Русское ружье. Киноповесть
Русское ружье. Киноповесть
Часть первая
Здесь турки прошли:
Все в руинах и трауре...
Виктор Гюго, «L’Enfant Grec» («Греческий ребенок»)
Армянский очаг
Староста Кртенц Погос не боялся никакой работы. Ему были в равной степени подвластны все виды крестьянского, сельского труда. Он был земледельцем, скотоводом, пчеловодом. Был он также отменным строителем: каменщиком, плотником, кровельщиком.
Мальчонкой он часто ходил на речку ловить рыбу, и не было случая, чтобы он вернулся домой без улова. Рыбу он ловил и удочкой, и сетью-неводом, но больше всего он любил устанавливать под большими речными камнями-валунами специальные корзины-ловушки с узким входом. Глупая рыба заплывала в эти корзины, но развернуться и выплыть уже не могла.
Но теперь пошла другая жизнь, настали другие времена. Ему давно уже было не до рыбной ловли.
Пришел новый, двадцатый век, и в мире как-то сразу стало неспокойно и неуютно. Россия была далеко-далеко, а ее война с Японией была еще дальше. Война эта, на первых порах казавшаяся легкой победной прогулкой во славу русского оружия, обернулась затяжной и кровопролитной бойней. Далеко за горами и долами была также Первая русская революция. Она давно уже захлебнулась в крови, но кровавые круги от нее пошли по широкому диаметру, головешки от ее пожара перекинулись на южный Кавказ и на Балканы. В Баку, в Карабахе, Лори и других регионах Восточной, так называемой “Русской” Армении прошла волна армяно-татарских межнациональных столкновений.
Мир раскачивался, как корабль во время тайфуна.
Вот и в Османской империи подули сильные ветры, пошли большие волны междоусобной гражданской и политической борьбы. Кровавый султан Абдул-Гамид Второй свергнут с престола, огромной страной стали управлять и заправлять “друзья народа”, - так называли себя члены правящей партии “Иттихад де веракки” – “Единение и прогресс”.
Села шести армянских вилайетов эти ветры и волны пока еще почти не поколебали: там было относительно спокойно, как спокойно бывает во время штормов на дне моря. Крестьяне все так же трудились с раннего утра до позднего вечера, чтобы прокормить себя, свои семьи и - это было, пожалуй, самое главное и трудное, хлопотное - заполнить поистине бездонную, ненасытную и прожорливую имперскую казну.
Большинство эрзерумских армян были так называемые «франги», то есть армяне-католики. Маленький народ, населявший обширную территорию Османской Турции, был разобщен: католики, «франги» подчинялись Ватикану, а григорианцы, «просветители» – Армянской Апостольской Церкви, Святопрестольному Эчмиадзину.
В селе Кртенц Погоса жили армяне-григорианцы. В соседних же селах жили «франги» - о каком сплочении, о каком единстве могла идти речь?
***
- Мы пришли с миром, - сказал Гурхан-бей[1], переступая порог дома Кртенц Погоса. – Хозяин дома? - вежливо поинтересовался он у обступивших его женщин. Нетрудно было догодаться, что эта старая женщина была матерью хозяина дома, та, что помоложе, его жена и хозяйка домашнего очага, а эти девочки-подростки – ах, как же их много! – были их дочери.
- Нет, он в поле. Косит траву. В такое время дня он никогда не бывает дома. Я пошлю за ним дочку, - засуетилась хозяйка, жена Погоса, Искуи-ханум[2], и добавила:
- Поле не очень далеко отсюда, десять минут ходьбы.
- Ну, давай, хозяюшка, Искуи-ханум, покажи, на что ты способна. Я привел к вам очень важного человека. Таких важных гостей вы и ваш дом никогда не видели. Так что ты уж постарайся, хатун-ханум[3].
Человек, сказавший это, был сопровождавший Гурхан-бея государственный сборщик налогов Орудж-бей; его отлично знали не только жители этого богатого, процветающего захолустного армянского села Эрзерумского вилайета, но и во всей округе. Знали его как облупленного. Знали и люто ненавидели.
А ненавидеть Орудж-бея было за что. Он впервые появился в селе Кртенц Погоса лет десять назад. И принес с собой большую беду. Большую напасть – зулум[4]. Но об этом расскажем позже.
Сама по себе должность сборщика налогов – одна из самых прибыльных, но при этом и самых малопривлекательных. Сборщиков налогов никто не любит, как не любят жандармов, надзирателей тюрем, следователей и судей. Сборщики налогов, жандармы, надзиратели тюрем кормятся болью, бедой, несчастьями людей. Они видят слишком много человеческой боли, крови, человеческих страданий, как физических, так и душевных. Искалеченные человеческие судьбы становятся для них чем-то вполне обычным, заурядным, повседневным. С годами все человеческие качества в них тупеют, атрофируются. И это понятно: чтобы им было хорошо, людям должно быть плохо.
Орудж-бей был одним из тех пяти тысяч турецких государственных служащих – жандармов и налоговых инспекторов, которые по приказу султана Абдул-Гамида Второго были переведены из балканских стран в Анатолию, преимущественно в армянские вилайеты – Эрзерум, Битлис, Ван, Харберд, Диарбекир, Себастию, в другие армянонаселенные регионы - Киликию и Трапезунд, Муш и Сасун, Баязет и Арабкир, Харберд и Айнтап, Багреванд и Маназкерт, Ерзынка и Аштишат...
- Хозяйка, Искуи-ханум, пошли кого-нибудь за вашим священником и за сельским учителем, наш дорогой Гурхан-бей хочет познакомиться с ними, - сказал Орудж-бей.
Пришел с поля староста Кртенц Погос, пришли священник, вардапет[5] Гарегин, и сельский уситель, варжапет[6] Саак. Священник и учитель удивленно переглядывались: это был первый случай, когда для участия в застолье гости-османы приглашали кого-то из армян, кроме самого хозяина, присутствие, участие которого было чем-то ритуальным, обязательным и само собой разумеющимся.
- Погос-эфенди, я пришел в твой дом, чтобы познакомиться с тобой поближе, предложить тебе руку дружбы, поговорить по душам, - сказал Гурхан-бей, усаживаясь вместе с другими за накрытый стол.
На столе были «дежурные» армянские блюда, которые можно было приготовить достаточно быстро: курица, зажаренная в яичнице, вареная баранина с картофельным соусом – хашлама[7], а также холодные закуски: каурма, бастурма, суджух, соленая капуста с огурцами. И, конечно, вино из просторного подвала Погоса, из марана[8].
Погос подкладывал гостям лучшие куски: куриные ножки, грудки; священнику Гарегину и учителю Сааку положил по крылышку, себе взял шейку, отсутствие мяса на которой с лихвой компенсировалось возможностью обгрызать и обсасывать каждый хрящик в отдельности.
- Люблю армянские застолья, - сказал Гурхан-бей. – Не знаю более гостеприимного народа и более вкусных блюд.
- Ты абсолютно прав, Гурхан-бей, - угодливо и подобострастно поддакнул сборщик податей Орудж-бей. – Что-что, а вкусно готовить и угощать своих гостей эти армяне умеют как никто другой.
