью автора к афористичности. Не так уж много найдётся писателей, которые уделяют внимание первой и последней строкам, а также начальным и итоговым строкам абзацев, эпизодов, составляющих большое прозаическое произведение. 
Поэтому чтение романа Рильке для восприимчивого ума – истинное наслаждение. Поэтому в настоящей работе неизбежно избыточное цитирование – каждая выдержка из авторского текста – сокровище, которым хочется любоваться, наслаждаться его многогранностью и глубиной.
Первая строка – авторское умозаключение, которое даёт ход всему сочинению: «Сюда, значит, приезжают, чтоб жить, я-то думал, здесь умирают»
Последняя строка – итог всего сочинения: «Его стало бесконечно трудно любить, он чувствовал, что это под силу лишь Одному. Но Он пока не хотел».
Первая и последняя строки – та кромка, которая замыкает в себе все коллизии, состояния и перемены. Ещё не фактура и уже не фактура, а ключевой структурный элемент.
Отдельные событийные сообщения в романе и комментарии к ним направляют понимание, они как бы подводят к интересующей автора записок теме или, что вернее, они обосновывают внутреннюю необходимость на некой теме сосредоточиться, закрепить её точными замечаниями. 

Но есть кое-что страшнее шумов – тишина.
Если я меняюсь, я уже не тот, кем был, я уже кто-то другой, и, стало быть, у меня нет знакомых. 
Улица была пуста; ее пустота скучала; она выхватывала шаги у меня из-под ног и громыхала ими как деревянными башмаками.
…Я вбежал в пустую, жуткую улицу, улицу чужого города, где нет ничему прощенья.
…В то время небесная половина жизни пришлась как раз впору по земной чаше, как две полусферы вместе составляют золотой безупречный шар.

Из каждого подобного наблюдения могла бы выстроиться самостоятельная прозаическая вещь, но автор интуитивно не останавливается на них, неторопливо двигаясь дальше. Настолько неторопливо, чтобы тот, кто глазами прилежного ученика следит за его действиями или умом за ходом его мысли, мог бы оценить и впитать их, и обдумать на досуге. 
В «Записки…» среди отдельных замечаний вставлены самостоятельные эссе, когда тема не отпустила автора, и он оказался у неё во власти. Уже с первых страниц начинаются эти небольшие совершенные вставки. 
Например, о лицах…

Женщина испугалась, слишком быстро, слишком резко оторвалась от себя, так что лицо осталось в ладонях. Я видел, оно там лежало, пустой оболочкой.
Людей – бездна, а лиц еще больше, ведь у каждого их несколько.

Или о смерти…

Теперь умирают… фабричным способом. При такой огромной продукции каждая смерть уж не отделывается столь тщательно… 

Но весь массив романа, как реальная огромная территория, словно проволокой под высоким напряжением обведён одной протяжённой мыслью, отголоски которой слышны в любой сцене, в любом пейзаже, в любом рассуждении, – мыслью об ушедшей матери. Здесь сразу надо указать, что данное исследование ни в коей мере не имеет в виду пресловутый эдипов комплекс, означающий бессознательное эротическое – физиологическое – влечение ребёнка к родителю противоположного пола, наоборот, исследуется изумительно тонко раскрытая в романе сильнейшая духовная связь между матерью и сыном.
Тоска невосполнимой утраты осознаётся героем в полную силу уже во взрослом возрасте как чудовищно несправедливый ущерб, нанесённый судьбой, когда образовавшаяся пустота резонирует на каждом шагу, постоянно напоминая, что никакой другой человек не может излечить духовную травму. Эта пустота – прочный фундамент постепенно осознаваемого одиночества, из которого нет выхода. Пространство жизни, которое для всякого заполняется отношениями с матерью, хотя бы и дежурными, обыденными, оказывается холодным пустырём, ничьей зоной. И чем более чуток человек, тем более отчётливо он различает в своих многолюдных обстоятельствах и разнообразных отношениях бесконечный гнетущий пробел, тянущийся с детских лет.
«Я в Париже, и кто это узнает – все радуются, многие мне завидуют». Отсюда в романе в большей части эпизодов, где идёт речь о матери, обращение к ней имеет французское написание – maman.
Тема матери возникает уже в начале «Записок…», но пунктирно, с большими промежутками. К середине романа она достигает апофеоза, уплотняется и детализируется, получает тщательную отделку, внимательно исследуется и внезапно обрывается. Вторая половина романа не касается этой темы, словно всплеск воспоминаний так утомил героя жизненностью переживаний, что он полностью исчерпал себя в них и постарался отрешиться, забыть, чтобы не впасть в отчаяние.

