Со святыми упокой...
Со святыми упокой...
Поминовение старших братьев, учителей: Абрамов, Астафьев, Белов, Гребнев, Кузнецов, Лихоносов, Распутин, Солоухин.
Надо успеть отдать поклон старшим моим братьям, обязательно надо. Надо же не просто повторять ежедневно: «Подаждь, Господи, оставление грехов отцам, братиям, сестрам нашим и сотвори им вечную память», но и, в меру сил помочь ушедшим, заступиться за них, сказать о них пред Богом хорошие о них поминальные слова.
Которые всегда обозначались как возложение словесных венков на могилки уходящих. Были они в моей жизни и остались. Говорю о старших братьях в литературе. Может быть, от того я их всех пережил, от того Господь меня сохранил, что доверил сказать о них доброе слово. Сказать надо. Идёт сейчас в литературе интернетская, сайтовская волна, в которой многие тысячи пишущих и рифмующих. И сотни и сотни пишущих о рифмующих и пишущих. И уверяющих, что вот она — блаженная пора расцвета словесности. Кто-то и поверит. Да и бывает иногда, что петух «навозну кучу разгребая» находит жемчужное зерно. Но в основной массе это только попытки самовыражения. Но если нечего выражать? Мы же в России, мы же пишем на русском языке, вот это надо понять. А русский язык служит только тому, кто любит Россию. А то, что сейчас число ненавидящих Россию увеличивается, ясно, как день.
Но так и предсказано: в последние времена явятся ругатели всего святого, лжецы, развратники, клеветники, губители памяти. Вот они и явились. Но я-то счастлив безмерно тем, что именно с настоящими, жертвенными служителями Русскому Слову был знаком. Это ли не знак Божией милости. Какие были люди! «Богатыри не мы». Как они могли радоваться друг за друга, как любили места своего рождения и взросления, как печалились и переживали за страдания, посылаемые России. В основном, все мы были выходцами из крестьянского сословия. И все братья мои могли родиться от одной матери. Рождением своим они умещаются между серединой двадцатых годов и окончанием тридцатых. Именно они: Абрамов, Астафьев, Белов, Гребнев, Кузнецов, Лихоносов, Распутин, Солоухин, — вот мои старшие братья, учителя, защитники, друзья. И каждого из них я провожал от отпевания до могилы. Кроме Лихоносова. Но, так как я с ним бывал в Тамани, на кладбище, где упокоилась его мама, раба Божия Татьяна, и где он показывал местечко рядом с нею и говорил: «Вот тут и я», то кажется, что и я бросил горсть земли на крышку его гроба.
Мы, православные, мы же знаем, что нужно подавать памятные записки о упокоении родных и близких И на Сорокоуст, то есть на сорок дней, и на Псалтирь, на чтение Псалтири и обязательном поминовении имён при этом, и на поминовение на начале утренней службы, на Проскомидии, когда в алтаре из просфоры достаются частицы на каждое имя означенное в записках. Это прошения, чтобы родных наших Господь не забыл. Мы, грешные, молимся об отпущении грехов дорогим нашим, ушедшим в вечность. И, естественно, что страшно нам, какая будет и у нас жизнь вечная после жизни земной? Это же самое главное, ради чего надо жить. Нас-то помянут ли?
О, а как, оказывается, моментально проносится жизнь, просверкивает как на тёмном небе. В детстве, юности день огромен, а в приближении земной кончины моментален. Проснулись, вспоминаем планы на наступивший день: вот то и то непременно надо сделать. А вот и день прошёл, и ничего не успел, занимался пустяками, тут и новые дела нахлынули, а скоро и помирать пора. А ведь надо было многое обязательно сделать, но ничего не успеваю. И всё не сделанное и недоделанное отягощает душу перед Страшным Судом.
При всём при том очень надеемся, что добрые дела наши перевесят чашу грехов и спасут. Ведь страшно впасть в немилость Божию, «в руки Бога живаго». Думаю и уверен: дела моих братьев зачтутся им. Их дела — это их словесные творения. Какие прозаики замечательные! Поэты какие! Но чем плох был писатель Толстой, а, по ототкровениям, «с разбойниками причтён». Более того, описано, что уже и разбойник, страждущий рядом с ним, прощён, а он пока нет. Почему? Потому что его книги издаются, идут в библиотеки, читаются и калечат сознание. Не о художественных говорю (рассказ «Филиппок» замечателен), о его учении. Талант, данный ему от Бога, не спас, ибо обратил он его против Церкви. И какое кокетство и гордыня: «Не ставьте мне ни креста, ни камня». Но не буду больше о нём, есть Кому его судить, есть Кому. Только вывод: можно писать что угодное, даже Богоугодное, а самому быть непонятно кем. Но верю, что братья мои Господу угодили. Да, не ангелы, да, разные (Астафьев мог и не только матюгнуться, но и слово матерное своей рукой написать, да ещё и напечатать, Бог ему судья), но по большому счёту они жили для России. Кроме России себя в другом мире не представляли. Всех их, эту новую волну возрождения русской литературы переводили и на востоке и на западе. И много переводили. А с перестройкой вот что произошло: русских писателей резко перестали переводить. Почему:
Да потому, что власть в Росси захватили ненавистники России, лизоблюды перед дядей Сэмом. Первый, кому позвонили из Беловежской пущи разрушители СССР, американскому президенту. Вот какие лизоблюды правили славянами. Доложили, шестёрки белого дома: с Советским Союзом покончено.
В самом деле: зачем зарубежным издателям нужно было продолжать тратить деньги на переводы и печатание книг о страданиях русского народа, когда они, сами русские писатели, ясно сказали: вот она какая жизнь в стране, идущей к коммунизму: народ пьёт, одинокие старухи умирают на остывших печах, кругом разруха, воровство. Вот, читайте Последний срок, Последний поклон, Пряслины, При свете дня, Привычное дело, читайте! Разве можно так жить? Да как это бедная Россия живёт? Надо Россию спасать, надо в неё демократию двигать. Но мы-то что? Что ж мы не слышали, не слушались праведного Иоанна Кронштадского, сказавшего навсегда: «Демократия в аду»? Вот и стали нас, Россию, сдвигать прямиком в ад. Уже и чикагские мальчики были обучены, уже запели на улицах: «Перемен, мы хотим перемен», уже валом валит молодёжь на фильмы «Покаяние», «Легко ли быть молодым», уже кричат: «Партия, дай порулить!» Уже и ваучеры печатаются.
Советский Союз победил Гитлера, но не гитлеризм. Спас Европу от Гитлера, но ни в чём её не убедил. Да и надо ли было спасать: парижане цветы под немецкие танки бросали. Мы-то, наивные, под танки бросались, на пулемёты ложились. Европа сейчас почти вся против России. И после войны СССР пытался и другие страны спасти, гробил на них своё золото, своих людей и, опять же ни в чём не продвинулся. Манил коммунизмом, коммунизм оказался иллюзией, его идеология пустышкой, враньём. Люди становились не лучше, а хуже. Не все, конечно. Все — это народонаселение, в основе своей думающее, что есть только земная жизнь. И таких больше всего. И не пошло людское полчище ни за Христом, ни за Марксом, хватило ему желудка.
Советский Союз пытался, но не улучшил природу человека. Без Бога это невозможно...
Но есть, есть малое стадо Христово, есть! Оно — то единственное, которое спасётся. Спасение только в нём. Только в нём! Оно в вечности, в которой обязательно надо будет отчитаться за свои дела земной жизни. И там не на кого будет сваливать свои грехи: а я не знал, а меня не спросили, а что я мог, все же так живут… нет, малая частичка человечества, при чём тут все, на других не ссылайся, они сами за свои дела ответят, а сейчас с тебя спрашивают. Православные ноты, звучавшие в работах старых, но не стареющих, мастеров, должны были зазвучать и у мастеров нового времени. И они немного замаячили, прорезАлись в трудах писателей почвенного (деревенского) направления второй половины двадцатого века. Но слабо, но нерешительно. И прямой речи в них не было о стремлении попасть в стадо Христово. Хотя понимали необходимость для России веры православной. Но как-то умозрительно. Отчего?
Оттого что в авторитетах были не слуги Божии, а поклонники сатанинских учений. Будучи несколько раз у Леонида Леонова, каждый раз слышал от него о Ванге болгарской, которую он очень уважал. Вот объяснение того, почему он не отдавал свою «Пирамиду» в печать, он говорил, что Ванга сказала, что он умрёт, как только закончит роман. И он его без конца доделывал и переделывал. А фактически утяжелял и усложнял. Что это? Кому он верил? Темным силам? У нас и своя Ванга водилась — Джуна. И к ней на поклоны пишущие бегали. Всегда надо учитывать то, что сатана, отпавший от Бога, реален, как и слуги его. И они так преуспели, что большинство людей доселе легко обходится без Бога, мало того, вообще уверены, что и Бога нет, есть какие-то высшие силы, а то и они не нужны. Есть же биология с философией, науки есть всякие. Живая клетка. Какой-то взрыв во Вселенной выдумали. Так клетка-то откуда взялась? А взрыв кто устроил? Эволюцию придумали. Да каждый мужчина всё тот же Адам, женщина та же Ева. «Скушай, милый, яблочко, будем как боги».
Не были наши авторы воцерковлены. Не исповедовались, не причащались. И это не могло не сказаться на их трудах. Как же иначе объяснить падение по вертикали тиражей книг и журналов и уменьшение интереса к ним чуть ли не до нуля? И как было не вспузыриться литературе примитива, пошлости, разврата. Ей же всё помогало: интернет, ноутбуки, пониженный уровень нравственности. Положение стало критическим. Это сейчас мы потихоньку оживаем. И спасают как раз мастера — плеяда мастеров Русского возрождения. Благотворная память их влияния на умы. Не воцерковлены? Это их беда, но не их вина. Они любили Россию, жили в ней и для неё — вот за это им поклон.
