Подражая Зощенко

Пусть читатель меня простит, но сразу хочу оговориться и предупредить: писать буду как бы от лица самого Михал Михалыча. Это не потому что я такой умный, а потому, что так легче будет вжиться в образ эпохи и изображаемых событий. Вот и решил влезть ненадолго в шкуру предвоенных сороковых годов XX века и поведать пару-тройку симпатичных сюжетов от имени, повторюсь, самого Зощенко. В виде заметок из некоего несуществующего дневника. По воспоминаниям дорогих и любимых его друзей, общественных деятелей, родных и близких: К. Федина, К. Чуковского, В. Зощенко и др. 
Итак… 

Истории это неинтересно

Никак не мог насытиться тишиной. Свежим дуновением мирно цветущей сирени, пахнущей любовью и ещё чем-то. Этими безмятежно гуляющими, никуда не спешащими поутру людьми, не боящимися резкого порыва тревожных труб: «Воздушная атака!» — И надо стремглав бежать, хватать винтовку и искать укрытие. Литейный пока спит…
Специально встаю пораньше, до будильника. И брожу, брожу. Дышу, вдыхаю, — томно и шумно, — задрав к небу нос. Закрыв глаза. Вспоминая вдруг, что не держал во рту папиросы уже более получаса. Будто никогда не курил. Затяжка — выдох. В такие секунды в памяти всплывает армейская, по определению последняя, драгоценная щепотка табака перед боем. Впереди Невский.

*

В один прекрасный день хохотали до слёз у этого старинного дома, с литыми чугунными изразцами, над одним представителем человеческого рода. Надо ж догадаться-додуматься — беспардонно подойти и прилюдно обругать меня посреди улицы.
Где ты, говорит, подкулачник, узрел такие омерзения, какие понаписаны о нас в твоих книгах? Почему, говорит, ты держишь за скотов людей, строящих новое, невиданное доселе общество! Каково, а. Он сказал: «О нас», — бесспорно подтверждая то, о чём сам же и бранился. И ведь настырный оказался — преградил путь и давай отчитывать: «Моральный уровень, моральный уровень». Он бы выел нам с Корнеем Иванычем мозг, если б не одно чрезвычайное происшествие. 
Представляете, в тот самый момент, когда злобный тип начал переходить на личности, прямо с неба смачно грохнулась в асфальт ощипанная курица, только-только, вероятно, подготовленная к варке. Мы опешили, сообща со стихийным рецензентом, — вскинув в недоумении кверху взор. 
В ту же секунду окно четвёртого этажа распахнулось и вместе с истошным бабьим криком и несусветной площадной руганью оттуда высунулось опухшее растрёпанное мурло.
И ещё громче и истошнее завопило:
— Не трожь мою куру, враг!!! Моя кура, натюрлих! 
Откуда-то из кухонных недр ему хором подвывали женские и детские голоса, орущие друг на друга во все глотки. 
Время, конечно, ерошилось невоенное. Но недоваренную ничейную тушку прикарманить могли на раз. Поэтому мы подобрали её и отошли к чугунному парадному в ожидании счастливого владельца будущего диабетического бульона. Рецензент тоже молча сдвинулся с тротуара, озадаченно почёсывая затылок. 
Не успели оглянуться, вмиг возник взвинченный хозяин трапезы и, ни рожна не пояснив, отчаянно выдернул из моих рук тулово бедного животного. Вырвал и, с непередаваемой словами гримасой плутовства… ловко запрыгнул в трамвай, заворачивающий на Симеоновский мост. Мы, все трое, разинули в оцепенении рты. 
С открытыми ртами нас и обнаружило растрёпанное мурло, спустившееся наконец-то вниз за бульоном. 
— Где кура, враг? — обоснованно вперился в меня дикий осоловелый взгляд.
— Послушайте, уважаемый, — скорбно начал Корней. 
Но орда, быстро собравшаяся на шум, явно симпатизировала вопрошающему:
— Они отдали её сообщнику, — сообщила толпа. 
— Он уволок её на трамвае за мост, — прогудела толпа. 
— Хитро́ придумали, жульё. 
— Натюрлих…
— Ворюги, мля.
Рецензент, на пару с Чуковским, отчаянно-безнадёжно разжёвывали народу случившееся. Владелец неудавшегося диетического обеда ни коим макаром не хотел вникать в тот факт, что остался сегодня без бульона. Готовый тут же заковать в кандалы и вести обвиняемых на расстрел. Да какой расстрел — на виселицу их! Вспомнилось уткинское: «Мы вскинем винты и шлёпнем тебя, рабоче-крестьянский граф!»
…Еле отдышавшись от постепенно рассосавшейся и отставшей за полквартала погони, неожиданно тепло попрощались со случайным свидетелем не совершённого нами преступления. 
— Извините, товарищи литераторы, — смущённо произнёс он на прощание: — Всё вы правильно пишете. Всё верно. — И ушёл.
Тут и настиг нас с Корнеем неудержимый приступ гомерического смеха.