О, тишина на лестнице, тишина в комнатах рядом, притаившаяся под потолком тишина. И мать – единственная, эту тишину отстранявшая, когда-то в далеком детстве. Ты принимала ее на себя, ты говорила: «Не бойся, это я». У тебя доставало духу самой посреди ночи стать тишиною для того, кто боится, кто погибает от страха. Ты зажигаешь свечу, и уже ты становишься шорохом. Ты держишь перед собою свечу, говоришь: «Это я, не бойся». И – медленно – ты опускаешь свечу, и сомнений не остается: это ты, ты свет вокруг милых, ручных вещей, вставших рядом без задних мыслей и без утайки.

Конкретным описаниям детских лет, которыми автор доносит до читателя суть покоя, окружающего ребёнка, когда мать рядом, противопоставлены многократные отсылки к одиночеству взрослого человека, везде и всегда несущего в себе пустоту, которая должна была быть заполнена матерью, чтобы личность ощутила гармонию, была бы уравновешена, а не перекошена из-за унылой лёгкости в одном из своих хранилищ. Мальте погружается в размышления о разных сферах и личностях, но, в конце концов, невольно склоняется к размышлениям об одиночестве. Это слово многократно встречается в романе.

Вот я молил о детстве, оно и вернулось ко мне, и я чувствую, что оно такое же тяжкое, как прежде, и не к чему было взрослеть.
Я почти ни с кем не разговаривал, и одиночество было моей отрадой…
У меня выработалось совершенно иное понимание вещей, которое больше меня отъединяет от всех других, чем предыдущий опыт.
Ибо я видел, что снаружи все идет безучастно, по-прежнему, что и снаружи ничего нет, кроме моего одиночества.
…Как права была та, любящая: когда поняла, что из союза двоих лишь растет одиночество…

Мальте собирает образ матери по кусочкам, как мозаику, где значима каждая частица, независимо от того, насколько она ценна для наблюдающих со стороны. И если извлечь фрагменты, повествующие о матери, складывается убедительная картина утраченного счастья. Где существенно всё: и внешний облик матери, и её слова и действия, сохранившие детскость, – ведь в каждой женщине должно быть немного девочки, – и пылкий искренний ответ в душе ребёнка, имеющего в лице матери не только защитника и покровителя, но и надёжного товарища, и их невинные игры и занятия, понятные только им, по негласной договорённости заботливо скрываемые от строгого и по-настоящему взрослого отца.

Maman никогда ночью не приходила – хотя нет, однажды она пришла. Я кричал и кричал, и сбежались mademoiselle, и Сиверсен, экономка, и Георг, наш кучер; все напрасно. И тогда послали карету за родителями, которые были на большом балу, кажется, у кронпринца. И вот я услышал, как въезжает на двор карета, и сразу я затих, я сидел и смотрел на дверь. Потом прошелестело за стеной, maman вошла в великолепном придворном наряде, которого не замечала, скинула с голых плеч белый мех, подбежала к кроватке, подхватила меня на руки. И с еще небывалым изумлением и восторгом я трогал маленькое выхоленное лицо, волосы, холодные камни серег, шелк, спадавший с плеч, от которых пахло цветами. Так мы нежно плакали и целовались, пока не почувствовали, что вошел отец и нам надо расстаться… Ничего серьезного и не оказалось. Но на одеяле у себя я обнаружил карнэ maman и белые камелии, которых прежде не видел, и я положил их себе на веки, заметив, как они прохладны.

Одинокий человек в чужом городе тщетно ищет, если не место, то состояние, в котором бы ему было уютно, безопасно. И только мысли о матери, – хотя бы на время возвращают ему эфемерный уют с его безыскусностью и защищённостью.

