«Наша нескладная, несчастливая жизнь…». К 120-летию памяти А.Чехова
«Наша нескладная, несчастливая жизнь…». К 120-летию памяти А.Чехова
К 120-летию памяти А.П. Чехова
Антон Павлович Чехов (1860—1904) справедливо предчувствовал: «Так, мне кажется, если я и умру, то всё же буду участвовать в жизни так или иначе». Писатель оставил в завещание людям свою неизбывную мечту о новой прекрасной жизни и о человеке, в котором «должно быть всё прекрасно».
Этот знаменитый чеховский призыв в пьесе «Дядя Ваня» (1896) был не декларацией, а руководством к действию. Сам писатель на протяжении всей жизни стремился отвечать этому идеалу. Пути самосовершенствования, согласно Чехову, — «беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля… Тут дорог каждый час… » Путём непрестанного самовоспитания, труда души необходимо «выдавливать из себя по каплям раба», преодолевать рабскую покорность, веками внедряемую в народное самосознание власть имущими «антихристами»-душителями свободы, заповеданной людям Богом. Но «в одно прекрасное утро» работающий над собой человек сможет осознать, «что в его жилах течёт уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…». «Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу <…>. Рамка эта — абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, чёрта, свобода от страстей и проч.», — говорил писатель о главном направлении своей жизни и своего творчества. Современники отмечали в личности и характере Чехова удивительное сочетание мужества, стойкости, силы воли, с одной стороны, и мягкости, кротости, «легендарной скромности», деликатности, — с другой. «Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой», — это убеждение несколько раз встречается в записных книжках Чехова. В повести «Каштанка» (1887), любимой многими с детства, герой, случайно наткнувшись на потерявшуюся чужую собаку, обращается с ней именно так, как, вероятно, это сделал бы сам писатель:
«Он нагнулся к ней и спросил:
— Псина, ты откуда? Я тебя ушиб? О, бедная, бедная… Ну, не сердись, не сердись… Виноват <…> Что же ты скулишь? — продолжал он, сбивая пальцем с её спины снег. — Где твой хозяин? Должно быть, ты потерялась? Ах, бедный пёсик! Что же мы теперь будем делать?
Уловив в голосе незнакомца тёплую, душевную нотку, Каштанка лизнула ему руку и заскулила ещё жалостнее.
— А ты хорошая, смешная! — сказал незнакомец. — Совсем лисица! Ну, что ж, делать нечего, пойдём со мной!»
Особого уважения и самого бережного отношения требуют человеческая личность, человеческое достоинство, в целом жизнь человека. Истинно воспитанные люди, с точки зрения Чехова, «сострадательны не к одним только нищим и кошкам. Они болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом…» Эта постоянная боль души — тоска по идеалу, которому должна соответствовать жизнь. «Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!» — восклицал писатель устами одного из героев драмы «Три сестры» (1900). Любимые персонажи Чехова «горячо, страстно» веруют, что рано или поздно человечество увидит «жизнь светлую, прекрасную, изящную». «Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах, мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую», — со слезами убеждает себя Соня в финале пьесы «Дядя Ваня». Эта лирическая медитация передаёт извечное томление растревоженной души, устремлённой в «прекрасное далёко»…
Насколько отдалённо от идеала отстоит жизнь Чехов показывал на протяжении всего творческого пути — от ранних юмористических и сатирических рассказов до лирико-психологических повестей и последних пьес с их глубинным подтекстом, «подводным течением», в которых, по справедливому суждению современников писателя, «реализм возвышается до одухотворённого и глубоко продуманного символа». Обыденная, будничная, серая, убогая жизнь с повседневным поруганием добра, красоты и правды, свободы, духовно-нравственных ценностей — эта жизнь, которую привыкли считать «нормальной», неимоверно отклонилась от нормы, от Божьей заповеди о том, что люди созданы для счастья. Вечное блаженство — таково в наследии святых отцов христианской церкви понимание цели сотворения человека. Святой Григорий Богослов писал: «Мы получили бытие, чтобы благоденствовать; и благоденствовали после того, как получили бытие; нам вверен был рай, чтобы насладиться; нам дана была заповедь, чтобы, сохранив её, заслужить славу». Но этот вверенный человеку Богом рай был потерян, заповеди нарушены, восторжествовало зло.