Могли бы и критики 60-х до 90-х направлять умы читателей к горним высотам. Ведь как раз умозрительно все они: Вадим Кожинов, Петр Палиевский, Сергей Семанов, Олег Михайлов, Юрий Селезнёв — видели необходимость для России православной религии, но опять же не как основное, а как сопутствующее. Может быть, Михаил Петрович Лобанов был из них наиболее близок к Таинствам церкви. Неужели прошли мимо их сознания работы Данилевского, святителей Тихона Задонского, Феофана Затворника, Игнатия Брянчанинова, праведного Иоанна Кронштадского? Ведь читали же! И особенно святого нового времени Николая Сербского, прямо сказавшего: «Замените слово "культура" именем Иисуса Христа». — Да, культура народная, русский язык, былины, сказания, легенды, обряды, песни, танцы, костюм, кухня, сезонные труды, история России, знание её, её литературы и философии, — всё это важно, как без этого, но прежде всего: как без Бога?
И причина одна: не прилепились к церкви.
А пока вернёмся к дорогим моему сердцу, драгоценным именам Валентина, Василия, Виктора, Владимира, Фёдора, Анатолия, Юрия. Запишем их в поминальные святцы, вспомним добрым словом. Подойдём к книжным полкам, погладим корешки, достанем, раскроем на любой странице.
«Память моя, память, что ты делаешь со мной?»
«Таяло. На конце сосульки копилась прозрачная капля. Когда она становилась тяжелее самой себя, то обрывалась. На смену ей приходила другая». Тяжелее самой себя! Каково?
«А ложь свою я завещаю миру. В тени от облака мне выройте могилу». «Бывают у русского в жизни такие минуты, когда раздумье его об Отчизне сияет в душе как звезда».
«Всё меньше нас на свете этом. Всё больше нас на свете том». И о том же: «В последний раз душа моя твою тревожит и слезами, и стихами. Прощай, мой друг! До встречи в том краю, где ни печали нет, ни воздыханий». И в ту же тему: «Где чернеют столетние ели, где шумят в полумгле тополя, где оплакали всех и отпели, где ты будешь мне пухом земля»… «А жизнь, куда ни посмотри я, везде одна психиатрия».
«На обратном пути Пашута заехала в храм. Впервые вошла она под образа, с огромным трудом подняла руку для креста».
«Читал, и когда доходил до слов: “Теперь Тамань уже не та”, — заливался слезами».
«Маки походили на зажженные факелы с живыми, весело полыхающими языками пламени. Лёгкий ветерок чуть колыхал, а солнце пронизывало светом полупрозрачные алые лепестки, отчего маки то вспыхивали трепетно-ярким огнём, то наливались густым багрянцем».
«При виде глубокой небесной синевы, морского простора, тихой берёзовой рощи, колосящейся нивы вдруг тает в душе задёрганного жизнью человека вся накипь, всё мелкое, суетное, временное».
«Держитесь, копите силы, нам уходит нельзя. Россия ещё не погибла, пока мы живы, друзья!»
Угадайте, кому какая цитата принадлежит. Умели братики писать. Читать — не начитаться. Как живые, да они и есть для меня живые: вижу их, просто воочию вижу. Голоса их, смех слышу. В застольи, в заседаниях, в поездках, в совместных выступлениях, в разговорах. Да, живые. Без них и моей бы жизни не было. А сколько о них всякого насочиняли! Якобы Солоухин, например, очень прижимистый. Даёт в долг и назидает: «С отдачей не томи». И обязательно нажимая на букву «О». Это полное враньё: «Сиживал с ним за столом, не беспокойтесь, сиживал». — И всегда он первый старался рассчитаться с официантом. Сколько на русских писателей грязи лилось. Ничего, не пристала. Белов на сессии Верховного Совета выступает, Жириновский кричит: «Уберите колхозника с трибуны!» — А кто за Белова и Распутина в Сербию ездил? Даже во время военных действий, когда их машина попала под обстрел.
Богатыри! Ратоборцы русского языка. Только благодаря ему они и выжили и служили России, и выслужили себе нашу благодарную память. Милые, обозвали нас деревенщинами, а нам-то и в радость. Кто обозвал? Асфальтники городские? А им о чём писать? О голубятнях, дворовых драках, о выезде на дачу да изредка на деревню к бабушке. И постоянно писульки о страхе, в котором жили. Прямо повальный страх. Да как бы запуганные люди фашизм победили? И какой бы они язык русский сохранили, если якобы такая убогость жизни была? Но уж в чём-чём, а в протаскивании своих интересов, в прилипании к властям, к захвату экрана, сцены, издательств, к дележу всяких грантов, премиальных фондов асфальтникам нет равных. Они никогда не признают, что их труды менее важны для России, чем писателей русских, никогда. Они же не от станка, не от сохи, они же от искусственного разума, не к лаптям зовут, к светлому будущему во всей общемировой глобальности.
А почему они никогда не смогут достичь вершин в литературе? Очень просто, как иначе: русский язык верит и служит только тому, кто любит Россию. Вот и всё. Так что продолжайте, господа асфальтники, шипеть, быть всем недовольными, продолжайте творить и вытворять, получать известность и премии, только знайте: всё вами написанное прахом пойдёт. Почему? Оно у вас русско-язычное, а не русское. А известность — дым, выхлоп автомобильный.
Брат Борис
Но сначала не о братьях-писателях, о настоящем старшем брате Борисе. Прощание с ним было для меня таким тяжелым, что лучше не вспоминать. Но как забыть, если оно само помнится. Он после института ехал по распределению из Свердловска в Благовещенск, и его в вагоне захороводила такая бойкая хохлушка украинка. Вот и всё. Оказалась до невозможности жадной, властолюбивой, хитрой. Сын родился и жил больным. И с ним они мучились все эти годы. Она кричала на мужа, даже и руки в ход пускала. Могла ударить. А нам-то каково это было: старший брат. Вот сейчас годы прошли, годы. Думаю: видимо это от того, что его всегда очень любила другая девушка, землячка. А он на ней не женился. Очень умная, красивая. И никого у неё, кроме Бориса не было. Почему не женился, не знаю. От неё сын его, то есть наш с братом и с сёстрами племянник, замечательный вырос. Однажды он поехал в Тольятти, тосковал по отцу. Хохлушка его выгнала. И всё третировала мужа. Машина есть, давай ещё, выстроил дачу, строй другую, одну продадим. Начались ельцинские годы, стала торговать на рынке заграничными тряпками, за которыми челночно ездила то в Китай, то Турцию. А маму нашу при всех, ханжески, называла мамой.
И — вот, не забыть — брат лежит в гробу, она на него кричит: он что-то по хозяйству не успел доделать, что-то не увёз или не привёз. На меня набросилась, была против отпевания. Но тут уже я упёрся. Ходил в храм, договорился. Ночь перед похоронами была без сна, а до этого ночь была в поезде. И ещё невестка положила меня рядом с двумя огромными холодильными камерами, которые, сменяя друг друга, колотили прямо по голове своими звуками, своим трясением. На вынос гроба завод прислал оркестр. Отпевали в холодном храме. Место на кладбище хорошее, на холме. Поминки в кафе. Очень много людей. Завод всё оплатил. А назавтра утром младший брат и старшая сестра, приезжавшие на похороны из Вятки (пока Кирова), уезжали. Мой поезд уходил вечером, но я в квартире, в которой не стало брата, не смог оставаться. Ушёл вместе с ними из опустевшего дома, проводил их и целый день, огромный, пасмурный, с тяжёлым, мокрым снегопадом, бродил по городу, а с обеда до вечера сидел на вокзале или ходил в недалёкую пивную. Вот уж тоска так тоска душила до слёз.
На работе Бориса очень ценили. Когда его провожали, явилась вся гвардия ВАЗа, и сколько хорошего я наслушался о брате: как он занимался новыми технологиями, лабораторией нетрадиционных видов топлива. Лабораторию эту несколько раз поджигали: разве допустят нефтяные короли соскочить российскому автопрому с нефтяной иглы. Как много брат занимался смежниками, подолгу бывая в Турине, в Италии. Работал в Литве, в Вильнюсе. Там его уговаривали остаться. Квартиру предлагали, паспорт подарили. Только там фамилия была написана так: не Крупин, а Крупиновас. Но куда он из России. Для меня он, хотя я его давно перерос годами, всегда будет старшим. Мама рассказывала: «Когда он маленьким был совсем, а оставить было не с кем, я его с собою на покос брала. Он сидит, глядит, как я кошу. Я тороплюсь побольше скосить, устаю. Он, видимо, чувствует это, и мне говорит: “Мне бы, мама, маленькую литовочку сделать, я бы тоже косил”. И я попросила конюха лесхозовского Федора Ивановича, и он подобрал небольшое лезвие, насадил на черенок. И Борис стал косить, да так ловко, так чисто». — Да, уж это я помню, когда мы косили уже впятером. Какое у него было широкое размашистое прокосье. Метра под два. Такое у меня никогда не получалось.