- Я хочу, чтобы вы знали, что мы, руководители партии “Единение и прогресс”, свергли ненавистный режим султана Абдул-Гамида, чтобы вывести страну из этого кромешного мрака. Мы пришли к власти, чтобы раз и навсегда покончить с расовой и этнической ненавистью и неприязнью, чтобы положить конец насильственной ассимиляции, османизации, отуречиванию армян и других немусульманских народов. Мы пришли, чтобы сказать вам: братья-армяне, когда наши прадеды пришли на эту благословенную землю, она уже была вашей, вы были ее коренными жителями и хозяевами. Вы жили здесь тысячелетиями. И мы это знаем. И мы искренне хотим, чтобы наша родина, Османская Турецкая империя стала родиной и для армян, стала нашей общей родиной, нашим общим домом.
Учитель Саак и вардапет Гарегин воодушевились, у них заблестели глаза, и здесь, конечно же, важную роль сыграли не только услышанные слова, но и выпитое вино. Было очень странно, удивительно и приятно сидеть за столом рядом со старостой Погосом-эфенди и его важными османскими гостями, есть вкусные, изысканные блюда, пить отличное вино и слышать такие разумные, такие правильные и человечные слова. Они то и дело согласно кивали головой и приговаривали: “Аминь! Аминь! Да услышит Господь твои слова”.
- Я получил образование в Европе, окончил Лейпцигский университет, - продолжал Орудж-бей. - В Европе – другие люди, другие обычаи и нравы, другая эпоха, другие измерения, другие критерии оценки и нравственные ценности.
- Мой дорогой друг Гурхан-ага – один из руководителей партии «Иттихад де Веракки», «Единение и Прогресс», он также член Османского народного парламента, Милли Меджлиса, - льстиво поглядывая на своего высокородного соотечественника, сказал Орудж-бей. – Я представляю тебя, Гурхан-ага, чтобы эти армяне знали и гордились тем, что у них гостили такие важные персоны, как мы с вами.
Гурхан-бей снисходительно улыбнулся в ответ на такое неприкрытое, прямолинейное бахвальство и высокомерное чванство; отметил про себя, что Орудж-бей всеми правдами и неправдами старается показать свою причастность к судьбам огромной страны, представить себя единомышленником и соратником высшего руководства правящей партии.
- Мы должны покончить с этим вандализмом, мракобесием, средневековьем. Турция – азиатская страна, в ней живут варвары и азиаты, но если руль правления окажется в правильных руках, то – кто знает! – может быть, можно будет сделать так, чтобы моя страна, наша страна, сделала шаг в сторону цивилизации, в сторону Европы. Если Гора не идет к Магомету, то Магомет идет к Горе. Если Турция не идет к Европе, то пусть Европа сама придет к нам.
- Все это очень правильные и хорошие слова. Но такие же слова говорил нам до прихода к власти султан Абдул-Гамид, - задумчиво сказал Погос-эфенди. Ну сколько раз можно наступать на одни и те же грабли? Эти османы – великие мастера думать одно, говорить другое, и делать вообще ни то ни другое - третье.
Налоговому инспектору странно было слышать такие речи. Ничего подобного, никогда, ни от кого и ни при каких обстоятельствах он не слышал. Он даже не был уверен, что правильно расслышал и правильно понял слова Гурхан-бея. «Кого это он называет варварами и азиатами, османов, что ли? Он что, белены объелся? О каком средневековье, вандализме и мракобесии он говорит? Чего он ждет? – чтобы я соглашался с ним, согласно кивал головой, поддакивал ему? Или, может, ждет, что я стану его увещевать, буду с ним спорить, возражать ему? Наверняка он знает и понимает что-то такое, чего не знаю и не понимаю я», - думал про себя Орудж-бей. И на всякий случай перевел разговор на более понятную, приятную и безопасную тему.
- А ты знаешь, Гурхан-ага, какой замечательный мацун готовит этот эрмени кёпак?[9] Наши османские женщины так не умеют. Погос-эфенди, распорядись, чтобы нам принесли твоего мацуна. И пусть принесет не Тагуи-ханум и не Искуи-ханум, а твоя старшая дочь. Этим она сделает нам приятное, - и он с хитрой ухмылкой посмотрел на Погоса и на Гурхан-бея.
- Послушай, Орудж-бей, ну что ты за человек такой! Смотрю на тебя и диву даюсь. Ты пришел в гости к человеку, он тебя принял как подобает гостеприимному хозяину, принял со всеми почестями, угостил тебя на славу, накормил и напоил тебя, а ты его поносишь и обзываешь, распускаешь язык. Ну, скажи мне, кто здесь настоящая собака?
- Да я шучу, Гурхан-ага. Мы с Погосом-эфенди всегда так шутим. Мы ведь с ним давние друзья, не так ли, Погос-эфенди? Я ему – кёп-оглы[10], он мне – кёп-оглы, я ему – кёпак, он мне – кёпак, и никакой обиды. Правда ведь, Погос-эфенди?
- Ну, насчет того, что мы с тобой друзья, судить не берусь: только что от тебя узнал об этом. Но знакомы мы с тобой давно, с того самого дня, как погибла дочь мельника Нунуфар, царство ей небесное…
Орудж-бей побледнел и беспокойно заерзал на стуле. Намек Погоса-эфенди был слишком прозрачен. Напоминание больно кольнуло его самолюбие. Но он постарался сохранить благодушный тон и представить этот очередной наезд как ответную шутку хозяина.
- Да ты никак бочку на меня катишь, Погос-эфенди. Смотри у меня, говори да не заговаривайся. А то ведь я могу не понять твоих шуток и не на шутку рассердиться. Но ты не беспокойся: я не сержусь. И на шутки твои не обижаюсь.
- Когда мы говорим «Единение», мы подразумеваем единение османов с армянами, греками, арабами, курдами, айсорами и другими национальными меньшинствами, - продолжил Гурхан-бей. – Когда мы говорим «Прогресс», мы имеем в виду демократизацию нашего общества, нашей великой страны. Мы имеем в виду социальные и экономические реформы, мы имеем в виду обещанную армянам политическую автономию. Давайте выпьем за Единение и Прогресс, не за нашу партию, а за подлинное Единение и за подлинный Прогресс. За дружбу между нашими народами.
- Аминь. Да услышит Господь твои слова, - прошептал учитель Саак и переглянулся с Погосом.
- Аминь. Да благословит Всевышний твои благородные помыслы и замыслы, - в тон ему сказал священник и опустил глаза.
«Да что ты такое говоришь, Гурхан-ага?», - готово было сорваться с языка налогового инспектора Орудж-бея, но он решил, что благоразумнее промолчать. Он был уверен, что расслышал и понял слова Гурхан-бея именно так, как их можно было понять.
- Что это ты нам принесла, Тагуи-ханум? – вдруг с деланым недовольством произнес Орудж-бей. – Да это же не вино, а настоящая ослиная моча. Так-то вы встречаете дорогих гостей? Для кого же ты придерживаешь свое вино, Погос-эфенди? Ты что же это, думаешь, что у тебя будут гости получше нас с Гурхан-беем?
- Это самая неудачная твоя шутка, Орудж-бей! Это же самый настоящий мачар, твой любимый мачар! Ты ведь отлично знаешь, что я никогда не предлагаю гостям плохого вина. Если что-то с вином не так, я делаю из него уксус. Для уксуса в хозяйстве всегда найдется применение.