…Что-то в ней напоминало о хрупкой, стройной моей матери. Чем дольше я ее наблюдал, тем больше различал тонкие, тихие черты, которых не мог хорошенько вспомнить после смерти maman, и лишь после того, как я ежедневно разглядывал Матильду Брае, я наконец вспомнил, как выглядела умершая; может быть, даже впервые узнал.
Она мало годилась для управления большим хозяйством; она решительно не умела отличить важное от неважного. О чем бы ей ни говорили, ее целиком занимал этот предмет, и об остальном она забывала. 
…Пока maman, не умевшая сдерживаться, вдруг не прыснула и своим смехом не обратила все в шутку. Вокруг облегченно расхохотались…
Сперва она [Абелона] просто рассказывала мне о девичестве maman. Ей очень хотелось меня убедить в том, какая maman была молодая и смелая. В седле и в танцах, уверяла она, maman не имела равных. «Самая неутомимая, самая храбрая, и вдруг – взяла и вышла замуж, – говорила Абелона, по прошествии стольких лет все еще удивляясь. – Так неожиданно! Никто даже не верил!»
Мы, впрочем, никогда вовремя не выезжали. Maman, не любившая, когда объявляли, что экипаж подан, спускалась всегда очень загодя; никого не застав, она вдруг вспоминала про забытое дело, возвращалась наверх, и ее не могли доискаться. Все стояли и ждали. Наконец, уже усевшись в санях, подоткнутая полстью, она спохватывалась, что забыла что-то…
«…Мальте, это, конечно, чересчур для меня мудрено. – Она была убеждена, что все для нее слишком сложно. – Жизнь не устраивает классов для приготовишек. С нас вечно спрашивают самое трудное».
«Ах, Мальте, вот мы уходим, и, кажется мне, все так озабоченны и рассеянны, что и внимания не обращают на то, что мы уходим. Будто звезда упадет, а никто не заметит и не загадает желания. Я думаю, исполнения желаний и нет никакого, но есть желания, которые держатся долго, всю жизнь, так что и дождаться нельзя исполнения».

Вот в последней фразе цитаты прозвучал смысл того ожидания, которым одержим Мальте: есть желания, исполнения которых нельзя дождаться… Одиночество непреодолимо и надо просто жить так, как получается. Но Мальте не считает этот вывод окончательным.
В приведенных выше строках романа показана картина, в которой ещё нет и мысли об одиночестве. Здесь равенство и понимание в обращениях матери к маленькому сыну, с которым она говорит, как с взрослым. Здесь озвучен сокровенный смысл произведения Рильке – преодоление пустоты невозможно, она принадлежит матери, но мать не заполнит её, так как матери нет. И как грань этого бессмысленного и неотвязного поиска – возникает стремление найти равноценную любовь, несущую в себе все те качества, которые были в любви матери и к матери. Но, и в этом, что очевидно, исполнения не дождаться. Все неудачные и непоследовательные попытки героя найти своё место в социальных отношениях базируются на исходной глобальной утрате.

…Она чувствовала мое приближение и через плечо тянула мне руку. Рука совсем не имела веса, и я как прикладывался к распятью слоновой кости, которое мне давали целовать перед сном.

Трогательное и определённое подтверждение равенства и неразделимости понятий матери и Бога.

Лишь когда мы твердо знали, что нас не потревожат, когда на дворе сгущались сумерки, предавались мы воспоминаниям, общим воспоминаниям, казавшимся нам давними и вызывавшими наши улыбки; ведь оба мы выросли с тех пор. Мы вспоминали о времени, когда maman хотелось, чтобы я был девочкой, а не тем мальчиком, которым все-таки стал. Каким-то образом я об этом проведал и взял себе за обычай по вечерам стучаться в дверь maman. И когда она спрашивала, кто там, я с восторгом отзывался: «Софи», истончая свой голос до того, что от него першило в горле. И когда я входил (в почти девчоночьем домашнем платьице с вечно засученными рукавами), я уже был Софи, домовитая мамочкина Софи, которой maman заплетала косичку, чтобы не спутать ее с гадким Мальте, если тот ненароком нагрянет. Это было совсем нежелательно, maman и Софи равно наслаждались его отсутствием, и беседы их (которые Софи вела неизменно пронзительным голоском) в основном сводились к нападкам и жалобам на него… «Хотела бы я знать что сталось с Софи», – замечала вдруг maman посреди воспоминаний. Мальте мало что мог ей сообщить. Но когда maman предполагала, что, верно, Софи умерла, Мальте отчаянно спорил, молил ее этому не верить…

В приведённой цитате тонкое напоминание, закрепляющие факты судьбы самого Рильке, мать которого, урождённая Софи Энтц, тяжело переживала смерть первого ребёнка, дочери, отчего и сына назвала женским именем, Рене.