*

И на тебе. Примерно в тот же день или поздней, не помню, спешили куда-то через Летний сад. И прямо-таки наткнулись на безбожно-безобразного знакомца — попрошайку Тинякова. Пьяного и грязного. Вонючего до нестерпимости. А ведь три дня тому назад я его чуть не пинком выпроводил с Литейного. Чтоб не позорил писательство! И денег дал немало. Обещание с него взял — не стоять больше в таком зассанном обличье и не клянчить. Ну, не сволочь ли. 
Корней Иванович, увидав по моему лицу, что могу вдруг отколошматить гада за непотребство, просительно кивнул не реагировать. И сам подошёл к «пииту».
— Ты обещал… — слышу краем уха, уходя от ворот Летнего.
Дальше раздались рявкающие, с причавканием, животные выпады на негромкий убеждающий голос Чуковского. 
Я медленно шёл, не оглядываясь. Внутри закипало, росло и росло агрессивное беспокойство. Когда остановился посмотреть, Чуковский уже догонял. «Пиит» слинял. Ненадолго, разумеется.
— Бесполезно, — встретил я друга.
— Понимаю, — негромко вымолвил он. — Тиняков ответил, мол, сдержал слово и не попрошайничает больше на Литейном. Но про ограду Летнего у вас разговора не было. Вот он и встал тут «на работу».
Потом добавил:
— Зачем ты ему насыпал, Миша? Не в коня овёс.
— Я не ему дал. Себя убедил — дескать, больше того, как единственно подарить денег и взять с него обязательство, сделать невозможно. Понимаешь? Пройти мимо — значило принять грех на душу. Хоть я и неверующий. Нельзя втаптывать в грязь звание русского поэта. 
— …Сказал, — тихо продолжил Корней, — что очень продешевил с твоими деньгами. Сказал, надо было брать больше.
— Он опустившийся подонок. «Выродок и ублюдок!» — это не моё выражение, Платонова, — в сердцах уточнил я. — Но прежде всего он человек, дорогой Корней. И давай забудем об этом.

*

Позже, несомненно, отыграюсь на Тинякове, когда дозреет в голове образ.
Данный образ, несчастный, потерянный, жжёт под ложечкой. И скоро до него наверняка доберусь. Вообще с сюжетами последнюю пору не то чтобы проблема, — в них недостатка нет. Проблема в осмеивании людей, населяющих эти сюжеты. Нутром чувствую — начинаю дико уставать сочинять смешно. Но сочинять «грустно» тоже непосильно — не мой жанр. Профиль. Люди привыкли ко мне как насмешнику-балагуру. К сожалению. 
Вот и Тинякова знаю давным-давно. Великолепный был красавец. Статный. Породистый. Ну как его высмеять, скажите пожалуйста? Ежели напрашивается лишь безмерная жалость и огорчение. Если навязываются выводы, не сопоставимые с юмористическими гранками. 
Помню, собрались у Миши Кольцова.
Постоянно переглядывающиеся Ильф с Петровым. Чирикающие и прихорашивающиеся, словно воробьи в луже. Чуть покашливающий Утёсов, потирающий руки в предвкушении сабантуя. Наш неизменный друг и учитель Чуковский, с непременным блокнотом в рукаве: кабы чего не пропустить! Большая фамильная пепельница, бутерброды, чай, конфеты — всё и вся на месте. Только не было в этой весёлой добродушной компании… доброго веселья. Чего такого нашло на меня, на нас? Предчувствие? Сконфузившись, даже выходил до ванной посмотреться в зеркало — н-да, усилившаяся блеклость, болезненная немощь лица заставили бы побледнеть и по-лесковски «скиксонуть» любого собеседника. Даже такого подготовленного ко всяким неприятностям, как Утёсов.
После неудавшегося вечера, глубоко за полночь, возвращались с Чуковским по домам. Точнее, шли к нему ночевать — до Сестрорецка в такое время не добраться. Корней Иваныч по привычке резюмировал, что незадавшийся «вечер смеха» история запечатлеет самым печальным и угрюмым торжеством Юмора с большой буквы.
 На следующий день — по голубиной почте да сарафанному радио — мы прознали, что один Кольцов не сдался. После ухода разочарованных друзей он тут же бросился в кабинет строчить утренний фельетон в «Правду». Дабы компенсировать нахлынувшее на всех и вся уныние. 
В блокноте Чуковского я оставил на прощание могильную запись о великолепно прошедшей вечеринке: «Был. Промолчал 4 часа».