- Э-э-э, Орудж-бей, видно, плохи твои дела, раз уж ты не можешь отличить это замечательное вино от ослиной мочи, - добродушно посмеиваясь, сказал Гурхан-бей.
- Да я просто пошутил, Гурхан-ага. Я же знаю, что Погос-эфенди никогда не осмелится подать на стол таким важным гостям плохое вино. Он же знает, что мы ему за это голову оторвем.
Теплый тихий августовский день, замечательный обед и вкусный, ароматный маджар настраивали на размышления вслух, развязывали язык. И Гурхан-бей задумчиво спокойно заговорил об очень важном и сокровенном, о наболевшем, о том, о чем он думал и говорил не раз и не два.
- Турки виноваты перед армянами. Трудно назвать другой какой-либо народ, который был бы виноват перед другим народом больше, чем турки перед армянами. И хуже всего то, что вина эта с годами не только не уменьшается, но и растет.
«Чтобы турок вдруг взял и сказал такое? – поражался изрядно захмелевший Орудж-бей. – Нет, либо я сошел с ума, либо мир перевернулся. Аллах! Аллах! Что-то не в порядке с этим миром». Орудж-бею вовсе не хотелось спорить с известным законотворцем, другом правящего триумвирата, трех пашей – Энвера, Талаата и Джемала, к тому же еще и депутатом Милли Меджлиса Гурхан-беем, хотя тот и говорил ужасные вещи, высказывал безоговорочно опасные мысли и крамольные суждения. Но у него вдруг сорвалось с языка:
- Почему это мы должны проводить реформы в армянских вилайетах? И, тем более, по требованию, по настоянию и требованию какой-то там России! Да кто такая эта Россия, чтобы предъявляла нам свои требования? – возмущался Орудж-бей.
- Не наливайте ему больше вина, - со смехом сказал Гурхан-бей. – Он уже стал забывать, что такое Россия и кто такие русские.
Орудж-бей снова счел правильным перевести разговор на бытовую тему.
- А какой у нашего йолдаша[11] Погоса-эфенди тутовый дошаб![12] Заверяю тебя, Гурхан-ага, такого замечательного дошаба ты нигде не видел и не пробовал. Это самое лучшее лекарство от простуды, лучше даже, чем мед, хотя и мед у Погоса такой, что лучше просто не бывает. Когда кто-то из домашних болеет, мы его лечим дошабом и медом Погоса-эфенди – температура сразу спадает, а болезнь как рукой снимает. Погос-эфенди даст тебе своего меда и дошаба – убедишься, что я прав, и мне спасибо скажешь.
- Ну, разумеется. Дошаб и мед даст Погос-эфенди, а спасибо я скажу тебе. Отлично все распределил. Молодец, Орудж-бей! – снова легонько и добродушно подтрунил над сборщиком податей Гурхан - бей.
- А ты знаешь, Гурхан-ага, почему у нашего друга Погоса-эфенди так много золота? Потому что он много работает и мало ест.
Орудж-бей очень рассчитывал, что его шутка понравится Гурхан-бею, и он даже для затравки сам натянуто рассмеялся. Но он опять просчитался.
- А откуда тебе известно, сколько золота у Погоса-эфенди? Он что, сам тебе докладывал? И потом, с какой это стати ты считаешь чужое золото? У тебя есть свое золото, и уж побольше, чем у Погоса-эфенди, вот его и считай. А соседское золото всегда глаза слепит. Ты ведь знаешь, как говорят в народе: невестка соседа всегда лучше твоей.
Сборщику податей очень хотелось угодить Гурхан-бею, сказать что-то очень меткое и приятное, показав при этом, что он превыше всего ставит османский взгляд на мироздание, османское мировоззрение.
- Славный ты человек, Погос-эфенди, хотя и армянин. Знаешь, иногда я даже забываю, что ты – эрмени кёпак. И вообще, Погос-эфенди, я иногда даже думаю, а почему бы тебе не принять ислам и не стать османом. Я думаю, ты бы был не самым худшим османом. Ну, что скажешь на это, Погос-эфенди? Как тебе мое предложение?
- Религия – это тебе не колесо телеги, чтобы просто так вот взять и поменять. Отказаться от своей религии – означает стать предателем, вероотступником. Ты ведь знаешь, Орудж-бей, что я христианин и никогда не стану мусульманином, не стану османом. И я также знаю, что ты, мусульманин и осман, никогда не станешь христианином и армянином. У нас разные дороги в жизни, Орудж-бей, мы из разного теста. А место самого худшего османа мне занять не удастся. Оно уже занято.
Это был уже не просто камешек, а большой булыжник в огород налогового инспектора. У Орудж-бея от такой неприкрытой дерзости даже челюсть отвисла. Он незаметно посмотрел на Гурхан-бея – интересно, расслышал ли, понял ли он этот наглый выпад армянина? Но лицо Гурхан-бея оставалось таким же непроницаемым, сосредоточенным и излучающим добродушие и благожелательность. «Ничего, Погос-эфенди, когда-нибудь, в один прекрасный день я припомню тебе эту дерзость», - подумал Орудж-бей и посмотрел в глаза хозяина дома, а поймав его взгляд, хищно прищурил глаза.
- Наша религия, точно так же, как и ваша религия, говорит: относитесь к своим ближним так, как вы хотели бы, чтобы они относились к вам. И вы, и мы говорим: любовь порождает любовь, а ненависть порождает ненависть, - сказал Гурхан-бей. – А если так, если мы все это понимаем, если мы понимаем, что худой мир лучше доброй войны, то что нам мешает жить в мире, любви и согласии?
“Почему он все это говорит? Конечно, он прав, тысячу раз прав, но почему он превращает это мирное застолье в политический диспут? Люди просто хотят жить лучше, хотят, чтобы их не обижали, не грабили и не обирали, они не хотят жить в постоянном страхе, хотят чувствовать себя хозяевами своей земли. А все эти реформы и автономии, никто здесь во всех этих премудростях ровным счетом ничего не понимает”, - думал Кртенц Погос, внимательно слушая своего высокочтимого гостя и из вежливости уважительно и согласно кивая головой.
- Кстати, Погос-эфенди, почему вы называете нас, османов, “дынноголовыми”? – со свойственной ему открытой, добродушной улыбкой поинтересовался Гурхан-бей. – Неужели у всех османов головы на самом деле похожи на дыни?
- А что, разве не похожи? Про всех османов не скажу, - чего не знаю, того не знаю, - но у большинства – вытянутые, продолговатые затылки; так уж устроены ваши черепа. – сказал Погос. Беседа носила настолько непринужденный, доброжелательный и дружеский характер, что вполне располагала к откровенничанью.
- А у меня тоже продолговатый затылок? Я тоже “дынноголовый”? - спросил Гурхан-бей все с той же открытой и добродушной улыбкой и смеющимися глазами. Невозможно было понять, как он может говорить о таких болезненных, щекотливых вещах, и при этом совершенно не менять выражение лица, интонацию.
- Нет, господин, у вас голова круглая. А вот у нашего дорогого Орудж-бея она продолговатая. Отличная спелая дыня, - пошутил Погос и заметил, что эта шутка, как этого, впрочем, следовало ожидать, совершенно не понравилась сборщику податей.