Только теперь я понимаю, как было, когда maman разматывала кружева…
– Давай посмотрим, Мальте? – говорила она и так радовалась, будто вот сейчас она получит в подарок все содержимое желтолакированного бюро. От нетерпения она не могла развернуть папиросную бумагу. Каждый раз это приходилось делать мне. Но я и сам страшно волновался, когда обнаруживались кружева. Они были намотаны на деревянную бобину так густо, что ее совсем не было видно за ними. И мы медленно их разматывали и смотрели на разворачивавшийся узор, всегда чуть пугаясь, когда он кончался. Вечно он обрывался так неожиданно… и когда начиналось тончайшее плетение на коклюшках, maman говорила: 
– Ну вот, это у нас на глазах – ледяной узор! – и так оно и было от тепла у нас внутри… Когда надо было снова сматывать кружево, мы оба вздыхали. Но эту долгую работу мы бы не доверили никому. 
– Представь, если б нам пришлось их плести! – говорила maman и смотрела на меня с настоящим испугом. Я решительно не мог этого себе представить…
– Они, конечно, в раю, те, которые их плели? – сказал я с восхищением. 
Помню, мне тогда же пришло в голову, что я давно не приставал к maman с расспросами насчет рая. Maman глубоко вздохнула. Кружева были смотаны.
Потом уже, когда я успел забыть свой вопрос, она очень медленно проговорила:
– В раю? Я думаю, их душа там и осталась. Ведь посмотришь – это и есть, наверное, вечность. Как мало еще мы знаем.

Это ещё один большой эпизод, показывающий занятия матери и сына, где доверие сопутствует пониманию, восхищение одинаково сильно, и вслед за восхищением приходят сложные вопросы, которые осмысляются на равных. Мать и сын чувствуют себя заговорщиками. Замечателен следующий эпизод, связанный с детскими представлениями Мальте о событиях, где фантастическое переплетается с реальным, но рядом мать, которая переживает всё так же, как и он. И это переживание самым убедительным образом иллюстрирует их равенство и единство, невозможные ни в каком ином альянсе. Где есть взаимопонимание и доверие возраст ничего не значит.

Вконец измучась, я посмотрел через комнату на maman. Она сидела странно прямая; я решил, что она меня ждет. И только когда я оказался с нею рядом, когда я почувствовал, что ее бьет дрожь, я понял наконец, что дом снова исчезает.
– Мальте, трусишка, – был рядом голос и смех. Голос Веры. Но мы с maman все прижимались друг к дружке; и сидели рядышком, вместе, пока дом окончательно не исчез.