Он тянулся к технике. Ещё в старших классах (как потом и младший брат) работал на маленьком тракторе ХТЗ-7. Служил в танкистах. Был в Венгрии в 1968-м. Учился в Свердловске в Лесотехническом. Далее Благовещенск, Тольятти. Уважение на работе, дома злая жена, больной сын. Меня в детстве никто пальцем не тронул, а от Бориса я однажды получил вразумление. За что я ему всю жизнь благодарен. Летом мы спали на сарае, значит, контроля за нами не было. А я же стихи писал, поэтому и увлекался девчонками. Как без этого поэту, никак. И вот — загулялся. А он — старший брат, переживал за меня. Я вернулся на рассвете, он не спал и наградил меня подзатыльником. Больше я, спасибо ему, не загуливался.
Старший брат — это наставление на ум-разум, это пример жизненного поведения, это защита от бед и напастей. Что говорить — старший брат. Этим всё сказано. А у меня не только он один, у меня все они один к одному, все старшие, все любимые. Не по крови, а по духу.
Василий Белов
80-летие народного писателя отмечали в зале Соборных собраний храма Христа Спасителя. Зал был полнёхонек. Василий Иванович уже не мог ходить и сидел в кресле в своей Вологде, и ехать в Москву не хотел. Но уговорили. Особенно друг его Анатолий Заболоцкий. До начала чествования знакомые шли в комнату Президиума. Там толкались около юбиляра. Василий Иванович здоровался, всех узнавал, пожатие его руки было очень крепким. Сердито выговаривал председателю Совета Федераций Сергею Миронову, лидеру партии Справедливая Россия:
— Это ни на что не похоже, Крым всегда был русским!
Прошёл вечер хорошо. Простились. Оказалось, что навсегда. Уход в лучший мир раба Божия Василия приближался. Узнали мы о его кончине в Доме литераторов, когда отмечался юбилей Станислава Куняева. Мне позвонили из Вологды по мобильнику и сказали. Распутин сидел рядом, я ему сказал на ухо. Он посуровел, поглядел в зал, на трибуну, на которую три часа подряд поднимались ораторы и сделал понятный жест: не будем омрачать праздник. Как раз торжественная часть заканчивалась. Архимандрит Тихон, будущий митрополит Крымский повёз нас на своей машине в Сретенский монастырь. И, хотя уже шёл двенадцатый час ночи, распорядился поднять семинаристов. И это была первая поминальная служба по новопреставленному Василию. Надо сказать, что тогда же архимандрит Тихон позвонил Никите Михалкову, а тот губернатору Вологодоской области. Ещё Тихон позвонил Вологодскому архиерею Максимилиану. А до этого мы с Валей позвонили Ольге Сергеевне, уже вдове. Речь шла о захоронении Белова рядом с могилой Батюшкова в Спасо-Прилуцком монастыре. И конечно, везде было дано добро на такое захоронение. Ещё мы наделялись, что и могила Николая Рубцова будет там же.
А вскоре была дорога в Вологду, речи и архиерейское отпевание, и дорога в Тимониху. Конечно же, упрямые вологжане всё свершили по-своему. «Василий Иванович завещал похоронить рядом с матерью». — Но когда он завещал? Когда жизнь там была, люди были, деревни не мёртвые. А сейчас куда везём? В снежную пустыню? В бездорожье? Кто его там навестит? И это же болтовня, что тут будет вологодская Ясная Поляна. В такой Поляне одно только можно: запить с тоски. И теперь храм, который (в одиночку!) возрождал Василий Иванович, стоит среди пространства как памятник великому писателю и его матери Анфисе Ивановне. «Вечную память» пел присланный владыкой архиерейский хор. Оживали промёрзшие стены. Регент говорил потом: «Какая акустика!» Василий Белов был такой крепкий, сильный, очень по-мужски красивый. Недаром скульптор Клыков сравнивал его с античными героями, а Гребнев не верит в кончину Белова:
«Да нет же, он где-нибудь бродит на родине тихой своей. В своём затерялся народе, в тумане родимых полей. И, жизни пристрастный свидетель, он родине горестно рад, её и певец и радетель, лобастый крестьянский Сократ. Звезда воссияет над полем, над сумеркам древним, лесным. Рубцова окликнет он Колю и снова обнимется с ним».
Распутин на похоронах не смог быть, уже всё сильнее захватывали его недомогания. А Вологда погрузилась в печаль. В прошлом году я ещё побывал в Вологде на открытии памятника Василию Белову, гордости и лидеру русской литературы. Теперь столицу области представить без памятника ему невозможно. Среди городского шума, на городском асфальте стоит певец русского народа. Пройдёт стар человек, пригорюнится, пройдёт молодец… и что? Остановится, призадумается? Хорошо бы. Дальше пойдёт и в памяти писателя русского понесёт?
Перед отъездом ещё навестил застывшего на постаменте старшего брата. У ног его лежали живые цветы. И при мне две девушки положили букетик к его ногам. И вспомнил из песни про Алёшу, русского солдата, погибшего в Болгарии: «Цветов он не дарит девчатам, они ему дарят цветы». — Несомненно для меня, что эти девушки любят родину, Россию, несомненно читали книги Василия Ивановича. Любящие Россию без его книг не смогут обойтись. Как обойтись без «Лада», без этой энциклопедии русской крестьянский жизни.
Конечно, побывал и в его музее. В музее, в его бывшей квартире. Уже музей. Стул, на котором сидел, и стол, за которым сидели, это уже экспонаты. Не сядешь, не присядешь. А соседи по подъезду возмущаются посетителями: «Дверями хлопают, грязь тащат». Вот тут тебе и вся народная любовь, тут тебе и гордость за земляка — писателя с мировым именем. А кто бы за него «Любу-Любушку», «Деревню Бердяйку», «За тремя волоками», «Даню», «Привычное дело», «Кануны», «Час шестый», «Лад», наконец, написал. Это же настолько всё русское, что без этого представить русскую литературу нельзя. И где он сейчас в школах?
Как отец, он ощущается в своей «Сказке для Анюты». А в жизни Анюта была любимица. Один раз мы вместе возвращались из Пицунды и они ночевали у нас. Утром поехали в аэропорт Быково. И вдруг Аня зарыдала — увидела, что у куклы с одной ноги слетела туфелька. И что же? И велел Василий Иванович поворачивать такси. Вернулись, ползали по полу. Нашли! И на самолёт успели. В Японии нас сопровождал профессор (забыл фамилию) и повёл на обед. Спросил, какую кухню мы предпочитаем: китайскую, корейскую, японскую? Василий Иванович велел мне спросить профессора, какой ресторан попроще, подешевле, но как-то так спросить, чтоб профессор не понял, что мы переживаем за его карманы. Я спросил: «А какие рестораны предпочитают люди среднего класса?» — «О, любые, — отвечал профессор. Пришлось сказать, что мы любим японскую. А как иначе? Отчего они такие энергичные долгожители, от чего? Конечно, от питания, конечно, от рыбного. Пошли в японский. Когда выходили, стал накрапывать дождик. Профессор тут же подарил нам по зонтику. Спустя время Василий Иванович рассказал, что профессор с женой добрался до его Тимонихи, где и увидел настоящую Россию. Хозяин повёл гостя в баню по-чёрному. Кто знает, что это такое, тому не надо объяснять. Разделись, зашли. Василий Иванович, зачерпнул изрядным ковшом кипятка и выплеснул на камни. Они прямо взорвались. Профессор закричал: «Тайфун!» — И выскочил из бани.
Да, Белов был не оратор. Но он дело говорил, дело! Вот в чём всё дело. Краснобайщиков, говорунов, профессоров болтологии перестройка наплодила так много, что до сих пор от них не расхлебаемся. Будучи депутатом Верховного совета Василий Иванович выступал, отстаивал интересы крестьянства. Забывая о своей профессии прозаика, писал яростную публицистику. Журналистов, особенно тележурналистов, терпеть не мог. Помню, меня восхитило своей точностью описанное им «свиное рыло телекамеры», которое принюхивалось, приглядывалось к сидящим в зале, выискивая тех, кого начальство велело опозорить, то есть подстеречь задремавшим или ещё что. И наоборот, как-то выгодно показать какого-нибудь ворюгу, купившего мандат депутата.
В жизни был совершенно неприхотливым. Жил в своей Тимонихе, готовил на плите, топил печку. Шукшин писал ему: «Какое у нас с тобой ласковое имя: Вася». — Да, а друживший с ними обоими Анатолий Заболоцкий признавал в литературе именно их, и только. Вот они для него были Васи. Только Васи и никого рядом. Это я к тому вспомнил, что Василий Иванович очень настойчиво заставлял нас перейти с ним на ты. Мы, из великого уважения к нему, никак не могли осмелиться. Но он заставлял. И наконец-то это случилось! На ты перешли, но ни за что не смогли отстегнуть отчество. «Василий Иванович, не принуждай, не сможем!» — Так и не смогли. Да, и в молитвах, вспоминая о нём и о рабе Божией Анфисе, маме его, так и вижу их могилки в Тимонихе у храма, возрождённого в одиночку рабом Божиим Василием. И вспоминаю, как был тут зимой, как топили баню, как ездили по зимним дорогам, застревали в сугробах, как оттирали закоченевшие руки Заболоцкого, который снимал родину друга для книг «Лики православия» и, конечно, для «Лада».
Судьбу крестьянства в первой половине 20-го века многие описывали: Шолохов, Можаев, Тендряков, но всё-таки самое сильное, сердечное, правдивое начертание происшедшего с главной частью русской нации в силу своего таланта и сострадания оставил после себя Василий Белов.
