Пробуждённый (украинскими) погромами

От редакции

Все-таки в СВО первую букву можно расшифровывать — СПРАВЕДЛИВАЯ. 6/7 территории нэзалэжной — подарки России, скромный довесок приданому Хмельницкого.
Но есть и не менее гнусная НЕсправедливость. Грустный лжец Энтони Блинкен плакал о «дедушке, сбежавшем от российских погромов»… из-под Киева.

Пора бы дать статистику и по галицайской обслуге в концлагерях (указать процент тарасов), сказать, кто сжег Хатынь, кто во Львове поработал между уходом РККА и приходом вермахта. Один есть позитив для США: Йеллоустонской супер-катастрофы можете не опасаться, пока земля носит грустную «жертву российских погромов Блинкина» — за прочность земной корочки можно не опасаться.


Европа следила за еврейскими погромами. Аккуратно публиковала карты.
(Не путать с картой 21 века, удары  ВКС РФ)»

3 августа 1940 г. ушёл из жизни Вольф-Владимир-Зеев Жаботинский. В Израиле день его смерти объявлен Днём Жаботинского.

Когда публицистика Жаботинского, русского по изначальной культуре одесского еврея и одного из отцов государства Израиль, проникала в СССР исключительно контрабандой, я читал на папиросной бумаге карманного формата книжечки с иронической усмешкой. Сгущает, сгущает главсионист!

Да неужто Украина и Белоруссия когда-нибудь отделятся от России — да с какого перепуга? Эстония, Узбекистан еще так-сяк, но ради чего? Какие выгоды это им сулит? Кто же мог подумать среди тогдашнего исторического затишья, что народы и поныне живут и будут жить, покуда остаются народами, а не случайным собранием индивидов, национальными грезами, защищающими индивидов от чувства их мизерности и эфемерности. Даже у грез социальных не бывает таких древних и пышных родословных. Сам Жаботинский еще семилетним мальчишкой был околдован фантазией, что у евреев тоже когда-нибудь будет собственное государство. Почему? Зачем? Потому что очень хочется, отвечает мечта.
Сегодня публицистика Жаботинского впечатляет гораздо сильнее своей неумолимой жесткостью: надеяться не на кого, друзей у нас, да и у любого другого народа, никогда не было, нет и не будет. Для каждого народа всегда будут на первом месте его собственные интересы, как бы он их ни понимал. И ни подкупить, ни разжалобить, ни запугать его надолго никогда не удастся, рассчитывать можно только на себя, а на других лишь в той степени, в какой это нужно им самим.
Рассчитывать на себя означает прежде всего пробуждать в себе национальное достоинство, освободиться от унизительной влюбленности в чужую культуру — влюбленности свинопаса в царскую дочь, гордиться тем, за что тебя презирают, использовать собственную историю так, как это делают все — для самовозвышения. Сам Жаботинский, впрочем, использовал неточное слово «самопознание», хотя чем лучше народ познает себя, тем меньше у него остается поводов собой гордиться, — все мы не более чем люди. Но из призывов Жаботинского совершенно ясно, что познавать он предлагал прежде всего высокое в своей истории, а низкое уравновешивать тем низким, которого хватает и у гордецов, предпочитающих об этом не помнить.
И которым евреи никогда не будут интересны в качестве союзников — их слишком мало. Самое большее, для чего они могут пригодиться великим державам, это для какого-то эффектного пропагандистского жеста, — символические жесты важнее реальных дел в мире, воодушевляющемся выдумками. Поэтому горстка евреев, участвующих в Первой мировой войне на стороне Англии против Турции, может простимулировать Англию провозгласить пышную декларацию о праве евреев на турецкую Палестину.
Но ведь это очень рискованно: вдруг Антанта проиграет? Он был уверен, что не проиграет. А что будет с евреями в прогерманских странах, на них ведь наверняка отведут душу? Ничего не поделаешь, для блага народа кем-то придется жертвовать. Жаботинский сумел сформировать еврейский легион в составе армии Великобритании, чем и заслужил Декларацию Бальфура от 2 ноября 1917 года: 

«Правительство Его Величества с одобрением рассматривает вопрос о создании в Палестине национального очага для еврейского народа и приложит все усилия для содействия достижению этой цели; при этом ясно подразумевается, что не должно производиться никаких действий, которые могли бы нарушить гражданские и религиозные права существующих нееврейских общин в Палестине или же права и политический статус, которыми пользуются евреи в любой другой стране».