*

Старых друзей, без сомнения, сковала моя горестная утомлённость. Которой, каюсь, страдал перед смерчем накатывающей войны. «Цунами, война, предчувствие», — черкнул тогда в дневник для будущей статьи. Тревожно чуя улетучивающуюся куда-то беспечную воздушную лёгкость «серапионовых братьев», свежесть мыслей, некую бытийную разлихую отстранённость от улицы, дворов с их нравами, домов с их жителями. Позволяющую рассуждать обо всём от чьего бы то ни было имени: свысока, сверху. Насмехаясь и синхронно анализируя. Наоборот, пришло осознание встроенности в мир, неразрывности с ним. И это пугало. Оттого страдал и всё более замыкался во внутреннем себе.
Я не мог шутить и смеяться, потому что видел войну слишком близко. Потому что заново ощущал её, лицезрел во сне. Никто почему-то в неё не верил. Знаемо, живы в сердцах недавно минувшие сражения, потери: уставшие люди обоснованно считали, что всё кончено. Имели право.
…Папироса. Иду по Мойке. 
Каждый предмет здесь говорит, рассказывает неспешно о приметах молодости. О великом времени надежд и прозрений, мечтах о скором — вот-вот! — счастье и всеобщем благоденствии. Стоило немного и незлобно покричать, обличить и озадачить непонятливых, не встряхнувшихся и не избавившихся от въевшегося под кожу клоповника безвозвратно исчезнувшего прошлого. 
Но враждебное дыхание «вчера» никуда не делось. Оно здесь и сейчас. Огрызается на нас приближающейся бедой.
Как-то на родной «серапионовской» Мойке на нашу гулкую писательскую ватагу, только что вышедшую из поэтической студии, будто бы из ниоткуда набросился озверевший пьяный казак. Лихой маньяк в натуре. В фуражке набекрень, распахнутой шинели. По-медвежьи рыча, принялся гоняться за всеми, устрашающе нагло потрясая внушительной шашкой наголо́. Поднялся девчачий визг и испуганный галдёж прохожих, врассыпную разбегавшихся от дебошира. 
Хорошо изучив в окопах данную породу людей, напрямки подошёл к бузотёру, жёстко преградив ему путь.
Литая сталь вихрем просвистела в микроне от лица. Затем, широко замахнувшись и не заметив во мне никакого испуга, казак, опешив, осёкся, услышав негромкий, но свирепый рык:
— Ты что творишь, сучара?! За девками погнался, с саблей? Так бери наган и пошли стреляться — вона, во двор, — с этими словами я уверенно сунул руку в карман, изображая полную готовность к бою. 
Передышки хватило, чтобы сзади подбежала милиция и схватила оторопевшего буяна.
Подоспел не на шутку взбудораженный Веня Каверин и, часто моргая и заикаясь, что означало крайнюю степень возбуждения, спросил, глядя вослед милиционерам:
— Что ты ему с-сказал, М-м-миша?
— Вряд ли это будет интересно, брат, — ответил я, тут же окружённый наэлектризованным студенческим гвалтом. 
Так или иначе остановили разбуянившегося маньяка — то уже истории неинтересно. И ежели в тот момент времени описанный случай несомненно мог всколыхнуть во мне приступ неподдельного литературного интереса, то сейчас, наизворот, мне искренне жаль сдуру распоясавшегося, перепившего и потрёпанного мужичка. 
Знаете, в сущности, моё второе «я» плавает-бурлит в океане эмоций поблизости от типажа истово машущего шашкой драчуна, бывшего солдата, гвардейского офицера. Ведущего непрекращающийся бой с немчурой 1915-го, потом с белогвардейцами 19-го. И одновременно самим собой 30—40-х, — что ныне я в силах лишь посочувствовать тому несчастному бедолаге. Да и нескромному себе к тому же. Чего и вам желаю, дорогой читатель из счастливого далёкого завтра.