Валентин Распутин
Привела судьба и в музее Распутина побывать. Хотя музей не в бывшей квартире, а в специально отведённом замечательном деревянном доме в самом центре Иркутска. Вроде всё по-человечески, уважительно, а все равно тоскливо. Ходил памятными улицами, по набережной Ангары, через речку Ушаковку к Знаменскому монастырю, к захоронению, увенчанному мраморным крестом. Неужели уже десять лет его нет? Да, не врут календари, десять. А кажется всё время: зайду к нему на Староконюшенный, чаю попьём и пошагаем в Союз писателей на Секретариат. И там чаю попьём.
Открыли только что памятную доску на доме, в котором он жил. Малюсенькая, даже обидно. Да разве память измеряется досками, она в сердцах. Бывая на встречах с читателями, убеждаюсь с радостью, что знают читатели его повести и рассказы, его статьи в защиту России, её истории, недр, нравственного состояния. И всегда с ним было радостно. А сколько ездили по стране и по всяким другим странам. Необычайно крепкий физически, он перенёс два тяжелейших нападения, одно в Красноярске, другое в Иркутске. Всё перенёс. И какой лёгкий и приветливый был в общении. Как безразличен был к почестям, как стеснялся публичных похвал, как ничего не умел говорить в угоду кому-то.
Уж, казалось, на какие этажи взлетел: и славословия в литературе и должности высокие, государственные. Депутат Верховного Совета, член Президентского Совета. А остался всё таким же из приангарской деревни Аталанка. Сибирь любил беспредельно. Словесный памятник ей воздвиг — книгу «Сибирь, Сибирь…». Это надо было всю земельку сибирскую исходить, излетать, изъездить. А какие терпел нападки! Помню и плакаты, несомые на митинг на Лубянку: «Антисемита Распутина долой из Президентского совета» Сам видел. Рассказал ему, он засмеялся: «Надо слоновью шкуру на себя надеть, вот и всё. Не прошибёт».
А как он чисто и аккуратно, при этом быстро, брал ягоды, не догнать. Например, на Ольхоне. Рыбу ловить не любил, хотя его всегда звали: и Глеб Пакулов, и Альберт Гурулёв. «Я в детстве наловился. Так тогда это была необходимость, еды не хватало, а сейчас зачем?» — Однако однажды дрогнул и поехал на зимнюю рыбалку. Но даже и лунку не сверлил. А рыбаки посидели у лунок, посидели, помёрзли, замёрзли, да и пошли греться. А Валя взял оставленную кем-то удочку, опустил леску в лунку и… потащил! Хариус! Да вслед и другой и третий. Накормил друзей рыбаков байкальской ухой. Кстати, каждый раз, будучи где-нибудь в Европе, обязательно покупал, потом раздаривал рыбацкие приспособления: крючки, лески, поплавки.
Болезни мучили его. Лежал в больницах и в Москве и в Иркутске. «Прилетаю домой, неохота лечиться, стараюсь жить в своём нездоровьи, потом все равно прижимает. Приходится ко врачам. Они: “Нет, вас не так и не тем лечили, мы вылечим”. А я что, подчиняюсь. Валят на койку. Там капельницы, уколы. Возвращаюсь в Москву, а московские врачи: “Нет, нет, зря вы им поверили, вам надо то-то и то-то”. Снова в палату». — Иногда одна таблетка, один укол стоили несколько тысяч рублей. Как тут упрекать его за то, что получил премию Солженицына.
Десять лет отмотал, открутил у вечности земной шарик, десять лет как нет на земле Валентина Распутина. А память о нём такая, будто он рядом. Вот он гребёт длинными вёслами лодки на озере в Финляндии, вот мы стоим на палубе катера, идём от материка на Ольхон, вот люди на встречном катере узнают Распутина, сигналят, приближаются, передают ведро свежей ухи, а на самом Ольхоне готовится на костре, на рожнах-распялках дивное блюдо: омуль по-байкальски, вот Валя моментально разводит костёр, а вот прячется в каком-то президиуме за спины впереди сидящих, вот аккуратно добавляет курильского чая в чай индийский, а вот объявляют его выступление в Колонном зале Дома Союзов, и он выходит на трибуну…
Квартира их в Москве, таков удел москвичей из не москвичей, была проходным двором. Но все мы, русские люди, по праву первородства, живущие в Москве, исповедуем народную мудрость: «Кого Бог любит, тому гостя пошлёт». Распутиных Бог любил особенно: дом их всегда был полон. Светлана Ивановна, терпеливая спутница жизни не простого мужа, держалась исполнением этих слов. Два главных события его жизни были: его Крещение в Православие в Ельце и его присутствие на схождении Благодатного Огня в Иерусалиме. Счастлив я, что присутствовал и там и там.
А три самых мучительных события — гибель сыночка, гибель доченьки Маруси и уход жены венчанной Светланы. Он любил Марусю и всегда старался ей что-то привезти из поездок за рубеж. Ещё в 70-е, улыбаясь, рассказывал: «Спрашиваю, что тебе привезти?» — «Стихи о Ленине». Потом, помню, улетали с ним в Тунис по приглашению Ясира Арафата. В Шереметьево провожали и мать и дочка. Опять спросил, что привезти. Сказала: «Сапожки с застёжками». Света строго поправила: «Купи ей самые простые». — Маруся смолчала. А когда уже пошли на паспортный контроль, подбежала и что-то отцу сказала. Оказывается, просьбу свою подтвердила: «С застёжками, с застёжками». — Конечно, искал и нашёл.
Мы, мои современники, видели расцвет русской литературы. Именно расцвет. У нас совершенно не понимают разницы меж расцветанием и процветанием. И постоянно слышишь пожелания: «Желаем вам процветания». А ведь процветание — это конец цветения. Всё, процвели цветочки. Нет, надо желать расцветания. И оно в русской литературе 20-го века было. Не в начале его, не в оккультности так называемого «серебряного века», а во второй его половине. Будем надеяться, что теперешние военные действия не только вернут в Россию русские земли, но и возродят понимание властями и народом того, что без литературы общество становится лёгкой добычей бесовщины.
Последняя книга Валентина Распутина называлась «Эти 20 окаянных лет». Совместно с журналистом Виктором Кожемяко писатель дал чёткую оценку происшедших и происходящих в мире событий. Сердечной болью писателя полны страницы: умирают старухи, сгорают избы, затапливаются жилища. Плодится нищета и сиротство. Разврат становится нормой. А СМИ всё делают для понижения уровня нравственности. Разворовывается народное достояния. Ведь по сути оно даже не столько народное, сколько Божеское. Вода Байкала, чья она? Сибирский газ? Нефть? Каменный уголь? Лес? Но что теперешним насельникам России до этого.
И кто на Святой Руси скажет обо всём этом, кто, кроме русских писателей?
А ещё помню, как мы ночью первого осеннего полнолуния шли по полю Куликову. У колонны Димитрия Донского остановились. Звёзды теснились в небесах. Будто скопились именно над этим святым Полем Куликовым. Валя всегда больше молчал, чем говорил. А чтобы похвалить себя или погордиться чем-то — упаси Бог. Только, когда уже в Москве, в алтаре храма Христа Спасителя, нам показали памятную доску с фамилиями членов первого Совета по возрождению этой православной святыни, Валя сказал: «Да, ради этой надписи нам стоило жить».
Подобно старухе из рассказа «В ту же землю» он и сам ушёл в ту же землю. В свою, в сибирскую, в русскую. А за три дня до ухода из земной жизни Валя исповедовался и причастился. Эти таинства свершил иеромонах Заиконо-Спасского монастыря Иоасаф. Через три дня раба Божия Валентина отпевали в храме Христа Спасителя.
Анатолий Гребнев
Оба они, Белов и Распутин высоко ценили поэзию Анатолия Гребнева. Ещё до прощания с ними, при их жизни он писал: «Тревожно за русское Слово. Но вспомнишь — светлеет вокруг: пока есть Распутин с Беловым, не надо тревожиться, друг!». — И после преставления их из сердца его вырвалось: «…По зову сердца мы над бездной по звёздным тропочкам пройдём, / И на скамейке поднебесной друзей потерянных найдём. / И, вспомнив радостно былое, забудет вечность о часах, / когда Распутина с Беловым обнимем мы на небесах». — Толя-то уже обнялся. Три года, как его нет на земле. Когда ему исполнилось восемьдесят лет, за три дня до кончины, продиктовал он по телефону последнее своё стихотворение, которое здесь привожу:
День родилсЯ, и радостный и чистый,
Один из тех моих счастливых дней,
Когда летят, летят по свету листья
Восьмидесятой осени моей.
Восьмидесятой осени? О, Боже.
О том ли надо мне сейчас тужить?
Спасибо, Боже, что я столько прожил,
Хотя ещё хотелось бы пожить.
Перекрещусь у дедовской божницы,
Легко сбегу с родимого крыльца
В осенний мир, где жёлтый лист кружится
И где нет ни начала, на конца.
Рассказ о Толе — особая статья. Дружили мы сорок пять лет и ни разу друг другу плохого слова не сказали. Сдружила нас, конечно, прежде всего, родная Вятская земля. А вообще, как сиротеет дом, как пустеет, оставаясь без хозяев, зачем он такой? Да, въедут новые жильцы, но всегда будут помниться первые в нём жители. Так и сердце. Я, потеряв друга своего, Виктора Шумихина — главного библиографа знаменитой на всю Россию Вятской библиотеки, — который был другом не только моим, но и Гребнева, долго не смог придти в нашу любимую Герценку: зачем я пойду, если там его нет. Так и Вологда опустела без Василия Ивановича и Иркутск без Распутина. А по Москве каково ходить: всё же с ними исхожено, везде память о них: тут были, сюда заходили, здесь выступали. Думать не думали, что это всё оборвётся.