Может, и не следует проводить параллели между утратой Мальте – смерть матери в возрасте, когда ребёнок способен понимать и оценивать («я был уже как-никак большой»), и утратой самого Рильке, у которого не было душевного контакта с матерью, а потом она вовсе ушла из семьи, но параллели напрашиваются сами собой. Вполне вероятно, что в повторяющихся возвратах к теме матери настойчиво осуществляется попытка через историю Мальте систематизировать, уложить в какие-то рамки, в какие-то управляемые схемы свою личную реальную неуправляемую утрату. Однако пространство души, отданное матери и должное заполняться всей жизнью, может быть заполнено лишь теми годами, когда она была рядом и была созвучна. И речь здесь не о какой-то идеальной матери, которую рисуют в благостных картинах, а просто о матери, как уникальном и незаменимом существе, которому противопоставлены все прочие люди, сколь ни были бы они лучше и отзывчивей.
Тема утраченной и восстанавливаемой по крохам матери закономерно касается и Льва Толстого, с которым Рильке встречался во время поездки в Россию в 1899 году. Впечатление от встречи с Толстым отражено в письмах не только к знакомым и друзьям, но и к матери, с которой Рильке поддерживает отношения. «Вчера мы были приглашены на чай к графу Льву Толстому и провели у него два часа, испытав глубокую радость от его доброты и человечности. Мы были тронуты трогательной простотой его любезности и словно благословлены этим великим старцем… Это выше всяких слов!»
При работе над «Записками…» у писателя было намерение вставить туда эссе о Толстом, но он отказался от этой идеи, сознавая масштаб Толстого, способный сломать необязательную и лёгкую конструкцию романа. Но глубины расположения Рильке к Толстому куда сложнее, чем естественное восхищение талантом и мощью, а может, наоборот, проще… Лев Толстой родился в 1828 году. Его мать умерла в 1830-м году от родовой горячки, когда Льву не было ещё и трёх лет. В «Детстве» Толстой со своим героем, Николенькой Иртеневым, по крохам собирает её образ. Но желая быть максимально достоверным в хрупкой области почти неосязаемых воспоминаний, описывает не мать, а её беседу с глухим учителем, гувернантку, окружающие их предметы. Отсюда возникает косвенное описание матери через её отношения с другими людьми и объектами. Личному общению мальчика с матерью посвящена одна крошечная сцена, заканчивающаяся мгновенной тоской ребёнка от мысли о придуманном сне, где мать умерла. Взрослый Иртенев, обращаясь к памяти матери, должен признать, что почти её не помнит. Он лишь удерживает в сознании разрозненные, но очень точные детали внешности, общий дух любви и нежности, сопутствовавший ей. 
Рильке, несомненно, знал биографию Толстого, как и тот факт, что подобно ему самому и его герою, Толстой несёт в себе пустоту, которую должна была заполнить, но не заполнила рано умершая мать. Так чужие друг другу люди, понесшие одинаковую утрату, обретают взаимопонимание и доверие. Рильке не мог не увидеть в Толстом человека, хранящего в глубине души ту же печаль обделённости. Их роднит стремление закрепить в своих произведениях некий бесценный идеальный образ. Мальте у Рильке, точно так же как Николенька Иртенев у Толстого, пытается реконструировать ускользающий облик матери.
Как ни странно, но в исследованиях, связанных с романом «Записки Мальте Лауридса Бригге», мало внимания уделяется или вовсе не уделяется теме матери, хотя автор последовательно, скрупулёзно разрабатывает этот пласт и, указывая на него, неоднозначно заявляет, что только с матерью у Мальте сложились те отношения, которых он ищет во взрослом возрасте и не находит, – равенства, доверия, понимания, нежности, острой необходимости друг в друге, – всего того, чего был лишён и автор романа.
Возможно, и настойчивое, скрупулёзное осмысление Толстым основ христианства, протаранившее в итоге саму суть веры, которая заключается как раз в бездоказательном абсолютном доверии, возможно, это устремление Толстого тоже нашло отражение в романе Рильке, где Мальте Лауридс Бригге безнадёжно надеется обрести такую любовь, которая не сводилась бы к жажде владеть и диктовать. Но на такую любовь способна только мать. Или Бог. И если матери нет, то Бог есть. Одно время ему кажется, будто он способен утешиться в любви к Богу. Рассуждения о Боге и обращения к нему встречаются на всём протяжении романа, в том числе, в упоминаниях о матери.

Maman… вежливость по отношению к Богу считала почти оскорбительной. Она толком не выучила меня молитвам, зато радовалась, когда я готовно падал на коленки и то стискивал, то плоско складывал пальцы, как казалось мне, для вящей доходчивости. Почти предоставленный себе самому, я рано прошел через ряд стадий, которые лишь много позже, в пору отчаяния, я соотнес с Богом, и притом так рьяно, что Бог мне открылся и рухнул чуть не одновременно.
Мы догадываемся, что Он для нас чересчур сложен, что надо сперва Его отодвинуть, чтобы одолеть расстояние долгим трудом. И теперь я знаю – этот труд завоевывается, как святость. И борьба предстоит тому, кто готов заплатить за него одиночеством…

Мальте ищет путей избавления от одиночества и всегда в итоге возвращается к мысли о Боге, единственном, с которым можно преодолеть пустоту. В детстве ошеломляет утрата самого близкого человека (или, как в судьбе Рильке, холодность матери и отказ от сына), а взрослый человек может соотнести эту утрату только с утратой Бога. Именно так заканчиваются «Записки…», не случайно, нет, завершают роман слова, содержащие квинтэссенцию космического одиночества.

Его стало бесконечно трудно любить, он чувствовал, что это под силу лишь Одному. Но Он пока не хотел.

 

Художник: Л. Пастернак.

5
1
Средняя оценка: 2.70732
Проголосовало: 82