Неблоковские «двенадцать»

…Минувшее здесь и сейчас.
Вот смотрите. Человек, пришедший с гражданской, сталкивается с тем, против чего воевал. Он видит кошмар порочной нэповской разнузданности. Видит вполне себе дореволюционных проституток, вытанцовывающих до утра шимми и дикси. Торопливо шастающих по нумерам. Шурша заработанными «непосильным трудом» облигациями и модными несоветскими одёжами. 
— За что боролись, за что лили свою кровь, за кабинеты или за комитеты? — резонно спрашивают окружающих такие вот, обрисованные выше, подвыпившие казачки, вояки, орденоносные рубаки за лучшую грядущую жизнь, уныло созерцая вокруг сплошное разложение и «обрастание». 
Над тем, над чем смеются мои читатели, — я, красный офицер, плачу. 
Прошлое никуда не делось.
Недалеко от Невского стояло любимое кафе — в доме под номером двенадцать. С таким же непритязательным на первый взгляд названием. Правда, многие умники приписывали название заведения поэме Блока. То было неверно. Но на что очень нервно реагировали притязательные, «правильные» люди. Кафе славилось бульварщиной и блудодейством. «Нравы-с», — слышится купринское, сквозь зубы. 
Моя воля, прозвал бы шантан «Чевенгуром», хоть чевенгурские апостолы и созданы аж через десяток лет после блоковских. Но по сюжету ресторация более напоминала платоновскую антиутопию-катавасию, нежели внезапно краснотелую вспышку-гимн увядающего декадента.
И слово «правильный» приобретало здесь оттенок перевёртыша. Я бы сравнил с Судейкинской «Бродячей собакой» навыворот. Где преступно-ядовитая роспись со стен «Собаки» вдруг спускалась в зал, окутывая его дымом разврата, дерьма и пьянства. И бодлеровские «цветы зла» нечестиво прорастали средь сервировки кафе «Двенадцать». Также и обиженно-возмущённый вопрос «За что боролись!» вызывал здесь более ядовитый смех пьяницы Бодлера, чем нерадивое сочувствие примирителя Авенариуса. 
Но нам, неуёмным искателям отсутствия признаков высших сил, нравился искромётный, сладкий запах шабаша 20-х! Такая вот аберрация рассудка. 
С другой стороны — как иначе(!), скажите пожалуйста, — мог я высмеять и предать бумаге вселенское зло и мещанина в нём, не будучи вовлечённым в него лично? Доказательством тому служат стихийные рецензенты, бесцеремонно ругающие меня посреди улицы. Прилюдно. Понимают ли они, что осуждают не меня, а саму правду нашей просветлённой новой жизни, нарисованную писателем Зощенко? Не поплатиться бы за сей дневник. 
Знавал я одного вора́. Звали Ванькой. Иваном. Немолодой, но и не старый. 
Причём разница в именах служила неким векселем на допуск к телу. У него навечно был зарезервирован столик в затемнённом углу. Пустующий даже тогда, когда в кафе не прорваться, а снаружи кукует приличная очередь.
Ванькой имели право величать лишь такие же воры́, как он сам: преференция на допуск, так сказать. Для всех остальных — исключительно Иван. И попасть к нему на чашку чаю, на приём, считалось честью. 
Бывало, засиживались до ранних петухов в спорах о существующих порядках, рассуждениях о смысле, точнее, бессмысленности жизни. Обо всём современном нэповском распутстве и показном барабанном патриотизме бакенбардов. 
Ванька, — а мне высочайше позволили так обращаться, — на деле оказался даже более патриотом, чем любой записной чинуша-госслужащий, брезгливо воротивший нос от подобных забегаловок типа «Двенадцати». 
— А ведь в чём суть, — охотно и навеселе разъяснял авторитетный жульбан, засучив рукава на дочерна исколотых руках. 
Нимало сумняшеся добавлю: любое количество выпитого абсолютно не влияло на тип его мышления, манеру общения и поведение. Ни разу не наблюдал за ним хамства или пренебрежения к собеседнику, окружающим, халдеям, поломоям.