«Не должно производиться никаких действий, которые могли бы нарушить»… — при желании эта оговорка могла отменить все, ибо нет действий, которые бы чего-то не нарушали. Да и Ллойд Джордж тогда же без экивоков разъяснил, что декларация Бальфура не акт милосердия, но сделка в обмен на «поддержку евреями всего мира дела союзников». А когда дошло до практического воплощения, довольно многие английские «элитарии» и вовсе хотели отменить ее: в 1939 г., когда Холокост уже разворачивался, в «Белой книге» британского правительства было пропечатано, что «поддержка создания еврейского государства в Палестине не является частью его внешней политики». А дальше шел список ограничений, практически исключающих создание «национального очага»: это будет единое двунациональное государство евреев и арабов, на первом этапе иммиграция составит 25 тысяч человек (когда жизнь миллионов европейских евреев висела на волоске), а в дальнейшие пять лет дозволен въезд десяти тысяч евреев ежегодно, в общей сложности 75 тысяч человек (население райцентра). Дальнейшее же увеличение иммиграционных квот будет зависеть от арабского согласия (которого наверняка не будет). Что же до владения «родной землей», то до 95  % земли Палестины будет запрещено продавать евреям вследствие естественного прироста арабского населения.
В сущности, это был отказ от прежних обязательств на пороге Второй мировой войны, когда уже началось массовое бегство евреев из Европы. И реакция на это предательство возможна была детская: раз вы нас обманули, мы вам тоже будем пакостить, где сможем. Но сионисты действовали по-взрослому: раз вы нас обманули — так мы вас используем (нашим бы националистам этому поучиться!). Они и Сталина сумели использовать, поманив его морковкой ближневосточного социализма. Но в итоге поставили на реальное соотношение сил, на Америку. И пока вроде не проиграли.

Пока. Хотя Кириллин день еще не миновал.