- Я бы даже сказал – переспелая, - засмеялся Гурхан-бей.
- Две вещи на свете непременно должны иметь округлую форму – арбуз и голова человека, - сказал Погос.
- Давай заночуем здесь, Гурхан-бей, - улучив удобный момент, тихо предложил своему спутнику сборщик податей. Он был вовсе не прочь остаться на ночь в селе. До вечера был еще далеко, но можно было чем-нибудь заняться, поиграть в карты или нарды, прогуляться по саду старосты Погоса, поужинать, а потом можно и на боковую. А утром, после хорошего завтрака, можно будет поехать знакомиться с соседними селами и их старостами. – Что скажешь, Гурхан-бей? Нас здесь будут всячески обхаживать, как везирей, затопят для нас баню, помассируют нам спины, а на ночь к нам приведут по чернобровой девушке, по чистой, незапятнанной девственнице, таков здешний красивый обычай, ведь мы с вами – государственные деятели, а для этих армян - самые почетные и высокие гости... Э, Гурхан-бей, это не просто девушки, это сочные персики...
- Еще одно слово, Орудж-бей, и я убью тебя, задушу тебя вот этими самыми руками. И да поможет мне Аллах.
Гурхан-бею захотелось осмотреть дом и сад Погоса. Он то и дело одобрительно кивал головой, трогал, ощупывал рукой стены, развешенные на стенах удивительно красивые и дорогие армянские ковры с замысловатыми рисунками и узорами, брал в руки различные предметы, поглаживал ладонью стволы деревьев.
- Хороший у тебя дом, Погос-эфенди: каменный, прочный, просторный, чистый, опрятный. Сразу видно – дом этот строился с любовью, с душой, видно, что здесь живут хорошие, правильные люди. Ты – правильный человек, хороший человек, Погос-эфенди. Вот и Орудж-бей по дороге в ваше село взахлеб хвалил тебя. Дескать, староста Погос-эфенди – прямой человек, правдивый, справедливый, честный, трудолюбивый. А ведь Орудж-бей просто так никого не похвалит. Он вообще ни о ком доброго слова не скажет. Он очень скупой на похвалу. Правильно я говорю, Орудж-бей? Ха-ха-ха! – и опять же этот тонкий, прозрачный “наезд” на угрюмого и мрачно помалкивающего сборщика налогов сопровождался совершенно беззлобным смехом.
- Пусть твой дом всегда будет полной чашей, Погос-эфенди. Пусть двери твоего дома будут всегда открыты для гостей. И пусть в твоей прекрасной семье всегда будут мир и согласие.
- Аминь. Да услышит Господь твои слова, - сказал учитель Саак.
- Аминь. Да благословит Всевышний твои благородные помыслы и замыслы, - в тон ему сказал священник.
- Маш Алла! – с большим воодушевлением воскликнул Орудж-бей, поспешо присоединившись к остальным.
Затем Гурхан-бей взял со стены старое, потрепанное, видавшее виды ружье, осмотрел его и осторожно повесил на тот же гвоздь.
- Пусть этому ружью никогда не придется стрелять, не придется никого убивать. Пусть оно просто висит на стене и украшает ее. Пусть в нашей стране никогда не стреляют ружья. Пусть в ней наконец-то воцарится мир.
- Аминь! Да услышит Господь твои слова, - сказал учитель Саак.
- Аминь! Пусть хранит нас Бог, - присоединился священник.
- Маш Алла! – присоединил свой голос к остальным Орудж-бей.
- Не отказывайся, Гурхан-бей, - льстиво и подобострастно начал уговаривать сборщик налогов своего спутника, когда тот стал решительно и искренне противиться предложению Погоса-эфенди собрать для них продовольствия на дорогу. – Не обижай хозяина. Наш дорогой Погос-эфенди все делает от чистого сердца. Ведь он зажиточный человек: у него все кладовые, все закрома битком набиты, переполнены до отказа, здесь продовольствия хватит на целую армию, а нас здесь всего двое. Вы ведь видели, какая у нашего Погоса-эфенди замечательная каурма, какая у него бастурма, какой суджух... – сборщик налогов нарочно перечислил эти изысканные и дорогие национальные мясные изделия, чтобы Погос-бей не попытался отделаться менее основательными, хотя и столь же важными, ценными и вкусными продуктами – маслом, сметаной, медом, фруктами и овощами.
- Так ты и себя посчитал, не забыл, и о себе мимоходом позаботился, - в иронии Гурхам-бея не было ни капли яда или желания уязвить самолюбие этого презренного попрошайки и вымогателя, этого гнусного сборщика налогов. Но Орудж-бей, тем не менее, посувствовал себя застигнутым врасплох и пойманным за руку воришкой. – А ничего, что ты проявляешь такую трогательную заботу обо мне за счет нашего радушного и гостеприимного хозяина? Нет, Погос-эфенди, не беспокойтесь понапрасну. Мы и так благодарны вам за ваш прием. Мы ведь пришли сюда поговорить, познакомиться, пообщаться, поделиться мыслями, а не обжираться и опустошать ваши кладовые. Пусть ваш дом всегда будет полной чашей и пусть он всегда будет открыт для гостей.
Щепетильность и беспокойство Орудж-бея оказались совершенно напрасными и лишними: мать Погоса Тагуи-ханум и его жена Искуи согласно старому, давно заведенному обычаю уже заранее заготовили для гостей по несколько больших плетеных корзин, заполненных всякой всячиной, самым отборным продовольствием. Кроме каурмы, бастурмы и суджуха, были там банки с маслом и сметаной, с медом, с тутовым дошабом, с вареньем и соленьями... В отдельных ящиках были упакованы фрукты: гранаты, персики, яблоки, груши, сливы, инжир, виноград...
Август – лучшее время года для крестьян-эрзрумцев. Время сбора урожая.
Старое ружьё
Было это в 1878-м году. Старостой села был отец Погоса, Вардан-эфенди, самый зажиточный человек на селе. Погос был тогда маленьким мальчиком, ему было восемь неполных лет.
Русско-турецкая война закончилась совсем недавно, Османская Турция потерпела сокрушительное поражение, русские дошли до самого Эрзерума, заняли город, но в окрестные села, в том числе и в село Погоса, почему-то решили не входить. Села эти были заняты турецкими регулярными войсками – янычарами и башибузуками[13].
Англичане предъявили России ультиматум и, оказывая на неё сильное давление, вынудили просто так, за здорово живёшь сдать, вернуть побеждённым османам с большим трудом, ценой кровопролитных сражений отвоёванные армянские вилайеты.
В один из осенних вечеров в большом доме старосты Вардана-эфенди шумно пировали турецкие солдаты. Активные военные действия уже давно не велись, русские были довольно далеко отсюда, и к тому же были заняты приготовлениями к отступлению, так что можно было как следует отдохнуть, тем более, что в доме старосты недостатка съестных припасов и вина не ощущалось.