— Суть в том, что я и при царе решал вопросы. И сейчас решаю. Казнил, миловал. Более миловал, Михай, — так он меня прозвал. — А эти… Чети-мини.
— «Эти»?
— Членососы-новороссы. Суслики. Откуда они взялись? Ну не было же их при царе, слышь. Да, жили-перебивались: хлеб-вода. Но и сейчас не лучше. Хуже. Все лезут от нищеты в город. А город оборачивается мышеловкой. В коей живут одни членососы, а? Скажи мне, чего крестьянин тут потерял? Он и в деревне пил, под хозяином. Обаче после работы — опосля того, как сарай и амбар забил добром и зерном. А здесь он калдычит водку заместо поля. Пьёт запоем. Поутру трезвеет и идёт грабить. Потом — в каталажку или ко мне на разбор: кто прав, кто виноват решать. Ну, кому эта чушь нужна?..
— Кому?
— Выползшему из вонючей крысиной норы неработню-злыдню. Который за выделенную ЖЭКом комнату будет сосать начальнику ЖЭКа до конца дней, чтобы на мякоти полежать. А где он раньше ошивался?
— Где…
— На заводе? Нет. И не на баррикадах. И не на коне с шашкой да с маузером. А-а-а-а, хм. 
— Где же?
— В дворницкой — на вася-поди-подай. Или в кухне — на помоях да на отрубях. На подсобке. Или топтуном в охранке — за вальяжный штоф самогона. Он был при ком-то. И сейчас при нём. Вон он! — Ванька кивнул в сторону выхода: — Сюда в жись не зайдёт. А поползёт лизать да канючить в управу, чтобы сына определили в детсад и дали талон на распределитель. 
— Думаешь, он воевать пойдёт? — Ванька дружелюбно кивнул кому-то в гудящем зале, приглашая к столику. 
— Ты пойдёшь воевать, и баста!! — резко ткнул он в меня пальцем, чуть привстав с места. Давая понять, мол, базар окончен. 
К столу подрулила расфуфыренная, пахнущая парфюмом красотка. В причёске, на каблуках, при макияже.
— Пивком не угостите, господа? — томно произнесла она, игриво наклонившись в воздушном поцелуе к Ваньке. Далее кокетливо повернулась ко мне, ловко, двумя пальцами приподняв полосатую мужскую кепку под стать ильинскому закройщику из «Торжка». 
— Катя, Катенька? — по-сермяжному удивился я внешности своей коллеги по бывшей должности в порту.
— Здравствуй, Миша, — фря бесцеремонно присела рядом, вроде как не очень удивившись рандеву. К тому же нисколько не смущаясь. «Профи», — пронеслось в голове. 
Я с чувством пожал ей руку.
— Вы знакомы? — спросил Ванька, пуская дым в мою сторону.
— Да, — ответила за меня Катерина. — Трудились совместно на благо Родины: конторскими мышами. Катюня печатала на машинке, подносила кофей, — она слегка хохотнула, моргая длинными ресницами, — а Миша что-то по бумагам устраивал. Да?
Я кивнул, не решаясь ответить. Встреча одновременно приятна и конфузлива. К тому же кабацкая обстановка не располагала к воспоминаниям.
Сзади девушки возник официант и рявкнул ей в затылок:
— Тебе шампанского… или сразу водки?!
Катя не шевельнулась. Просто искоса взглянула на меня, будто оценивая, проверяя на «свой — чужой». 
— Позволь, уважаемый, — обратился я к официанту, выдав себя с потрохами. — Пожалуйста, извинись перед дамой и отправляйся восвояси. Мы позовём, когда приспеет. 
Тщедушные усики халдея удивлённо и надменно поползли вверх. Не глядя на меня, он обиженно извернулся и пиявкой скрылся из виду. Оставив даму без извинений. 
Дабы выправить неудобство, Катенька жеманно взмолилась проводить её до дому, сославшись на усталость, умоляюще взглянув на Ваньку. Вор одобрил, с прищуренной хитрецой кивнув на прощание подруге и по-интеллигентски откланявшемуся мне.
 Так я узнал, что Катю уволили по статье «сокращение штатов» за отказ войти «в соитие душ» с начальством. Типичная история. Засим довольно успешная и проворная секретарша стала «своей» в «Двенадцати». Сошлась с Ванькой, обретя в нём надёжность и покой. И новую работу.