Проиграли советские евреи, на которых была возложена ответственность за «предательство» их соплеменников, хотя в мире политики предательство невозможно, поскольку там никто никому не верит и никто никому ничего не должен. Даже письменные обязательства всегда находится повод разорвать, как только они перестают быть выгодными. Так что советские «братья» тоже были принесены в жертву созданию национального государства. Жаботинский считал, что и от классовой борьбы нужно временно отказаться во имя национального единства, за что левые коллеги честили его Владимиром Гитлером и просто «дуче». А настоящий дуче, Муссолини, в виде комплимента прямо назвал его еврейским фашистом.
Левые сионисты, конечно, тоже стремились к созданию еврейского национального очага, но, кажется, верили и в единство человеческого рода. В девятнадцатом веке в это верили многие: когда евреи выберутся из гетто в единую семью «просвещенных народов», национальная рознь растает, аки воск перед лицом огня. А вот Жаботинский в своем недурном историческом романе 1927 г. «Самсон назорей» гораздо более пессимистично изобразил чувства еврея, пытающегося сделаться своим в более высококультурном и могущественном обществе: неотесанные евреи приехали к изысканным филистимлянам на некую «декаду дружбы», питая к хозяевам сложные чувства полузависти-полувосхищения. А уехали, исполнившись беспримесной враждой, испытав пренебрежение хозяев. Нечто подобное произошло и в реальной истории, когда наиболее энергичная, одаренная и гордая часть еврейской молодежи попыталась войти в большой мир, где их приняли не настолько тепло, как им грезилось… 
Давняя история прорыва из гетто российского еврейства заставляет задуматься о проблеме еще гораздо более масштабной. В последние десятилетия обитателями своего рода гетто на обочине «цивилизованного мира» начали ощущать себя уже не евреи, а русские. При этом наметились те же самые способы разорвать унизительную границу, ощущаемую ничуть не менее болезненно и в тех случаях, когда она существует только в воображении (человек вообще живет в воображаемом мире). Первый способ — перешагнуть границу, сделаться большими западниками, чем сам Запад. Второй — объявить границу исчезнувшей: все мы принадлежим к единому человечеству, безгранично преданному общечеловеческим ценностям. Третий — объявить свое гетто главным центром мира, впасть в экзальтированный национализм. И четвертый способ, наиболее опасный, — попытаться разрушить тот элитарный клуб, куда тебя не допускают. Поэтому идеи Жаботинского крайне актуальны для сегодняшней России. Не нужно ни враждовать, ни угождать, но использовать, модернизироваться не в угоду кому-то или чему-то, но из соображений вполне рациональных и даже эгоистических — эти принципы путь классического сионизма Россия вполне бы могла избрать в качестве столько раз осмеянного «третьего пути».
Но к разговорам сионистских романтиков о некоем еврейском евразийстве, о государстве, соединяющем в себе черты Запада и Востока, Жаботинский отнесся очень скептически: какие еще черты Востока — угнетение женщины, отсутствие демократии, образование под контролем клерикалов?.. Жаботинский не был кондовым националистом, для которого не существует ничего, кроме силового доминирования. На склоне своих не особенно долгих лет он объявил конечной целью сионизма не просто создание независимого государства, а «то, во имя чего, в сущности, существуют великие нации — создание национальной культуры, которая будет излучать свой свет на весь мир».
Чувствует ли сегодняшний мир этот свет? Не было ли еврейство рассеянное более «светоносным» культурным явлением, чем еврейство государственное? Сверхуспешное участие евреев в науке и культуре Запада было одновременно и движением к ассимиляции, так что когда Жаботинского спрашивали, почему он хочет сделать государственным языком в будущем Израиле не полумеждународный английский, а полумертвый иврит, он отвечал коротко: «Потому».
Бедное и унизительное гетто ограждало от ассимиляции, от соблазнов более успешного большого мира, — чем мы в какой-то степени наслаждались и в Советском Союзе, хотя соблазны постепенно пробивались и к нам. И сегодня у нас снова хватает охотников вернуться в советское гетто, да и на Западе очень многих это возвращение вполне устроило бы. Железный занавес или железная стена, как иносказательно именовал военное могущество Жаботинский, уже начинает казаться оптимальным выходом по обе ее стороны: лучше совсем не ходить друг другу в гости, если всякая попытка дружить заканчивается дракой. Опасно здесь одно: всякое гетто является источником утопизма и отсталости.

Но железную стену невозможно убрать в одностороннем порядке…

Когда Жаботинский призывал к созданию железной стены, он, кажется, не задумывался, возможна ли она и какой будет ее цена. Жаботинский выводил из себя и ассимиляторов, и «постепеновцев», и социалистов, и в результате оказывался временами прямо-таки врагом сионистского мэйнстрима. И ушел из жизни в Нью-Йорке в 1940 г. почти в одиночестве, успев увидеть, что оправдались наихудшие его опасения, но не успев узнав, в каких немыслимых масштабах.
В 1964 г. его прах в соответствии с его завещанием (то есть по постановлению правительства Израиля, хотя и после долгих прений) был захоронен в Иерусалиме рядом с могилой Герцля, которому Жаботинский когда-то был мимолетно аттестован будущим израильским президентом Вейцманом как мелющий чепуху болтун, — так что можно сказать, Жаботинский победил.
Но какой же урок мы можем извлечь из его победы? Да и был ли Жаботинский победителем, хотя бы посмертным? В умном и поэтичном романе 1936 г. «Пятеро» о ярко одаренной, но обреченной на гибель еврейской семье Мильгромов эпохи Первой русской революции ее намеревающийся креститься рациональный отпрыск выносит такой диагноз — разложение: «Еврейский народ разбредается куда попало и назад к самому себе больше не вернется»; «И Сиона никакого не будет, а останется только одно — желание быть “как все народы“». А другой умный персонаж добавляет: «Эпохи распада иногда самые обаятельные эпохи». 

«А кто знает: может быть, и не только обаятельные, но и по-своему высокие? — задумывается автор. — Конечно, я в том лагере, который взбунтовался против распада, не хочу соседей, хочу всех людей разместить по островам; но — кто знает? Одно ведь уж наверно доказанная историческая правда: надо пройти через распад, чтобы добраться до восстановления. Значит, распад — вроде тумана при рождении солнца или вроде предутреннего сна». А «сны самые чудесные — предутренние сны».