Сейчас осень, которую после Пушкина все пишущие полюбили, солнце бывает редкое, быстрое как монетка, бросаемая нищему, осень, осень. Толя в письме: «Как поздно я, мой друг, на родину приехал. / Как дорого себе свободу я купил. / Какая здесь тоска, и нет ни в чём утехи. / Как пусто на полях: октябрь уж наступил». — И тогда же: «Я весь во власти родственных примет. / Всё отошло, что временно и лживо. / И здесь опять, как произнёс поэт: / “Минувшее меня объемлет живо”». — Это из письма из его Чистополья, где мы многократно бывали — живали, где упокоилась его матушка Анна и где, когда мы стояли у его могилы, он сказал: «А вот тут и моё место». — Сбылось его предсказание. Хоронили его осенью, серой и сырой, такой же, как сейчас. Ноябрь, снега ещё нет. Тихонько двигалась машина с гробом от его дома по улице, которую чистопольцы устелили хвойными ветками. И от поворота на кладбище зелёная дорога, между колокольней и новой часовней, которую, конечно же, не построили бы без поэта. Как и у Белова церковь в Тимонихе, как и у Распутина храм в Усть-Уде. Вот и свежевырытая могила, рядом с материнской. Толя давно предсказал, написав о чистопольском кладбище: «Там чернеют столетние ели, там шумят в полумгле тополя. / Где отплакали всех и отпели, где ты будешь мне пухом, земля».
А ещё всегда помнятся могилы Северо-Западного, самого кровопролитного фронта Отечественной войны, на который ушли «в главный огонь» вятские мужчины. Около Ржева Полунинские могилы. В одной из них отец Анатолия. «Опять я сорвусь и поеду, тревожимый прежней тоской, / по старому горькому следу в деревню за Волгой рекой… / Как будто какая-то сила, под сердцем схлестнув времена, / у братской безмолвной могилы рывком остановит меня. / У этой могилы я встану. Ну вот, и дороге конец. / И тихо я в землю врастаю: «Ты слышишь ли сына, отец?.. / Отец, мне тебя не хватает, а то бы я славил житьё. / Мой сын без тебя подрастает, я дал ему имя твоё». — Отец Толи ушёл на войну, когда Толе было полгода. Нёс по Чистополью на руках до машины, на которой их увозили. В отцовской могиле вместе с ним захоронено ещё более десяти тысяч солдат. И таких могил там сотни.
Как поэт — Анатолий Гребнев ещё не прочитан и до конца не оценён. Прямая перекличка его с классиками, особенно с Пушкиным, явственна. В «Медном всаднике» робкий, мизинный чиновник бросает вызов самодержцу, вздёрнувшему Россию на дыбы: «Добро, строитель чудотворный, — шепнул он, злобно задрожав, — Ужо тебе!». — И самодержец понимает, что это не просто неприятие его явления в России, но то, что на него ляжет, и навсегда — ответ не за бритые бороды, а за сворот на пути кровопролитные, и хочет избавиться от обвинения. Оправдания ищет, он же «рукой железной пред самой бездной Россию вздёрнул на дыбы» Но какая бездна? Россия идёт своим путём, всё в ней движется и развивается, нет, надо догнать и перегнать Европу, а вот уж она-то точно, со своей обезбоженностью, катится в бездну. То есть Пётр, значит, хочет провалиться вместе с ней? И преследует безумца. «За ним повсюду всадник медный с тяжелым топотом скакал». — У Гребнева мотив преследования выразительно рассказан в стихах о голодном детстве. Они с сестрёнкой рвут колхозный горох. Их настигает объездчик на коне. И потом на всю жизнь: «Вдруг опять во сне затопит детским ужасом меня. / Убегаю. Сади топот, топот страшного коня». — Разве войны, революции, голод не следствие уклонения от пути Божия, от примитивной зависти к напудренным парикам?
На Афоне устанавливали оборудование для мельницы, которое монтировал немецкий инженер. За обедом он стал хвалиться привезённой машиной. Преподобный Силуан сказал на это: «Если бы русский ум был направлен на изобретения, на технические изыскания, ему бы равного не было. Но главное дело русского ума — Богопознание». — В этом споре вся суть нашего превосходства над Западом.
Фёдор Абрамов Веркольский
Так назвал, потому что Фёдор Абрамов как раз из архангельской деревни Верколы, а там, напротив, через реку Пинега монастырь отрока Артемия Веркольского. Фёдор Александрович всегда звал приехать к нему, в Верколу. Конечно, после его трилогии «Пряслины», после знаменитого «Письма землякам», хотелось. Да и личность его была самая незаурядная. На съездах писателей, на пленумах только его выступления и ждали. Его защита человека на земле — главного кормильца и поильца, главного человека, двигающего историю, вызывало огромное уважение. А голос у него был — труба иерихонская.
Правда, он меня однажды ошарашил. Сказав: «Мы к тебе долго присматривались, — тут же спросил: — Ты хотел стать писателем?» — «Да, с детства», — радостно ответил я. — «Тогда зачем женился?» — Я растерялся, как зачем? Даже и не знал, что ответить. А он добавил ещё вопрос: «Ну ладно, женился, а зачем дети?» — Ну, это уже было для меня непонятным. — «Ты русский писатель, русский! — твёрдо заговорил он. — У тебя ничего не должно быть, кроме обязательств перед Россией. Ничего, никто не должен мешать служению России!»
Совсем незадолго до ухода его в лучший мир мы обедали с ним. Только что прошла премьера спектакля в театре на Таганке «Деревянные кони», прошла не просто с успехом, а сенсационно: столичный театр заговорил о русском народе. Я обещал приехать в Верколу. И обещание выполнил. Но уже после его кончины. Поехали из Москвы вместе: Солоухин, Личутин, Золотусский. В Ленинграде присоединился Василий Белов. И вот сразу скажу: какая была тяжкая и напряженная процедура гражданской панихиды в Доме писателей в Ленинграде, и какое же отрадное и снимающее с души печаль, прощание в самой Верколе. Там он родился, жил, оттуда ушел в большую жизнь, воевал, был ранен и всегда возвращался. И дом в Верколе на высоком берегу Пинеги выстроил. И вернулся в него навсегда. Не в него, а в могилу рядом с ним.
Тогда только что наши войска вошли в Афганистан. И уже были жертвы. Сказать вслух об этом опасались. Вдова писателя Людмила Владимировна добилась, чтобы слово на гражданской панихиде дали и Белову. « Иначе, — говорила она представителю обкома КПСС, — я вам такой скандал у гроба устрою…». Кроме Белова речи были дежурными. Даже оскорбительно звучало слово Гранина, писателя-очеркиста: «Ах, Федя, Федя, как ты рано ушёл, как ты много обещал». Обещал чего? Обещал кому? Уже столько было Абрамовым написано о страданиях русских северных земель. «Деревянные кони», «Пелагея и Алька», тетралогия «Пряслины» («Дом», «Пути-перепутья», «Братья и сестры», «Две зимы, три лета»). Ленинградский молодёжный театр полюбил прозу Абрамова, ездил со спектаклем «Братья и сёстры» и по стране и в Финляндию. Они и звали свой коллектив «Братья и сёстры». Были на похоронах.
Из Ленинграда летели самолётом до Архангельска. Там гроб перегрузили на машину и поехали в Верколу. Ехали долго. Половина мая, уже северные белые ночи. И по всей дороге стояли и встречались в последний раз со своим писателем его читатели. Останавливались. После полуночи приехали. Гроб занесли в Дом культуры. А наутро в Верколу приехал большой автобус с певцами знаменитого Северного хора. О, как они пели любимую Абрамовым песню «Травушка-муравушка»: «Ой, по этой травушке ходить, не находиться. Ой, на Русь-земелюшку глядеть не наглядеться». — Он свои небольшие рассказы собирал в книгу «Трава-мурава». Люди шли и шли. Несли рыбники, перезимовавшие ягоды клюкву, морошку. У меня морошка всегда вызывает мысли о Пушкине, он как раз морошку просил, когда умирал. В последние годы он пришёл к написанию православных рассказов, объединённых в «Чистую книгу» с главной героиней, пепельницей и молитвенней Махонькой.. Гордился сказителями северных просторов, особенно Кривополеновой:
— Коммунисты берут всё лучшее из Православия. Моральный кодекс строителя коммунизма» это же Заповеди Божии, — говорил он. — Но не так бы это надо было. За что же тогда взрывали храмы?
Обедали с ним и Беловым за десять дней до операции в ресторане гостиницы «Россия»:
— Пустячная операция. Сделают, и я в Верколу. Смотрите, держите слово: в монастырь повезу. Развалины, а надо возрождать.
Василий Иванович всё поддразнивал Абрамова, который заказал сёмгу:
— Что ж ты такой непоследовательный, то сёмгу заказываешь, то повесть пишешь «Жила-была сёмужка».
И вот — мы сдержали слово, приехали. Только не Федор Александрович встречал нас, а его дом, его могила. И Солоухин говорит над отверстой землёй:
— «Земля еси и в землю отыдеши», — вот слова из погребальной православной молитвы. И счастлив раб Божий Феодор, что вернулся в родную землю.
Потом поминки. И опять незабвенное до слёз: «Ой, по этой травушке-муравушке ходить, не находиться…». — Не забыть, как мы тогда с Заболоцким потеряли Василия Ивановича и искали. И нашли на берегу Северной Двины, широкой, холодной, грустящей вместе в нами. Сидел, сгорбясь, в телогрейке.
— Вот ещё два-три русских писателя уйдут, и что дальше? И хлынет в литературу орда либералов и космополитов, и что? И задавят русскую литературу. Школу задавят, заставят считать русской литературой Солженицына, Окуджаву, Рыбакова и славить комиссаров в пыльных шлемах?