В письме А.Н. Плещееву от 9 апреля 1889 года Чехов сформулировал свои творческие установки: «Цель моя — убить сразу двух зайцев: правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы». Явные отклонения: деспотизм и угнетение, грубость и невежество, рабскую покорность и забитость, чинопочитание и низкопоклонство, шпионство и доносы, приспособленчество («хамелеонство») и лицемерие, всепоглощающую пошлость и другие пороки человека и общества — писатель изобличал во множестве юмористических и сатирических произведений. Хрестоматийно известные «Толстый и тонкий» (1883), «Смерть чиновника» (1883), «Хамелеон» (1884), «Унтер Пришибеев» (1885) стоят в одном ряду с сотнями других рассказов, юморесок, сценок, зарисовок, этюдов, оригинальных «вещиц». В них проявляются неистощимое чеховское остроумие, жанровая изобретательность, блистательный юмор, меткая сатира. В то же время сквозь беззаботный, казалось бы, смех проступает вызванная неправедным устройством жизни невысказанная тоска.
Позже в рассказе «Тоска» (1886) это тягостное чувство воплотилось в полной мере, захлестнуло человеческую душу, переливаясь через край: «Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из неё тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, её не видно». Извозчику Ионе не с кем поделиться своим тяжким горем: «Сын-то вот помер, а я жив… Чудное дело, смерть дверью обозналась… Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну…» Но среди тысяч людей герой пребывает словно в леденящей пустоте. Никто не желает хотя бы выслушать, что наболело на душе у человека. В нём видят только внешнюю оболочку, место, занимаемое в социуме, — извозчика, который, как механизм, обречён чётко выполнить свою функцию:
«— Ну, погоняй, погоняй! Господа, я решительно не могу дальше так ехать! Когда он нас довезёт?
— А ты его легонечко подбодри… в шею!»
Всеобщее равнодушие к бедам и несчастьям других Чехов расценивал как «общий гипноз», от которого необходимо избавляться: «Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясётся беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других» («Крыжовник» —1898). Свою неизбывную тоску Иона нежданно-негаданно для себя смог излить только перед бессловесным существом — лошадёнкой, такой же измученной, заезженной, как он сам:
«— Так-то, брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем, у тебя жеребёночек, и ты этому жеребёночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребёночек приказал долго жить… Ведь жалко?
Лошадёнка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина… Иона увлекается и рассказывает ей всё…»
Библейский эпиграф: «Кому повем печаль мою?» — придаёт маленькому рассказу с его незатейливым героем-простолюдином поистине вселенский масштаб. Духовное одиночество, беззащитность, неприкаянность, невозможность проявления искренних чувств, когда все отгорожены друг от друга и находятся в замкнутом кругу взаимного непонимания, — все эти мотивы и темы станут преобладающими в зрелом творчестве Чехова. В полный голос зазвучат они в драматургии, в рассказах и повестях, среди которых такие шедевры, как «Дом с мезонином» (1896), «Дама с собачкой» (1898), «Дуэль» (1891), «Попрыгунья» (1891), «Чёрный монах» (1893), «Скрипка Ротшильда» (1894), «Архиерей» (1902) и многие другие. Так, в повести «Дама с собачкой» герой признаётся самому себе в том, что «по какому-то странному стечению обстоятельств, быть может, случайному, всё, что было для него важно, интересно, необходимо, в чём он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, всё же, что было его ложью, его оболочкой, в которую он прятался, чтобы скрыть правду, как, например, его служба в банке, споры в клубе, его “низшая раса”, хождение с женой на юбилеи, — всё это было явно. И по себе он судил о других, не верил тому, что видел».