Погос играл со своими сверстниками в верхней, северной околице села, когда в дымке горизонта вырисовались силуэты двух всадников. Они медленным, спокойным шагом направлялись в сторону деревни. Это не могли быть армяне, поскольку армянам строжайшим образом возбранялось разъезжать на лошадях. И это не были турки-османы: османов мальчишки могли безошибочно вычислить и на более дальнем расстоянии – по их военным мундирам и головным уборам – фескам.
- Айрик, айрик, там русские на конях, там русские конники, они едут сюда! – вбежав в горницу, громко, возбужденно закричал маленький Погос, запыхавшись и тяжело переводя дух: он бежал во весь опор с дальней, северной окраины села.
Изрядно подвыпившие, раскрасневшиеся от вина и наперебой галдевшие турецкие солдаты-башибузуки, которых было больше двадцати, мгновенно протрезвели, разом замолчали. Ими охватил какой-то панический ужас, они в течение одной неполной минуты, расталкивая друг друга локтями, выскочили во двор, вскочили на своих лошадей и дали стрекача – только пыль стояла столбом.
То, что турки боятся русских, как огня, было общеизвестно, об этом рассказывались и пересказывались бесчисленные случаи-были, они рассказывались и повторялись бесчисленное множество раз, обрастали новыми подробностями и становились полулегендами, притчами и беседами.
Старые люди рассказывали, как ещё в их молодые годы маленький русский конный отряд в двадцать человек средь бела дня напал на десятитысячное турецкое войско, перебил более тысячи османов, обратив остальных в бегство. Земля слухами полнится. Возможно, они имели в виду румынского воеводу Иоана Воде, его ещё называют Иоаном Армянином (именно так называл его Кантемир) или Иоаном Лютым – этот конкретный его подвиг сохранила история. Возможно, речь в их рассказах шла о других подобных сражениях. Это многим покажется невероятным, невозможным, но подвиг этот вовсе не был единственным в своём роде. История сохранила немало других подобных случаев. Да и потом, столь же доблестными подвигами ещё в древние, средневековые и, особенно, новые времена отличались, отмечались также армянские герои-храбрецы, правда, они не нападали, а оборонялись в осаждённых крепостях и вырывались из кольца вражеского окружения.
Достоверной правдой и непреложным фактом остаётся то, что русские всегда били турков. Били их и до Суворова, и после Суворова. Но больше и больнее других бил турков сам Суворов. При каждом упоминании имени Суворова у армян загораются от гордости глаза: ещё бы, у прославленного генералиссимуса русской армии мать была армянка, урождённая Манукова-Манукян.
В дом Кртенц Вардана вошли двое статных русских. Они вдвоём, сами того не ведая, фактически завоевали армянское село, расположенное всего в нескольких километрах южнее Эрзерума, без единого выстрела освободив его от вооруженного турецкого отряда. Это стало «бродячим сюжетом», притчей во языцех, рассказом-былью.
- Ну, ребята, каким ветром вас сюда занесло? Вы едва не напоролись на турецкий отряд. Вам что, жизнь надоела? – пошутил Вардан-эфенди.
- Бог в помощь, отец, - сказал один из них, Савелий. – Мы отстали от своих и заблудились. Наш отряд направляется в Карс.
- Значит, вам нужно было всё время идти на север. Вы едете в противоположном направлении. Наше село – к югу от Эрзерума. И здесь повсюду турецкие и курдские вооружённые отряды.
- А мы их не боимся. Пусть лучше они нас боятся, - улыбнулся Савелий. Это был крупный сорокалетний мужчина с живыми карими глазами и пышными усами – в духе того времени.
Погос усадил гостей за тот самый стол, за которым каких-нибудь десять минут назад весьма уютно и весело коротали вечер турки.
- Русский – кароший. Русский – карашо. – Это было всё, вернее, почти всё, что могла сказать на языке новоприбывших мать Погоса, в то время совсем еще молодая хозяйка дома Тагуи-ханум.
- Вы ешьте, ешьте. Вы ведь с дороги. Да и домашней пищи давно, наверно, не пробовали, - староста Вардан-эфенди всех своих гостей считал божьими людьми и был искренне рад русским солдатам, хотя и понимал, что этот неожиданный визит совершенно не понравится местным турецким властям и может принести ему массу неприятностей.
- Да вы не беспокойтесь. Мы вовсе не хотим вас стеснять, - сказал второй солдат, Михаил. Он был худой, но высокий и крепкий голубоглазый парень лет двадцати. – Я никогда не ел ничего вкуснее этого мяса, - добавил он, указывая на каурму.
- Русские – Иваны, а армяне – Ованесы, - продолжала демонстрировать свои познания молодая хозяйка, Тагуи-ханум.
Для того чтобы посмотреть на русских, сбежалось чуть ли не всё село. Русские – не турки, хотя в укромных уголках памяти старшего поколения жителей села гнездились воспоминания о случаях, когда русские солдаты, которых наивное и доверчивое армянское население встречало радушно, с хлебом и солью, встречало, как освободителей и избавителей, также врывались в дома, насиловали женщин и девушек, даже девочек-подростков, грабили, мародерствовали... Ну что тут скажешь: солдаты – люди военные, а вседозволенность и безнаказанность кому хочешь может ударить в голову. Но это были отдельные случаи. И к тому же русские не убивали без причины. Они не были жестокими, как турки или курды. И уже это было хорошо.
- Ну, что ж, ребята, отдыхайте, жена постелит вам в одной из комнат. – То, что приезжие останутся ночевать, даже не обсуждалось, было чем-то заведомо решенным, само собой разумеющимся. Ну, куда они поедут на ночь глядя? В округе рыщут турецкие сторожевые отряды, да и курдские разбойники вполне могут напасть на них, хотя, в принципе, два заблудившихся русских солдата не должны представлять для них никакого интереса. Курдов интересует имущество, а какое имущество может быть у русских солдат?
- Почему вы беспокоитесь, отец? - Мы ведь не князья и не бояре какие-нибудь, мы простые солдаты и вполне бы смогли заночевать и на сеновале.
- Айрик, айрик, а вдруг турки вернутся? – маленькому Погосу, конечно, очень хотелось бы, чтобы эти глупые турки вернулись, и чтобы эти здоровенные русские солдаты перебили их всех, да так, чтобы им не повадно стало, чтобы после этого ни один турок не смел приходить в их село.
- Не вернутся. Я хорошо знаю их натуру. Они надолго забудут сюда дорогу, - ответил Вардан-эфенди.
Наутро гости встали ещё до рассвета и собрались в путь-дорогу. Они были приятно удивлены, когда увидели накрытый стол – и это в такую-то рань.
- Вы что, всегда так рано встаете? – спросил Савелий.
- Мы – крестьяне, мы – люди земли. А земля любит тех, кто рано встаёт.
- А это вам на дорогу, - сказал староста Вардан и указал на две корзины внушительных размеров. – Если будете искать своих слишком долго, то хотя бы с голода не умрёте.
- Как нам отблагодарить тебя, отец? – спросил Савелий. – Ведь у нас ничего с собой нет.
- Меня благодарить не нужно, сынок. Я сам был солдатом. И мой сын будет солдатом. Я вам помог, потому что знаю, каково быть солдатом, как трудно находиться вдали от дома, от семьи, от родины...
- Возьми это ружьё, отец. Это старое ружьё, возможно даже, старше тебя. Но это – самое ценное, что у меня есть.