*

Когда кафе заколотили досками по причине затухающего, как всё в этой жизни, НЭПа: «Лаял Серко — нужен был, а стар стал — со двора вон!», на ресторанских обитателей-завсегдатаев долго ещё можно было натолкнуться в районе Невского. Они расселились-разбрелись по пивным, рынкам, по всевозможным злачным местам в округе, словно не желая покинуть насиженное годами место. 
В тот период я жил на Грибоедова.
Однажды, почти на четвереньках от усталости, выполз из издательства, завсегда возбуждённый и утомлённый писательскими перипетиями, — и направился в сторону рядов на Обводном малость затариться. Да и к букинистам заглянуть не мешало. 
Прогуливаясь — покуривая — по лоткам, услышал недалече громкий крик: «Держи вора! Хватай! Тащи гада. Гань его, гань!» 
Побрёл на суету и бабьи возгласы — взглянуть на редкую птицу. Вора-карманника взять нелегко, н-да. Взыграл профессиональный интерес бывшего следака-розыскника. 
Подойдя ближе, увидел нелицеприятное зрелище: толпа елозила, заломав вчетверо, старого знакомца по кабаку Ваньку. 
— Дяденьки, пустите, — по-актёрски изображал он из себя невинного. — Я ничего не брал. Пустите. У меня мать болеет.
Засёк: изловленный, стреляя взглядом в поисках спасенья, тоже меня узнал. 
Согнувшись под весом рыночных бугаёв, он пел и пел жалобную песню: 
— Мужик, у тебя мама есть? Дама, у вас есть сын? Мать совсем плоха. Куда вы меня… 
— Чего украл-то? — зыкнул я бугаям.
— Портмоне.
— Вернули хозяину?
— Да.
— Сходу сбросил, паскуда, — добавил кто-то.
— Дяденьки, больно, у-у-у, — ныл пленник. — Я не брал. Это не я.
— Может, и не он, — раздалось из толпы. 
— Цирканули, как он брал? — продрался я вплотную к бугаям.
— Да нет.
— …не я, не-а. Другой там был, — стонал из трёх погибелей Ванька.
— Ребят, да не он это, ой-ой-ой, — запричитала женщина. За ней другие: — Ай-ай-ай. Чай не безмозглый. Да и не школьник.
— Не я, не я, я не… — распрекрасно плакал жульбан, нагнетая на публику жалость: — Там пацанёнок шухерил. Жох-сучонок. Под прилавок сгинул. Я случаем рядом оказался. Лиха беда.
— Да отпустите вы его, — зашумела орава. — Чего в милиции-то скажете? 
— Нету доказательств, — громко произнёс какой-то умник. — Нужны свидетели. 
— Ребят, на Перовской участок закрыт, только что оттудова, — как вкопанный встал я перед конвоем. — А до второго отделения три квартала. Не через мост же его тащить. Да и не похож он на вора.
— А-а-а-а, — оченно натурально подвывал вор: — Я не я.
— Отпусти-и-и… — подхватила толпа. 
— Да хрен с ним! — приняли решение бугаи. И, дав пойманному на прощание пинка, свернули удочки. 
Освобождённый делано вытер слёзы. Из-под рукава, знакомым прищуром, кинул мне молнию благодарности. Тут же исчез. 
Ретировался и нижайший твой слуга, дорогой читатель, по пути домой вспоминая добрым словом беспутное население кафе «Двенадцать». И вора Ваньку с его нехитрым ремеслом. Девушку Катю, оступившуюся не по своей вине. И этих сердобольных тётушек, по-простому да без сожаления освободивших матёрого мазурика. 
Поднимаясь в нашу писательскую надстройку по-над третьим этажом, из подъезда ощутил неприятное дуновение и терпкий запах горячего отопительного пара, пухлыми толчками выпрастывающего прелый дым-туман изо всех щелей моей незатейливой квартирёнки. «Бог мой — батарею прорвало!» 