«Мелюзга» — название этого рассказа обобщает мелкотравчатую, раздробленную сущность большинства персонажей Чехова в его ранних произведениях первой половины 1880-х годов — эпохи реакции и безвременья. Чего стоят придуманные писателем говорящие фамилии антигероев! Здесь мелкие чиновники Козявкин, Невыразимов, Кашалотов и Дездемонов («Депутат, или Повесть о том, как у Дездемонова 25 рублей пропало»), Червяков («Смерть чиновника») и им подобные, дьякон Вратоадов и протоиерей Восьмистишиев, трактирщик Грешкин («Брожение умов»), инспектор духовного училища Двоеточиев («Невидимые миру слёзы»), смотритель уездного училища Хамов, законоучитель Змиежалов, инспектор народных училищ Ахахов («Экзамен на чин»), учитель Ахинеев («Клевета»), купцы Синерылов и Недорезов («Гордый человек»), майор Щелколобов («За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь»), поручик Гауптвахтов («Забыл!!»), штык-юнкер Крокодилов («Что лучше?»), отставной прапорщик Вывертов («Упразднили!»), отставной контр-адмирал Ревунов-Караулов («Свадьба с генералом»), девица Подзатылкина («Перед свадьбой»), жених Апломбов («Брак по расчёту», «Свадьба»), полицейский исправник Арцыбашев-Свистаковский («Шведская спичка»), полицейский надзиратель Очумелов («Хамелеон»), тайные агенты Прекрасновкусов и Дробискулов («Закуска»), тайный советник Гундасов («Тайный советник»), надворный советник Пальцев («Баран и барышня»), начальник Укусилов («Рыцари без страха и упрёка») и великое множество других, часто вовсе безымянных персонажей. «Мелкие коммерсантики, ссудосберегатели, практические людоедишки, жидки и кулаки» («Встреча весны») — все эти ничтожные людишки вращаются в пёстром калейдоскопе измельчавшей, испошлившейся «гнусной расейской действительности» с её казёнщиной, полицейщиной, подлостью, лакейством, притворством...
Героические характеры, мужественные натуры, незаурядные личности встречались крайне редко или исчезали совсем. Всякую смелую честную мысль власть стремилась задавить на корню, опасаясь проявлений «политической неблагонадёжности». В удушливой атмосфере жизни, «не запрещённой циркулярно, но и не разрешённой вполне» («Человек в футляре» — 1898), процветали подозрения, доносы, слежка. «Жизнь нашу можно уподобить безумцу, ведущему самого себя в квартал и пишущему на себя кляузу», — отмечал Чехов в заметках «Философские определения жизни» (1882). Умные, тонко чувствующие натуры зачастую не выдерживали психологического давления уродливой социально-политической жизни. Многие сходили с ума, заболевали манией преследования. Таков герой повести, название которой прочно вошло в русскую речь как крылатая фраза, — «Палата № 6» (1892). Это лингвистическое явление неслучайно, как нет ничего случайного в развитии языка народа и нации. «Самый русский из русских писателей» Н.С. Лесков (1831—1895), который, будучи маститым автором, одним из первых разглядел оригинальный талант Чехова и благословил его на художественное творчество: «Помазую тебя елеем, как Самуил помазал Давида… Пиши», — обобщил смысл чеховской повести: «В “Палате № 6” в миниатюре изображены общие наши порядки и характеры. Всюду — палата № 6. Это — Россия… Чехов сам не думал, что написал (он мне говорил это), а между тем это так. Палата его — это Русь!»
Предельно сгущённый образ палаты № 6 — всей России — двоится: это и сумасшедший дом, и тюрьма одновременно. Неслучайно в разных произведениях Чехова зачастую повторяются одни и те же бытовые детали, которые наполняются универсально-символическим смыслом. Таков, например, унылый, уродливый, длинный забор, ощетинившийся острыми гвоздями, — символ несвободы и жестокости общественных отношений, разъединённости и тоски людей, навсегда отгорожённых от той прекрасной жизни, какой она должна была бы быть. Обшарпанный флигель с палатой № 6 оцепляет «серый больничный забор с гвоздями. Эти гвозди, обращённые остриями кверху, и забор, и самый флигель имеют тот особый унылый, окаянный вид, какой у нас бывает только у больничных и тюремных построек». Замечательный мастер психологической детали Чехов показал подобный забор и в «Даме с собачкой» — напротив, казалось бы, обычного, даже благополучного дома, в котором проживала героиня повести: «Как раз против дома тянулся забор, серый, длинный, с гвоздями. “От такого забора убежишь”, — думал Гуров, поглядывая то на окна, то на забор». И здесь всё то же заточение, та же безнадёжность, безысходность.