- Нет, сынок. Мне это ружьё ни к чему. Султан вынес закон, запрещающий армянам хранить и носить при себе оружие. Так что ничего, кроме неприятностей, оно мне не принесёт. А тебе оно пригодится. Да и у тебя могут быть неприятности – за утерю оружия.
- Не будет у меня неприятностей. Такого добра у нас навалом. Это ружьё устаревшего образца. Мне давно уже должны выдать новое ружьё, более современное. А вы это ружьё просто возьмите да повесьте на стену. Как память о нас с Михаилом. А давайте-ка, я сам его повешу – для чего ещё мне мой рост?
И Савелий повесил ружьё на стену, на один из многочисленных торчавших из досок гвоздей.
- Ну вот, готово, - переводя дыхание сказал он. - И пусть оно никогда не стреляет.
- Аминь, - сказал Вардан-эфенди.
- Аминь, - сказал Михаил.
- Аминь, - сказал маленький Погос, хотя и не понимал толком, что это означает.
Нунуфар
Отношения старосты Кртенц Погоса со сборщиком податей Орудж-беем не сложились с самого первого дня их знакомства. Для этого была очень серьезная, очень веская причина. А состоялася эта первая встреча без малого шесть лет назад, осенью 1907-го года.
Так уж издавна, с незапамятных времен было заведено во всей Османской империи, что один раз в год, приблизительно в одно и то же время, глубокой осенью, когда в горных селах Эрзерума наступают холода и когда весь урожай уже бывает собран, убран, перемолот в муку, расфасован по большим брезентовым и войлочным мешкам и аккуратно уложен в амбарах, в кажое село приезжал налоговый инспектор в сопровождении нескольких вооруженных всадников-башибузуков и большого числа запряженных лошадьми повозок, чтобы собрать ежегодный десятипроцентный налог – ашар[14]. Сборщик податей приносил с собой большую учетную тетрадь, в которую заносил подробнейшие данные об имуществе каждого крестьянина – от крупного рогатого скота до последнего цыпленка. В учетную тетрадь вносились данные не только о собранном урожае, о живности, но и о каждом дереве в саду.
Крестьянину не разрешалось резать скотину – корову, скажем, или овцу, потому что каждая корова и каждая овца была на учете и облагалась налогом. Крестьянин не мог самовольно срубить плодовое дерево, потому что деревья также были на учете и также облагались налогом. Фактически земля, живность, деревья, формально закрепленные за крестьянином, фактически принадлежали не столько ему, сколько государству. То есть Османской Турецкой империи.
В тот раз в село вместо прежнего престарелого налогового инспектора приехал другой, новоназначенный сборщик податей. Это был Орудж-бей.
Он вошел в дом старосты Кртенц Погоса, приказал накрыть на стол и всем своим видом показал, что у него самые серьезные намерения – именем великого султана Абдул-Гамида Второго спустить с процветавшего до той поры армянского села не семь, а семьдесят семь шкур.
Он смотрел на Погоса желтыми немигающими глазами и говорил о порядках, которых они со старостой будут неукоснительно придерживаться, если, конечно, Погос-эфенди не хочет, чтобы он, государственный налоговый инспектор Османского правительства рассердился и предал огню и мечу все село. Это было время, когда продолжал лютовать султан Абдул-Гамид; то здесь, то там османы либо своими руками, при участии вооруженных янычар и солдат тылового ополчения башибузуков, либо руками курдских бандитских формирований сравнивали с землей, уничтожали армянские селенья, безжалостно вырезая всех его жителей, грабя или даже просто присваивая дома армян. Все было очень просто: вчера здесь было цветущее армянское село, сегодня оно уже было османским, и даже название его переиначивали, отуречивали. А через год-другой его жители преспокойно утверждали, что селенье это испокон века было османским. Кто мог их оспорить?
- Вы должны понять своим коротким умом одну очень простую вещь. Своим посещением вашего треклятого селения я оказываю вам великую честь. Вы должны осознавать это. И садясь с вами за стол, допуская к своей трапезе хозяина дома, я оказываю большую честь и делаю большое одолжение и ему, и его дому. Именно поэтому нашим законодательством предусмотрен особый закон о компенсации за изнашивание зубов. Каждый раз, обедая, ужиная и завтракая у вас, я изнашиваю свои зубы. Да, конечно, должность налогового инспектора у меня казенная, но зубы-то у меня не казенные. Во всех селах, где я собираю налоги, мне платят за изнашивание моих зубов, за их, так сказать, амортизацию. Это закреплено законом, и здесь ни для кого не будет никаких поблажек и исключений – нравится вам это или нет. Не забывайте, что я отрываюсь от своего дома, от своих жен и детей, и все это ради вас, поганцев, для того, чтобы взимать с вас причитающиеся налоги. Вы должны осознавать это и ценить. И запомните, если я останусь довольным вами, то и вы не останетесь внакладе. И не допусти Аллах, чтобы я чем-нибудь остался недоволен, чтобы вы чем-то мне не угодили. Не хотел бы я тогда оказаться на вашем месте. Вот тогда вы узнаете, кто такой налоговый инспектор Османского правительства Орудж-бей и что из себя представляет его праведный гнев. Лучше вам не доводить меня до гнева.
«Скажи что-нибудь другое. Скажи это как-то иначе. Дай этому какое-нибудь другое, не столь абсурдное и циничное, определение», - гудело в голове и вертелось на языке старосты Кртенц Погоса. Об этом давным-давно установившемся обычае он, конечно же, прекрасно знал, прежный сборщик податей также взимал деньги за то, что доставлял селу и его старосте большую честь обедать, ужинать и завтракать при выполнении своих обязанностей. Но все равно было дико слушать, как этот низкорослый, тщедушный и во всех отношениях донельзя неприятный и неопрятный человек вполне серьезно и назидательно пытается внушить ему резонность, обоснованность своих притязаний. Погосу не верилось, что уважающий себя человек может нести такую чушь и считать эту чушь истиной в последней инстанции.
- Погос-эфенди, не смотри на меня так удивленно. Это не я придумал, это такой установленный обычай. Такой закон. Если не веришь, я могу его тебе показать.
Старосте Погосу очень хотелось бы спросить у заносчивого сборщика налогов, не лучше ли было ограничить его рацион рисовой или овсяной кашей и перловым супом, ведь так его зубы изнашивались бы гораздо меньше. И еще ему хотелось спросить: платят ли ему его жены за износ зубов, когда он обедает или ужинает дома, и много ли ему платят. И еще ему очень хотелось спросить, сколько ему платят его жены за проведенную с ним ночь – ведь это тоже изнашивает его бесценное, хотя и довольно тщедушное и уродливое, тело? Много чего можно было бы спросить у этого бесцеремонного государственного чиновника, но староста Кртенц Погос благоразумно решил, что от ядовитой змеи всегда лучше держаться подальше.
- Мы осознаем и ценим ваши старания, эфенди, - угрюмо ответил староста Кртенц Погос, которому было ясно, что этот разговор – всего лишь предисловие к большим испытаниям, увертюра к девяти кругам ада, начало большой беды.