Настиг нас на берегу односельчанин писателя, забыл фамилию. Принёс и то, чем полагалось помянуть раба Божия Феодора, и то, чем можно было заесть то, чем нужно было помянуть. Прекраснейший, ароматнейший, вкуснейший рыбный пирог. И ещё он поделился с нами тем, что его тяготило:
— Вот говорят, Абрамов в Смерше служил, а это вроде как… — и замолчал.
— Вроде как что? — вскинулся Василий Иванович, — клеймо вроде как? Да? Смерш? И что? А что, не было врагов в тылу, диверсий не было, предателей? Да это важнейшая служба.
— Да, да, — обрадовался мужчина, — да. А то у нас читают разное, слушают тоже «голоса». А так мы Фёдора Александровича ценим. Хоть он нас крепко отругал. Верно же: хуже стали работать, верно. Сидим, бывало, на берегу, здоровье поправляем после вчерашнего. Идёт. «Чего, ребята, опять керосините? Ой, смотрите!»
А Смершем этим Абрамова заглазно и писатели поминали. Но что с писателей возьмёшь, кроме анализов: зависть — их родовая болезнь. Письмо Абрамова землякам напоминает «Вологодскую свадьбу» Александра Яшина. Та же суровость в обличениях плохого отношения к земле — кормилице, осуждение пьянства, разгильдяйства, бегства в город. Там, где Василий Иванович оправдывал бы земляков, там Фёдор Александрович их не щадил. И они частенько схватывались. А если ещё к ним подходил ярый спорщик Владимир Личутин, тут только перья летели. Ах, услышать сейчас бы их, драгоценных наших писателей-северян!
Владимир Солоухин
Владимир Алексеевич был первым председателем Комитета по возрождению храма Христа Спасителя. Вообще-то, на первом заседании все его члены были единодушно за кандидатуру Георгия Васильевича Свиридова, но именно Свиридов убедил нас, что лучше председателя, чем Солоухин, быть не может. Известность его как защитника Отечества была повсеместной. Книги его «Письма из Русского музея», «Чёрные доски», «Третья охота», позднее «Последняя ступень» и «При свете дня» читались неотрывно.
Вообще отвлекусь. Несомненно, шестидесятые годы двадцатого века были неповторимым взлётом влияния литературы на читателей. А читателей тогда было огромное количество во всех слоях общества. Редкая семья не выписывала по несколько тонких и толстых журналов, за подписками на собрания сочинений стояли очереди. На двухсоттомную «Библиотеку мировой литературы» записывались с вечера. Тиражи журналов были огромными, «Роман-газета» вообще перешла за миллион. Если говорить об известности, то у Солоухина она превышала все возможные границы.
В общем-то, мы, писательская русская молодёжь, его, грешно признаться, осуждали: разбудил племя поисковиков икон, особенно в северных пределах. Северные деревни жители их покидали. А кто-то и просто умер. Остались избы с красными углами, в которых были иконы. Их-то и воровали или, лучше сказать, прибирали к рукам любители наживы на старине. Но вот, думаю, а не было ли это во многом спасением этих икон? Да, кто-то относился к ним как к украшению, интерьеру, но кто-то и видел в них спасение через молитву.
О грибах, о травах он писал так, что это были не просто грибы и травы для питания и здоровья, а это дар, посылаемый Богом именно для нас. Во всём он видел Россию, её историю особенно. Защищал её на всех уровнях: «Держитесь, копите силы, нам уходить нельзя. Россия ещё не погибла, пока мы живы, друзья!» А «Мужчины, мужчины, мужчины, вы помните званье своё?» — Авторитет у него был огромный, именно он настоял, добился, что торжественная арка, посвящённая победе в войне 1812 года была восстановлена. Она напротив Бородинской панорамы на Кутузовском проспекте.
О храме Христа Спасителя Владимир Алексеевич говорил, что это технически вполне возможно, но даже он не предполагал, что именно его, первого из смертных, будут отпевать в этом возрождённом храме. Говорил: «Может быть, наши внуки смогут в нём поставить свечки за нас». — А всё оказалось, сбылось совсем быстро. Будто так всегда было — стоит храм! И никогда его Каганович не взрывал, никогда тут не затевалось строительство Дворца Советов, никогда потом не сооружался бассейн «Москва». Студенты московских вузов в нём сдавали зачёты по физподготовке. Меня Бог спас: у нас в педвузе юноши, отслужившие в Советской армии, освобождались от таких зачётов. Можно посмотреть документальные фильмы о купании в этой полоскательнице. «Это они в аду», — говорил Георгий Свиридов о плещущихся в бассейне. Самые острые вопросы: судьба русского народа, гибель царской семьи, роль Ленина в революции, братоубийственные схватки в гражданскую войну, издевательство над крестьянством — главном работником и хранителем российской земли, — жертвы войн и репрессий, всё было для него кровным интересом. Он и внешне выглядел русским богатырём.
После отпевания привезли гроб с телом в Алепино, таково было его завещании — упокоиться рядом с родителями, рабами Божиими Алексеем и Степанидой. Как не вспомнить его пронзительный рассказ «Похороны Степаниды Ивановны». Как он не мог предать земле родную мать без православного обряда прощания. Как ездил за священником. Предлагал журналам. От рассказа шарахались. А в Америке издатель Профер напечатал. Закрутилось дело коммуниста Солоухина. Конечно, готовилось исключение. Но ограничились строгим выговором с занесением в учётную карточку. Помогло, скорее всего, то, что в то же время рассматривалось дело ещё одного коммуниста, поэта, исполнителя своих песенок под гитару. У него дело было посерьёзней: провоз порнографии. Но он для тогдашнего руководства был, значит, дороже русского писателя. Ведь если исключить за публикацию честного правдивого рассказа, то уж за порнографию нельзя никак меньше. Ограничились тем, что тоже закатили строгача. Помню, он выходит из парткома и смеётся: «Что ж не исключили? Дали бы мне Нобеля». Когда вернулись с кладбища и сели в родительском доме за поминальный стол, то почувствовали запах дыма. Совершенно символически было то, что дом загорелся от великой печали по ушедшему хозяину. Потушили пожар, притаскивая воду вёдрами из Олепинских прудов, находящихся рядом.
Так и книга писателя называется, «Олепинские пруды». Конечно, пересолил Владимир Алексеевич в обличениях советского времени, и это не только моё мнение, в работе «Бегство из свинарника». Но Бог ему, и всем нам, Судия. В незыблемой основе своего наследия Владимир Солоухин есть и останется защитником русского образа жизни, ратоборцем за русскую культуру. Шесть лет добивались мы установки памятной доски Владимиру Алексеевичу. Не любит Москва своих защитников.
Юрий Кузнецов
В 1971-м году было создано Российское издательство «Современник», и мы, тогда все молодые, пришли в него, в том числе Валентин Сорокин, Юрий Кузнецов, Игорь Ляпин, Борис Филёв, Алексей Меньков, Леонид Вьюнник, Сергей Суша, Лариса Алексеева, Мария Соколова (Шолохова), аз грешный. Работали дружно и весело. Не болели, по выражению Егора Исаева, центропупизмом. Меня вскоре избрали секретарём парторганизации. Недавно обнаружил протоколы собраний, заседаний партбюро. Всё устремлено на помощь в издании книг в краях и областях. «Почему мало молодых авторов в Западной Сибири, на Урале, Нечерноземье? Почему, совместно с Союзом писателей, не организуете там совещаний молодых. Не может быть, что Россия оскудевает талантами». — Да, и по прошествии долгого времени скажу, что такова тайна русского языка: где говорят и пишут на нём, там обязательно должна быть и поэзия, и проза.
Помню, принимали в партию Юрия Кузнецова. Он подал заявление о вступление в КПСС совершенно сознательно. Шли на парткомиссию. Помню, говорили о поэзии. До этого я прочёл о том, что где, не помню, расстреляли из автомата памятник Пушкину. «Напиши об этом», — «Нет, — отвечал Юра, — это не поэзия, это публицистика». — «А что поэзия?» — он задумался на мгновение: — «Вот представь: степь, утро, полынь. И прошёл человек. И от полыни поднялся запах. След запаха. Понимаешь? И его след на земле, и след запаха в воздухе».
— А вот у тебя «Завещание» написано, наизусть знаю: «Мне помнится, в послевоенный год я нищего видел у ворот…» — наизусть знаю. И там рефреном строка: «Да возымеет сказанное силу: в тени от облака мне выройте могилу». — Она придумана или сама записалась?
— Конечно сама. Я после этого завещания недели две делать ничего не мог.
— А после «Прощания с Краснодаром»? — «Эй, шампанского!» Водку несут. Ничего, наливай до предела. / Мы сегодня покажем, как пьют за успех безнадёжного дела». То есть как бы за то, что бесполезно ехать в Москву?
— Можно и так подумать. И в Москве погибают, но в провинции быстрее. Через много уже лет приехал в Краснодар и написал таким же размером стихи о встрече с другом юности: «Только вышел на берег крутой, / мне навстречу волна перегара. / Это Горский, мой друг золотой, / потускневшая тень Краснодара». Начинал прекрасно, а вот…
На парткомиссии в числе других был серьёзный вопрос: как понимать название книги поэта «Край света за первым углом»? Ответ кандидата в члены партии был таков: «Мы же не знаем, у кого какое будущее: кирпич может сверху упасть или пыльным мешком прихлопнут». — Улыбнулись. Но въедливый член парткомиссии зачитал по бумажке и другие подготовленные вопросы: что также означают непонятные ему названия книг и стихотворений: «Во мне и рядом даль», «Отпущу свою душу на волю», «Ожидая небесного знака»… Как всё это понять?» Ответил ему не Юра, а женщина, тоже член парткомиссии: «Но это же поэзия! Главное, что кандидат в кандидаты членов партии желает быть в первых рядах советского общества». То есть приняли в ряды.