«Никогда нас не выпустят! <…> Сгноят нас здесь! О Господи, неужели же в самом деле на том свете нет ада и эти негодяи будут прощены? Где же справедливость? Отвори, негодяй, я задыхаюсь! <…> Убийцы!» — кричит Иван Дмитрич Громов — пациент, запертый в жуткой палате № 6 больницы для умалишенных. Героя повести отличают высокие духовно-нравственные качества, особенно ценимые Чеховым: благородство, «врождённая деликатность, услужливость, порядочность, нравственная чистота»; «тонкие черты, положенные на его лицо глубоким искренним страданием, разумны и интеллигентны, и в глазах тёплый, здоровый блеск. <…> он <…> вежливый, услужливый и необыкновенно деликатный в обращении со всеми <…> хорошо образован и начитан».
Неудивительно, что в атмосфере полицейского государства, в котором в закон возведены подавление свободы, насилие, физическое и нравственное надругательство над личностью, подкрепляемые неправедным судейством, Громов заболевает манией преследования:
«Вечером он не зажигал у себя огня, а ночью не спал и всё думал о том, что его могут арестовать, заковать и посадить в тюрьму. Он не знал за собой никакой вины и мог поручиться, что и в будущем никогда не убьёт, не подожжёт и не украдёт; но разве трудно совершить преступление нечаянно, невольно, и разве невозможна клевета, наконец, судебная ошибка? Ведь недаром же вековой народный опыт учит от сумы да тюрьмы не зарекаться. А судебная ошибка при теперешнем судопроизводстве очень возможна и ничего в ней нет мудрёного. Люди, имеющие служебное, деловое отношение к чужому страданию, например, судьи, полицейские, врачи, с течением времени, в силу привычки, закаляются до такой степени, что хотели бы, да не могут относиться к своим клиентам иначе как формально <…> При формальном же, бездушном отношении к личности, для того, чтобы невинного человека лишить всех прав состояния и присудить к каторге, судье нужно только одно: время. Только время на соблюдение кое-каких формальностей, за которые судье платят жалованье, а затем — всё кончено».
Речи душевнобольного героя вполне благоразумны, глубоко выстраданы. Это острая реакция на торжествующее в жизни зло. Такие слова о наболевшем мог бы повторить каждый честный, здравомыслящий человек:
«Говорит он о человеческой подлости, о насилии, попирающем правду, о прекрасной жизни, какая со временем будет на земле, об оконных решётках, напоминающих ему каждую минуту о тупости и жестокости насильников. <…> О горожанах он всегда отзывался с презрением, говоря, что их грубое невежество и сонная животная жизнь кажутся ему мерзкими и отвратительными. <…> О чём, бывало, ни заговоришь с ним, он всё сводит к одному: в городе душно и скучно жить, у общества нет высших интересов, оно ведёт тусклую, бессмысленную жизнь, разнообразя её насилием, грубым развратом и лицемерием; подлецы сыты и одеты, а честные питаются крохами; нужны школы, местная газета с честным направлением, театр, публичные чтения, сплочённость интеллигентных сил; нужно, чтоб общество сознало себя и ужаснулось».
Схожее восприятие жизни, от которой терзаются все чуткие люди, отразилось во множестве чеховских произведений второй половины 1880-х — начала 1900-х годов: «Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, враньё <…> Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то вёдер выпито, столько-то детей погибло от недоедания…» («Крыжовник»). «Какие дикие нравы, какие лица! Что за бестолковые ночи, какие неинтересные, незаметные дни! Неистовая игра в карты, обжорство, пьянство <…>. Ненужные дела и разговоры всё об одном отхватывают на свою долю лучшую часть времени, лучшие силы, и в конце концов остаётся какая-то куцая, бескрылая жизнь, какая-то чепуха, и уйти и бежать нельзя, точно сидишь в сумасшедшем доме или в арестантских ротах!» — ужасается в повести «Дама с собачкой» Дмитрий Гуров, когда в нём вдруг пробуждается живая душа. Сергей Никитин — главный герой повести «Учитель словесности» (1894) — также чуть ли не на грани безумия, когда внезапно приходит отчётливое осознание пустоты и никчёмности обывательского существования. Он лихорадочно записывает в своём дневнике:
«Где я, Боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость. Скучные, ничтожные люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые женщины… Нет ничего страшнее, оскорбительнее, тоскливее пошлости. Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду с ума!»