*

Вбежав в комнату, по-военному оценил обстановку: надо перекрыть трубу. Вентиля́ в подвале — в бойлерной. Так…
 Быстро собрал с пола бесхозное, повыше от затопи с кипятком: сумку, книги, коробку скарба, пачку сахара. И рванул вниз. «Воздушная атака. Газы!» — подсовывала память обрывки снов. 
Бойлерная, — о горе! — закрыта на замок. Причём на огромный, конюшенный, чёрт бы его побрал. Вчера ещё здесь не висел!! — всегда обращал внимание на подобную бытовую мелочь. И нелепое коммунальное чудо заключалось в том, что замок возник именно в минуту вселенского потопа. «Вот ведь…» — В сердцах и крепко ругнувшись, я пнул, прямо-таки запендюрил во всю силу треклятую дверь.
Дверь без скрипа спокойненько открылась. Петли еле держатся: «Вот ведь». 
Ворвался внутрь и перекрыл все краны кряду, которые там нашёл. Взмыленный и заморённый, выбрался на волю. Без особой надежды позвонил в ЖЭК.
Когда постучали в дверь, было уже под вечер. Взглянул на часы — полвосьмого.
— Входите, — спросонья, хрипло сказал я, — не заперто. — «Проспал часа два», — сообразил. — Кто там?
— ЖЭК, — в комнату вошёл паренёк вполне себе приличного виду.
В ответ на мои не в меру расширившиеся глаза паренёк повторил: 
— ЖЭК вызывали?
— Вы и по вечерам ходите? — спросил более себя, чем гостя.
Зажёг сигарету. 
— Понимаете, нет, — засмущался вошедший, — дело в том…
— Да или нет, товарищ, — во мне проснулась-таки ирония. С перчиком. 
Выдохнул дым.
— Понимаете, я б не пришёл. Точнее, пришёл бы, но не сейчас, не сегодня, точнее…
— У меня и стула-то сухого нет, — растерянно оглянулся, не зная, чего предложить товарищу присесть. Всё совершенно влажное. 
Развёл руками.
— Не надо, товарищ писатель. Вы нашли вентиль? — спросил он, наконец, по делу. 
— Естественно, — ответил, в недоумении стоя напротив слесаря: — Вы слесарь? — уточнил я.
Протянул ему пачку. 
— Конечно, — неуверенно вымолвил парень, закуривая. 
И достал толстую потрёпанную тетрадь:
 — Послушайте. 
— Зачем? — я переставал что-либо понимать.
Пуская дым, мы стояли друг против друга.
— Понимаете, я и в ЖЭК устроился, чтобы прочесть это… Вам, — сказал он. 
И тут же начал читать. Вслух.
Потом мы пили чай. Потом опять читали. Смеялись. Выходили на перекур. Возвращались. Читали. Перед рассветом я обнял его, заикающегося, довольного — на том и расстались, — где-то около шести. Будильник ещё молчал. 

*

Вот и солнце. Закипело. В Чевенгуре, должно быть, спозаранку наступил коммунизм. Шучу, вы поняли. Закрываю свой дневник. 
Ложиться спать нету смысла. Воробышком встрепенувшись ото сна, иду на Невский. 
Согласитесь, господа-товарищи, утро — райское время для размышлений, выводов, обстоятельных воспоминаний. Питерский воздух пахнет необъятностью, необъяснимостью. Неизбежностью… И сиренью. 
Даже про папиросы забываю. Будто не курил никогда. Редкие люди спешат на раннюю работу. Сдаётся мне, кто-то из них торопится в ЖЭК, — дабы поспеть на срочный тревожный вызов. А ежели всё-таки не успеет, можно будет до утра просидеть с радостным клиентом за творческим анализом собственных произведений: «Вот ведь».
Кстати, того странного слесаря в дальнейшем приняли в Союз писателей.

5
1
Средняя оценка: 2.86189
Проголосовало: 391
  • Star
  • Star
  • Star
  • Star
  • Star