Все решает не логика, не идеология — они лишь служанки поэтических фантазий. Жаботинский не сделался бы духовным вождем без художественного дара. В своем одесском периоде Жаботинский дружил с Чуковским и даже вытащил его из полубезумной нищеты в эстетическую журналистику — см. «Чуковский и Жаботинский. История отношений в текстах и комментариях»; автор и составитель Евг. Иванова (М. — Иерусалим, 2005). И уже в глубокой старости Чуковский вспоминал о Жаботинском восторженно: 

«От всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация, в нем было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина. Рядом с ним я чувствовал себя невеждой, бездарностью, меня восхищало в нем все: и его голос, и его смех, и его густые черные-черные волосы, свисавшие чубом над высоким лбом, и его широкие пушистые брови, и африканские губы, и подбородок, выдающийся вперед, что придавало ему вид задиры, бойца, драчуна. (…) В.Е. писал тогда много стихов, — и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах. Помню, он прочитал нам Эдгара По: „Philosophy of composition“, где дано столько (наивных!) рецептов для создания „совершенных стихов“.
От него первого я узнал о Роберте Броунинге, о Данте Габриеле Россетти, о великих итальянских поэтах. Вообще он был полон любви к европейской культуре, и мне порой казалось, что здесь главный интерес его жизни. Габриеле Д’Аннунцио, Гауптман, Ницше, Оскар Уайльд — книги на всех языках загромождали его маленький письменный стол. Тут же были сложены узкие полоски бумаги, на которых он писал свои замечательные фельетоны под заглавием „Вскользь“».

Принадлежащий Жаботинскому перевод «Ворона» Чуковский тоже считал одним из лучших. И еще о Жаботинском: 

«Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой и был уверен, что перед ним широкая литературная дорога. Но вот прогремел в Кишиневе погром. Володя Жаботинский изменился совершенно. Он стал изучать родной язык, порвал со своей прежней средой, вскоре перестал участвовать в общей прессе. Я и прежде смотрел на него снизу вверх: он был самый образованный, самый талантливый из моих знакомых, но теперь я привязался к нему еще сильнее».

Главный урок Жаботинскому преподнес, однако, не сам погром, а традиционный еврей при пейсах и лапсердаке, робко пробирающийся через площадь после погрома. Он был явно до смерти напуган и все-таки не отказывался ни от своего традиционного облика, ни от традиционного языка, ни от традиционной религии. И блестящий молодой литератор ощутил жгучий стыд за свой внешний и внутренний облик «общеевропейца». В воспоминании Чуковского об их последнем свидании Жаботинский предстает почти фанатиком, знающим одной лишь думы власть: 

«Последний раз я видел Владимира в Лондоне в 1916 году. Он был в военной форме — весь поглощенный своими идеями — совершенно непохожий на того, каким я знал его в молодости. Сосредоточенный, хмурый — он обнял меня и весь вечер провел со мной».

Однако в романе «Пятеро» Жаботинский предстает ироничным и наблюдательным:

«Что такое демонстрация, никто точно не знал — никогда не видал ни сам, ни дед его; именно поэтому чудилось, что прогулка ста юношей и девиц по мостовой на Дерибасовской улице с красным знаменем во главе будет для врага ударом неслыханной силы, от которого задрожат и дворцы, и тюрьмы».

Не радует автора и «ядовитое проклятие эмигрантщины» — «колесо, с огромной силой крутящееся среди пустого пространства, именно потому с огромной силой, что ему нечего вертеть». «И если так судьбе угодно, чтобы скопом вдруг изгнанники вернулись на родину и стали ее владыками, извратят они все пути и все меры». Ораторы в порту наперебой произносили зажигательные речи, но молодой русский моряк с досадой сказал: «Не подействует, к сожалению», — все ораторы «из ваших». Жаботинский вспоминал об этом и в публицистике: народ начал расходиться с ощущением, что революция — это какое-то еврейское дело. Жаботинский и посвятил себя еврейскому делу.

На обложке: Зеэв Жаботинский в униформе Еврейского легиона

5
1
Средняя оценка: 3.04545
Проголосовало: 22