Гимназический учитель словесности, который на время застыл в самодовольстве, остановился в развитии, в ясную минуту прозрения приходит к суду над самим собой:
«“В самом деле неловко. Я — учитель словесности, а до сих пор ещё не читал Лессинга” <…> он с уверенностью говорил себе, что он вовсе не педагог, а чиновник, такой же бездарный и безличный <…>; никогда у него не было призвания к учительской деятельности, с педагогией он знаком не был и ею никогда не интересовался, обращаться с детьми не умеет; значение того, что он преподавал, было ему неизвестно, и, быть может, даже он учил тому, что не нужно», но он «умеет скрывать свою тупость и ловко обманывает всех, делая вид, что у него, слава Богу, всё идёт хорошо». Таковы и другие псевдоучителя — коллеги Никитина: «На другой день, в воскресенье, он был в гимназической церкви и виделся там с директором и товарищами. Ему казалось, что все они были заняты только тем, что тщательно скрывали своё невежество и недовольство жизнью».
Однако для героя «иллюзия иссякла и уже начиналась новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем»:
«Кроме этого мирка, в котором так спокойно и сладко живётся ему и вот этому коту, есть ведь ещё другой мир… И ему страстно, до тоски вдруг захотелось в этот другой мир, чтобы самому работать где-нибудь на заводе или в большой мастерской, говорить с кафедры, сочинять, печатать, шуметь, утомляться, страдать… Ему захотелось чего-нибудь такого, что захватило бы его до забвения самого себя».
В рассказе «Крыжовник» постаревший герой, ощущая себя бессильным, обращается с умоляющим призывом к молодому поколению: «Не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро!» Чехов сумел показать универсальный конфликт — «противоречие между данным и желанным», жажду полноты жизни и столкновение человека с самим неправедным устроением действительности, бесконечно далёкой от идеала. «Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку. <…> Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа», — утверждал писатель устами героя рассказа «Крыжовник». Но «когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Всё-таки лучше, чем ничего» («Дядя Ваня»). Имитация подлинной жизни, существование по инерции оборачиваются тяжёлыми психологическими травмами. В минуты проблесков ясного сознания точно пелена спадает с глаз чеховских героев. К ним приходит прозрение, позднее раскаяние и стремление изменить нелепо, бездарно растраченную жизнь:
«Жизнь прошла без пользы, без всякого удовольствия, пропала зря, ни за понюшку табаку; впереди уже ничего не осталось, а посмотришь назад — там ничего, кроме убытков, и таких страшных, что даже озноб берёт».
Однако запоздалый порыв встрепенувшейся души не получает развития, и часто смерть представляется лучшим исходом, чем бескрылая, «убыточная» жизнь. Умирающий герой рассказа «Скрипка Ротшильда» размышляет, «что от смерти будет одна только польза: не надо ни есть, ни пить, ни платить податей, ни обижать людей, а так как человек лежит в могилке не один год, а сотни, тысячи лет, то, если сосчитать, польза окажется громадная. От жизни человеку — убыток, а от смерти — польза. Это соображение, конечно, справедливо, но всё-таки обидно и горько: зачем на свете такой странный порядок, что жизнь, которая даётся человеку только один раз, проходит без пользы?» Современный Чехову критик Волжский (А.С. Глинка) верно отметил, что широко развёрнутая в произведениях писателя картина жизни «не укладывается в узкие исторические рамки 80-х гг., а идёт далеко вширь и вглубь русской действительности, как прошлых, так и будущих десятилетий». И сегодня вслед за Чеховым мы столь же горячо желаем: «О, скорее бы всё это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь» («Вишнёвый сад» — 1903).
Обложка: худ. Таня Чудакова, "Чехов"