- И еще. Каждый раз, когда я буду приезжать в ваше село собирать ашар, вы, согласно установленному обычаю и высочайшему постановлению султана Абдул-Гамида Второго будете приводить ко мне на ночь невинную девушку, девственницу. Так мое время, проведенное в вашем селе, пройдет не столь тоскливо и однообразно, так я буду меньше скучать по своему дому, по своим женам и детям. Должен же я что-то иметь с этой тяжелой, обременительной и очень ответственной должности. Не буду же я задаром на вас ишачить.
Прежний налоговый инспектор также настаивал на этом обычае, предписании, на котором стояла печать самого султана, но он был очень старым человеком, и все, что ему было нужно, это чтобы какая-нибудь молодая девушка ложилась с ним в постель и согревала его старые кости. Он не был особенно привередлив, не особенно настаивал, чтобы приводимая девушка была специально приготовленной и чтобы была непременно девственницей. Это было очень неприятно, мерзко и унизительно, но это было постановление султана, это было раз в году и с этим Кртенц Погос и его односельчане как-то свыклись и примирились.
Но у нового сборщика налогов были совершенно иные намерения. Он смотрел на девушек, как кот на сметану. Смотрел и облизывался.
- Послушай, Погос-эфенди, мне тут приглянулась одна девушка, я увидел ее за околицей, у родника. Мне сказали, что это дочь вашего мельника.
- Нунуфар? – сердце Погоса екнуло, беспоконо заныло.
- Наверно, Нунуфар, раз ты понял, о ком я говорю. Окажи мне эту услугу, Погос-эфенди. Научись с полуслова угадывать и исполнять мои желания, и не останешься внакладе. Ты ведь не хочешь, чтобы я остался недоволен тобой и твоим приемом. Если такое случится, то ни тебе, ни твоему селу не сдобровать.
- Помилуй, Орудж-бей, она же совсем еще девочка, ей же нет и пятнадцати.
- А что, разве пятнадцать лет – это не возраст? Мы наших девушек выдаем замуж и в двенадцать лет.
- Вы же брезгуете гяурами, презираете армян, не женитесь на армянках, не выдаете своих дочерей за армян... Так почему бы тебе не побрезговать нашими девушками?
- Э-э-э, хитрый эрмени кёпак, все это так, да не совсем так. Да, мы запрещаем нашим дочерям выходить замуж за армян; мы скорее убьем их, чем позволим, чтобы наши дочери стали женами гяуров и матерями гяуров. Но армянских девушек мы очень даже любим и жалуем своим вниманием, и в гаремах султана и других знатных османов есть немало армянок. Среди ваших девушек очень много красавиц, и у них, не могу не признать это, очень сладкая кровь, слаще, чем у турчанок. Напротив, это вы решительно возражаете, чтобы ваши дочери выходили замуж за османов.
- Сделай нам одолжение, Орудж-бей, для нас это будет большой пешкеш[15], большая милость, - продолжал упрашивать его Погос. – Ты ведь знаешь, как дорога, как важна для нашего народа, для наших девушек честь. Для вашего народа и для ваших девушек она тоже очень важна и дорога, у нас и у вас даже есть общие слова – намус, абур, тасиб[16]. Мы уважаем честь ваших девушек, Орудж-бей, и просим тебя уважать нашу честь.
- Посылая ко мне девушек, не просто девушек, а чистых, непорочных и нетронутых девушек, девственниц, – вы тем самым оказываете мне честь, оказываете мне почет и уважение. Это и есть намус и тасиб вашего села. Это, в конце концов, привилегия всех сборщиков податей. А я ведь не хуже всех остальных государственных чиновников. Что я, слепой, что ли? Или, может быть, хромой? Во всех без исключения селах – и армянских, и греческих, и айсорских - мне оказывают эту честь. Почему ты считаешь, что твое село лучше всех остальных? Короче, староста Погос, я никак не могу отказаться от этого прекрасного обычая из-за твоего каприза. Это замечательный обычай, традиция, адат[17]. Ты ведь не хочешь меня оскорбить, не хочешь меня обидеть. Ты же знаешь, что будет с тобой, с твоей семьей, вообще со всем селом за непослушание. Не приведи Аллах, чтобы я обиделся, оскорбился, рассердился. Я страшен в гневе. Будет намного лучше, если тебе никогда не доведется увидеть меня в гневе. Тогда никому не будет пощады.
- Его не разубедить. Бесполезно. Красная корова никогда не поменяет своей шкуры, - тихо сказал Погос своей матери и жене и добавил: - Делать нечего, идите и приготовьте Нунуфар.
***
Погос, как и все другие крестьяне, всегда вставал еще до рассвета, до первых петухов. Выводил из хлева скотину, коров, волов, ослов, баранов и овец, сдавал их сельскому пастуху, наскоро, но сытно обедал и отправлялся в поле. В это утро его разбудил истошный вопль Орудж-бея:
- Погос, Погос, скорее иди сюда, ай кёп-оглы! Смотри, что она натворила, - недовольным и перепуганным голосом кричал сборщик податей, стоя у дверей комнаты в одном исподнем, держа в вытянутой руке горящую керосиновую лампу.
У самого порога, съежившись в комочек, лежала бездыханная Нунуфар, лежала в большой луже крови, рядом с ней валялся изогнутый турецкий кинжал Орудж-бея.
- Что ты наделал, турецкий пес? – закричал Погос и схватил тщедушного сборщика налогов за грудки. – Что ты наделал?
- Я здесь ни при чем, Погос-эфенди. Клянусь тебе честью. Я не убивал ее. Она сама наложила на себя руки.
- Клянешься честью? Ты говоришь о чести? Слышите? – этот пес говорит о чести. Чтобы говорить о чести, чтобы клясться честью, для начала эту честь нужно иметь.
- Не представляю, как это могло случиться? Почему она так поступила? – сборщик налогов все еще дрожал всем телом, но самая первая волна непроизвольного ужаса и страха уже отхлынула, и он постепенно начинал приходить в себя. Инстинктом загнанного в угол зверя он почувствовал, что самое худшее для него уже позади. Если Погос не убил его под аффектом первого впечатления, когда кровь ударила ему в голову, то теперь уж точно не убьет.
- Смотри, Погос-эфенди, она перерезала себе вену. Как же она могла вот так истекать кровью, умирать медленной смертью и никого не позвать на помощь, не дать никому знать? Что же это за девушка такая? Что это за глупое создание! И откуда в этом маленьком тельце столько крови!
- Молчи, турецкая собака, - прошептал староста Погос, дрожа всем телом при виде мертвого, иссиня-бледного, обескровленного лица Нунуфар, при мысли о новом страшном несчастии, о новой трагедии, постигшей его село, и о своей – пусть даже невольной и опосредованной – но все же вине и ответственности за эту беду, за этот зулум.
- Что вы за люди такие? – продолжал рассуждать Орудж-бей, к которому уже возвратилось обычное спокойствие и самообладание, привычная самоуверенность. – Она сделала это на полу, чтобы не запачкать постель. Она сделала это в уголке, у порога, чтобы причинить как меньше беспокойства. Нашла о чем думать и о чем заботиться перед смертью. Что вы за люди такие?
Погос распорядился, чтобы тело несчастной Нунуфар накрыли саваном и перенесли в горницу, уложили бы на стол.