Когда он в «Нашем современнике» заведовал поэзией, то часто не соглашался с главным редактором. Но тот и сам любил рассказывать случай, когда он направил к Юрию одного поэта, которому советовал сказать, что он, главный редактор, одобряет его стихи. Но Юрий Поликарпович не одобрил, сказав: «В этом кабинете главный редактор я».
К этому главному редактору, на его родину в Калугу, мы с Юрой ездили. Идём на выступление в пединститут. Стас: «На родине нет пророка. Вообще в Калуге понятия не имеют, что я поэт». — Я учёл это замечание и, выступая, искренне сказал: «Точно так же, как редакторство в “Новом мире” заслоняло Твардовского как поэта, такая же судьба у Станислава Куняева: он прекрасный поэт, а его знают только как главного редактора лучшего в России журнала “Наш современник”. Потом к микрофону пошёл Кузнецов. У него была какая-то своя, совершенно необъяснимая манера чтения. Зал замирал. Безо всяких модуляций, без повышения и понижения интонации он читал приснопамятную «Атомную сказку», многие другие, уже хрестоматийные: «Лейтенанты всегда в голове, интенданты в обозе». Строки «Но русскому сердцу везде одиноко… И небо высоко и поле широко». Эти строки выбиты на его могильном памятнике на Троекуровском кладбище. «Надо бы, — улыбался он, — написать: русскому сердцу везде одинаково».
Так вот. Он выступает, идёт сквозь аплодисменты к финалу, а о Куняеве ни слова. Я торопливо пишу записку: «Юра, скажи, что Стас очень хороший поэт». Передаю. Юра зачитывает её вслух, поворачивается ко мне, спрашивает: «А что, разве это ещё не все знают?». Аплодисменты. Юрий Кузнецов взошёл на «Золотую гору», на которой поставлена чаша поэзии, «…где пил Гомер, где пил Софокл, где мрачный Дант алкал, где Пушкин отхлебнул глоток, но больше расплескал…», гора эта покорена нашим поэтом. И нам понятно, что и сам Кузнецов, который «один, остальные обман и подделка», приобщился с мастерами из этой чаши. Она не причастная, литургическая, она поэтическая. И это он чувствовал. И понимал, что дальше надо идти путями мастеров, что обезбоженная поэзия, она, как ни хороша, а временна. Русские поэты приходили к религиозным темам. Крылов, Сумароков, Державин, Пушкин, все они много потрудились, осовременивая тексты псалмов, перекладывая их на язык поэзии. И Кузнецов свершил доброе дело, он переложил «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона в стихотворные строфы. Это не просто объяснение нашего противостояния меж православной и иудейской верами, это молитва. И наконец, подступил к образу Иисуса Христа. Не знаю, кому как, но мне его трилогия о Спасителе кажется только попыткой, не более. И сказал ему при встрече своё мнение. Он очень обиделся: «Все же хвалят!» И вот, спустя время, прошу у тебя, раб Божий Георгий, прощения, но стою на своём. Надо было хотя бы раз пятьдесят исповедаться и причаститься. И всегда на встречах с читателями вспоминаю твои стихи и особенно это: «Бывают у русского в жизни такие минуты, / когда раздумье его об Отчизне сияют в душе как звезда».
И ещё, его пророческое: «Третья мировая началась до Первой мировой». — Отпевали его в прославленном «пушкинском» храме Большого Вознесения, и именно в тот день впервые зазвучали колокола возрождённой звонницы. А мы знаем, что ничего случайного не бывает.
Виктор Лихоносов
История писательской жизни Лихоносова известна. Ему не было и тридцати, как Александр Твардовский напечатал его рассказ «Брянские» в «Новом мире». Рассказ совершенно простой, он от первого лица. Живёт автор на квартире у мужа и жены, брянских стариков и вот пора ему уезжать. Вот и всё я рассказал. А вы прочитайте сами, войдите в этот прощальный вечер, в разговор вроде ни о чём, а он о родине нашей. И сколько смелости было нужно писателю, чтобы после лермонтовской «Тамани» писать свою «Осень в Тамани». Незабываемый, доморощенный летописец станицы Юхим Коростыль. По его словам, «он доводит до ума правдивую историю Тамани». С гордостью зачитывает свои записи. Далее цитата: «И когда Юхим доходил до слов: “Теперь Тамань уже не та”, не мог продолжать дальше и заливался слезами». — Конечно, считают его чудаком, смеются и над тем, что якобы «тётка его приходится внучке той барышни, шо Лермонтова топила».
Несомненно к Лихоносову приложимо классическое замечание, что он видит свет «светил, давно забытых и безвестных». А как? Какими очами? Сердечными. «Сердце благороднее головы. Оно не понимает: можно, нельзя, глупо, невыгодно. Оно чувствует и находит вдалеке родные тени». — И как бы иначе без сердечного чувствования истории написать «Наш маленький Париж. Ненаписанные воспоминания», «Когда же мы встретимся», «Голоса в тишине», «Люблю тебя светло», «Записки перед сном», «Одинокие вечера в Пересыпи». Пересыпь, станица, на берегу Азовского моря. Там у него жила матушка Татьяна Андреевна. Виктор Иванович исходил всё побережье. Возвращался с прогулок с подобранными перьями чаек, с камушками в прожилках непрочитанных никем узоров, с новыми задумками о трудах.
Любовь его в литературе, это Михаил Шолохов и Александр Твардовский. С великим почтением пишет он о встречах с ними. Позднее связь с русской эмиграцией, особенно с Борисом Зайцевым и Григорием Адамовичем. Последний писал ему: «От каждой Вашей страницы веет чем-то щемяще-родным, горестным и прекрасным. У Вас редкостное чувство русского прошлого, природы, людей, всей России вообще…». — Среди русских писателей стоял на особом счету: любовь к его книгам была для них как бы данной, в искренности её никто не сомневался. В Краснодаре, куда он переехал из Сибири из-за своих болезней, он не стал своим: казаки — народ обособленный, да и обидчивый: как же так: мужик, а пишет о казачестве. «Но если сами не пишут. Все знают, что мне писать, каждый видит своё».
Чем-то были похожи почерки Белова, Распутина, Лихоносова. Есть в книжном деле понятие кегля — размер шрифта. Обычно двенадцатый, десятый. Самый мелкий — петит. Ещё мельче — нонпарель. Ну, а уж самый мелкий — это бриллиант. Так вот, у них бриллиантовые почерки. Аккуратные, вдумчивые. Не то что у Астафьева, Гребнева — размашистые, торопливые, размалахайные, прочесть невозможно. У Солоухина почерк крупный и разборчивый, как и у Абрамова.
Лихоносов возил меня к месту гибели генерала Корнилова: хата над широкой долиной. «Как понять, то ли знали, что тут он, то ли именно так было Богом суждено. Ведь он арестовывал царскую семью». — Вечерами я ходил по Красной улице, выходил к мелеющей Кубани, и всё мне казалось, что все лихоносовске люди живы и тут, рядом, и генерал Бабыч, и Манечка Толстопят, и везёт их Терёшка. А в Тамани не оставляла «Тайна хаты Царицыхи», встреченные казаки отсылали память ко временам присоединения Новороссии к России. Ходили с Витей по берегу, над обрывом к морю, в котором за лёгкой синевой угадывался керченский берег. Нагибались за черепками античности. «Тут и Нестор ходил. Ангел хранитель пишущих». — И ещё: он был актёром, не зря же поступал в театральное. Хорошо пел. Всегда был в хорошем настроении. Часто как-то даже приподнято романтичен. И проза его музыкальна.
Как и сказал он у изголовья последнего пристанища матушки, на Таманском кладбище, что будет с ней рядом, так и случилось. Теперь Тамань уже не та. Но могила её певца в ней. А могила известного человека — это, по словам Пушкина, национальное достояние.
Виктор Астафьев
Всего тяжелее, иногда даже безотраднее, вспоминаю о Викторе Астафьеве. Нет, не от того, что он мне не нравится, нет. Я его и любил, и люблю. И робел перед ним, и дружбу водил. И бывал у него и в доме в Вологде, и в вологодской деревне, и в красноярской квартире, и в его Овсянке, и на отпевании был, и на похоронах, а вот печаль: ведь разошлись наши пути с ним в его последние годы. Думаю, тут взаимно: он перестал во мне нуждаться, да он и от многих от нас отошёл. С Беловым у них и раньше не заладилось. Василий Иванович не выносил сквернословия, а Виктор Петрович частенько посыпал свои рассказы то ли солью, то ли мусором матерков. Причём в любой компании. Это странно даже, спустя годы, вспоминать. Но ведь слушали же! В рот смотрели. Как сейчас помню его сравнения официантов наших и зарубежных. «Там всё предусмотрено, все чаевые. Конечно, обсчитают, но как-то культурно. А у нас вымарщивают. «Пиво не разбавляла, значит, буду не доливать». Вот он, вологодский стервис». — Очень всегда защищал женщин, жалел их несчастную долю: «Идёт, на одной руке ребятёнка ташшит, другой за шею пьяного мужа волокёт. А дома ещё дети не кормлены, печь не топлена. Великие наши бабы русские». — Когда мы отваживались вступать в разговор, он моментально уничтожал любую реплику: «Патриоты, мать-растак. Взять бы вас за шиворот, да сунуть в окоп на две недели. Как бы вы там красиво обовшивели, да оголодались, посмотрел бы я тогда на вас с вашим патиотизьмом».
Сознаюсь, и я языком грешил. В окопе не сидел, но три года в армии оттянул. До старшины ракетного дивизиона дослужился. А как старшина зелёную салажню к службе приучает? И вся юность моя прошла среди народных острословов: механизаторов, колхозников, сплавщиков, лесорубов, среди и журналистов (ещё те были матершинники), там мат был, к великому стыду нашему, обычным. Думаю, и это была одна из причин Божиего наказания людей России. И в отношениях двух русских классиков была определяющей. Не ужились два медведя в одной берлоге — Вологде, и вернулись Астафьевы в Красноярск, а до этого, ещё до Вологды, поживши в пермских краях.
Намучилась с мужем многострадальная Мария Семёновна Карякина, жена его. Только она могла разобрать его почерк, похожий на колючую проволоку. Друг Астафьева Евгений Иванович Носов, прекраснейший писатель-курянин («Усвятские шлемоносцы», «Варька», «Пятый день осенней выставки», «Красное вино победы»), называл её: «Мария — мать героиня с младенцем Витей на руках». Кстати, он смело запрещал другу выражаться, тем более тащить ругань в тексты. Сохранились и его письма к Астафьеву, письма резкие, обличающие. К чести Виктора Петровича он поместил их в том писем 17-томного собрания сочинений, изданное по милости Ельцина.
Но заслуженно стоит ему памятник, заслуженно не простаивают на полках его книги.
Да и как любящему родину не читать лучшее у Астафьева: «Последний поклон», «Ода русскому огороду», «Царь-рыба». Как же не войти бабушке Катерине в нашу жизнь. Бабушек в русской литературе очень много, но бабушку Виктора Петровича Распутин называл генералом среди русских бабушек. Что касается работ последних лет жизни, лучше их и не читать: там и лексика, как говорится, ненормативна, там много и желчи и жесткости. Да, такая была жизнь, она почти всегда такая, не всегда светит солнышко. Но читая «Прокляты и убиты», «Весёлый солдат», даже «Людочку», «Печальный детектив» не счастье познания России испытываешь, а даже пришибленность, порой жить не хочется. Даже и светлую, хотя и горькую, повесть «Пастух и пастушка» Астафьев в перестроечные времена доделал и уснастил такими эпизодами, что только вздыхаешь: да, было-было, но жить-то надо, но дети-то не на смерть рождаются, растут. И у него есть рассказ для детей «Васюткино озеро» о мальчике, который сумел в одиночку в тайге выжить.
Мы часто в последние годы говорили о нашем фронтовике. Говорили опять же с жалостью и болью. Причин такого изменения в его поведении несколько, не надо даже их вспоминать. Легко ли было перенести, когда народ он назвал народишком. «Народишко испаскудился». Но когда пришла горькая весть из Сибири, я, конечно, полетел на похороны. И был на отпевании в Овсянской церкви, и у могилы, у свежего, земляного горбика, одетого цветами, заставленного венками, стоял. И вспоминал, как нас с Валей водил Виктор Петрович по Овсянке, как поднимались на холм над Енисеем напротив того места, где погибла, утонула его мама, о которой он печалился всю жизнь. И на кладбище у могилы дочери были. И там он пророчески сказал: «А тут вот моё место». И вспоминал, как были у него на шестидесятилетии. Всего-навсего. А вот уже нынче и год столетия. А тогда, сорок лет назад, так хорошо всё прошло: сидели во дворе у домика, в котором он работал. Мария Семёновна вынесла целое ведро кедровых орешек, как без них представить сибиряков. «Вот, пока не перещёлкаете, не встанете». А по тому, кто как эти орехи щёлкает, сразу определяют: наш, не наш. У чалдонов орешки расскакиваются на две половинки, чистенькие ядрышки выкатываются на ладонь, у остальных много шелухи и ядрышко раздавленное. Валентин Григорьевич по болезни не смог быть на похоронах, зато потом специально съездил к Марии Семёновне. Побыл с нею, помог ей перебороть печаль прощания.
Да, Виктор Петрович, «Конь с розовой гривой», «Монах в новых штанах», «Фотография, на которой меня нет». Это названия его замечательных рассказов. И первый вариант «Пастуха и пастушки». Есть что взять в руки. И вспомнить поистине тяжелейшую жизнь самородного таланта. Сирота, детдомовец, рабочий, солдат… народный писатель.
Вспомним всех поимённо
Недостаёт сил писать о всех ушедших с земли в землю. Но как не вспомнить фронтового поэта Николая Старшинова, вырастившего Геннадия Красникова и Николая Дмитриева, и многих других. Пулемётчика, героя войны, рыбака. Друга его Владимира Кострова, замечательного поэта, тоже рыбака, которого отпевали в Переделкинском храме. В котором незадолго до этого прощались с Валерием Ганичевым, председателем Союза писателей России. А Сергей Залыгин, прозаик, главный редактор журнала «Новый мир», надо и его большие заслуги помнить: сколько молодняка он привёл в литературу. И он и Костров вели свои семинары в литинституте.
Гражданская панихида по Леониду Леонову была в большом зале Центрального дома литераторов, а отпевали в храме Большого Вознесения. Да, в том, напротив которого как раз был дом, в котором на четвёртом этаже писатель жил, в котором, но это-то все знают, венчался Александр Пушкин с Натальей Гончаровой. И в том же храме отпевали и из него увезли на родную Брянщину Петра Проскурина. В храме Симеона Столпника прощались с Вадимом Кожиновым, в храме св. Адриана и Наталии отпевали Петра Палиевского, в Сокольниках, в любимом москвичами храме Воскресения Христова служили панихиду по рабу Божию Леониду Бородину. Как всё явственно помнится.
Сретенский храм. В нём на клиросе пела Маруся Распутина, её там доселе помнят. Были мы с Распутиным в нём на прощании с философом Эдуардом Володиным. И неоднократно по приглашению архимандрита Тихона, ныне митрополита. О, сколько свечей и свечей возжигалось во славу Божию, в поминовение рабов его, дорогих наших, незабвенных русских писателей. Выдержавших на своих плечах, подобно атлантам античности, вековечный свод высокого служения русской словесности.
Слава Богу, что мы — православные, это же великая тайна превращения горя в радость: идёшь на отпевание, шагаешь с трудом, переживаешь уход друга, брата, хорошего человека, тяжело. Входишь в храм, видишь его в гробу, ещё тяжелей! Но вот зажигаются свечи, начинается служба. Священник произносит слова молитв, чтец читает, хор поёт. И сам молишься и крестишься, и понемногу уходит печаль, уходит тяжесть: ведь все мы неизбежно смертны, все т а м будем. И уже легко вздымается рука, уже спокойно идёшь к последнему целованию, целуешь бумажный венчик с молитвой на лбу уходящего, крестишь его и шепчешь: «До встречи, брат».
Русское возрождение
Возрождение русской литературы, вошедшей в мировую в 19-м веке, задавленное потом приходом в писательском ряды писателей, Россию не любящих, несомненно произошло в послевоенные годы. Именно несчастья крестьян, пролитая кровь не могли быть замолчаны никакою пропагандой, прямым насилием идеологии. Уже на третий день войны прозвучала главная песнь Великой Отечественной: «Идёт война народная, священная война». И была «Катюша», и были «Соловьи, соловьи», и «Жди меня». А потом и проза: «В окопах Сталинграда», «Они сражались за родину», «Белая берёза», «Живые и мёртвые», «Горячий снег», «Дожить до рассвета», «Красное вино победы»…
Слово, русское Слово зазвучало в полную силу, начиная с 60-х годов. Не было семьи без книг, не было дома без толстых журналов. На подписные издания стояли очереди. Трехсот-пятисот тысячные тиражи были обычным явлением. У нас, в «Современнике» в серии «Первая книга в столице» первая книга молодого автора была не менее пятидесяти тысяч экземпляров. «Роман-газета» перешла за отметку трёхмиллионных тиражей. Теперешняя молодёжь, уткнувшаяся в убогую коробочку телефона, не может себе представить тогдашних вагонов метро, электричек, когда лиц не было видно из-за читаемых книг.
Убогость душевной жизни Запада коснулась и нас. Самый читающий народ мира был побеждён нашествием бездуховности. Тиражи упали до безвестности. Журнал 70-х, 80-х годов тиражом восемьсот тысяч теперь еле дышит, еле набирает тысячу. Но мы — русские. Птица-Феникс наш символ. Возродимся. Теперешние, опять военные события, — залог возрождению. Верим, что есть на кого Россию оставить. Вспомним 1980-й год, шестисотлетие Куликовской битвы. Как поднялся патриотический дух России. И как испугались его на Западе. Они-то думали: нет былой России, есть громадина СССР с полезными ископаемыми, с вялотекущей общественной жизнью. И нации никакой нет — сплошь советский народ, химеру коммунизма строит. Ну, хоккей, ну, балет, а оказалось: они себя осознали русскими, они своей историей гордятся. А тут и Тысячелетие Крещения Руси благотворно и своевременно накатилось: мы — православные. Тогда-то на нас с Запада и пошлО: все пошлости цивилизованного мира стали выливаться на Россию как выплёскивались помои из окна в культурном Париже.
Неохота вспоминать. Мы живы. И живы, и умирать не собираемся. Во многом, да даже в первую очередь благодаря Русскому Слову, хранителей которого сегодня мы вспомнили.
На обложке: Владимир Крупин во время Вятского Великорецкого крестного хода