- Я не хотел ее смерти. Мне не нужна была ее смерть. Мне нужна была всего одна каплля ее крови, свидетельство ее девственности, нетронутости, незапятнанной девичьей чистоты, - продолжал рассуждать турецкий чиновник, и было непонятно, к кому он обращается – к себе самому или к окружающим. - Эта лужа крови – совсем не то, чего я хотел. Вы, армяне, заложники своей гордости, своей гордыни.
***
- У тебя есть дочери, Орудж-бей? – спросил Погос с налившимися кровью глазами.
- Есть, Погос-эфенди. У меня четыре жены и многой дочерей.
- Пусть все они будут прокляты. Все до единой. Пусть все они достанутся такому же паршивому и грязному псу, как ты.
Орудж-бей молча проглотил этот дерзкий «наезд» старосты. Сейчас не время указать этому армянину его место. Произошло чрезвычайное происшествие, и оно вывело старосту из себя. Не нужно бить кулаком по гвоздю. Но он еще припомнит эти слова, это проклятие армянскому кёп-оглы.
- Что я скажу отцу Нунуфар, мельнику Огану? Как я посмотрю ему в глаза? Как я посмотрю в глаза ее матери, ее братьев и сестер, – говорил про себя староста Погос, и горло его сдавливал ком, а глаза увлажнялись. И он не мог ничего с этим поделать, хотя ужасно не хотел, чтобы этот проклятый налоговый инспектор увидел его неуверенным в себе, расклеившимся и слабым.
- Здесь нет твоей вины, Погос-эфенди. И здесь нет моей вины. Ты привел ко мне сумасшедшую. Я не считаю себя виновным. И ты тоже не считай себя виновным. Ты тоже считай, что она была сумасшедшей.
- А что ты скажешь своему богу, своему Аллаху? Скажешь, что ни в чем не виновен? Что она была сумасшедшей? Себя ты можешь обмануть, но своего бога тебе обмануть не удастся.
- Она перерезала свои вены моим кинжалом. Эта сумасшедшая перерезала свои вены моим кинжалом. Достала мой кинжал из-под подушки и перерезала себе вены, - продолжал рассуждать Орудж-бей - то ли с Погосом, то ли с самим собой.
Вдруг страшная догадка вспыхнула в его еще не окончательно проснувшемся и все еще растерянном сознании.
- Послушай, Погос-эфенди, а ведь она могла убить не себя, а меня... – Сама мысль о такой возможности задним числом привела Орудж-бея в трепет и ужас. – Она ведь могла убить меня...
- Это вы, турки, убиваете спящих людей. Армяне спящих не убивают. Даже женщины, - брезгливо и почти машинально сказал Погос, которому этот новый поворот мысли сборщика податей был совершенно неинтересен. Его мысли лихорадочно блуждали в совершенно ином направлении, искали хоть какого-то выхода.
- Почему же она меня не убила? Она ведь могла сперва разбудить меня, а потом уже убить, - продолжал Орудж-бей решать им самим же придуманную логическую головоломку. – Конечно, я бы не дал себя зарезать, как курицу, но почему она даже не попыталась меня убить?
- Я объясню тебе, Орудж-бей. Убив тебя, она навлекла бы на меня и на мою семью, на все наше село большую беду. Вот почему она тебя не убила. Хотя – лучше бы она это сделала...
- Ты прав, Погос-эфенди. Она – сумасшедшая, но не настолько, чтобы поднять руку на османа, на государственного чиновника Османской империи.
- Уже рассвело. Иди собери свой ашар и убирайся, - вставая с места, мрачно сказал староста Погос Орудж-бею.
Инстинкт самосохранения, шестое чувство подсказывало турецкому сборщику налогов, что этому сильному и находящемуся на грани потери самообладания человеку лучше не перечить.
***
К мельнику Огану староста Погос пошел вместе с матерью, Тагуи-ханум. Она найдет нужные слова утешения, те самые единственные слова, которые известны только женщинам, только матерям. Она поговорит с матерью Нунуфар, с ее братьями и сестрами, а он в это время посидит с мельником Оганом.
- Крепись, брат мой Оган. Боль создана для человека. Ты ведь знаешь - то, чего не выдержат горы, моря, то, чего не вынесет небо, вынесет человек.
- Как же так, братец Погос? Как же так? Взвалить эту боль на плечи, как мешок с мукой, и ходить с этой болью, с этой тяжелой ношей, с этим камнем на душе всю жизнь?
- А что мы можем с этим поделать? И гвоздь, и молоток - у них в руках.
- Я убью этого пса! – сказал мельник, и в его голосе была такая решимость, что всем было ясно, что он способен это сделать.
- И чего ты этим добьешься? – задумчиво спросил Кртенц Погос, поймав себя на мысли, что утешать и успокаивать, призывать к смирению других гораздо легче, чем быть на их месте. На месте мельника Огана он бы этой беды, этого несчастья, этого зулума просто не вынес бы, убил бы этого турка к чертовой матери, а потом хоть трава не расти. – Ну, убьешь ты эту собаку, и что это тебе даст? Нунуфар ты все равно уже не вернешь, а на все село, на всех своих односельчан накличешь беду. Одной собакой на белом свете станет меньше, но белый свет этого даже не заметит. Вместо этого пса, Орудж-бея, сюда пришлют другого пса, другого Орудж-бея, а тебя либо сразу убьют, либо замучают, сгноят на каторге, а в нашем селе устроят новый погром: для них это дело привычное.
- Не знаю даже, что сказать тебе, огул[18], - как можно мягче сказала мельнику Огану мать Погоса, Тагуи-ханум. – У меня уже не осталось ни слез, ни слов. Креста на них нет.
Мельник Оган, всхлипывая и утирая рукавом рубашки наворачивающиеся слезы, пытался дать выход своему безутешному горю.
- Хуже всего то, что они прячутся за спину своего бога, Аллаха. Дескать, Аллах говорит, убей неверного, ограбь его, укради или отбери его имущество, и прямиком попадешь в рай. Какой же он после этого бог?
Помолчали. Повздыхали. Из соседней комнаты, где находились жена и дети мельника, то и дело раздавались громкие, разрывающие сердце вопли и рыдания.
- Что же мне делать, Погос? Что делать всем нам? Ты – умный, рассудительный человек, самый умный и рассудительный из всего рода Кртянов, из всех нас. Ну, так скажи мне, что мне делать? Какой-то шелудивый пес пришел в наше село и убил мою девочку, убил мою Нунуфар, разорил мое гнездо и мой очаг и ушел. Он не просто ушел, он ушел не навсегда, он скоро снова вернется, как та лиса, что повадилась уносить птенцов мартери-кукушки. Он придет как ни в чем не бывало, снова будет собирать свою проклятую дань, снова будет вымогать деньги за свои гнилые зубы, снова будет требовать девушку на ночь...
- Придет, Оган, придет. И нам с тобой ничего с этим не поделать.
- Но почему они не такие, как мы? Откуда они свалились на нашу голову?
- Они из другого теста, Оган. Они не хотят и не смогут стать такими, как мы. И мы тоже не хотим и не сможем стать такими, как они. Ты хотел бы научиться убивать, грабить, терзать людей? Ты хотел бы быть насильником и вором, Оган?
- Знаешь, Погос, я не могу смотреть в глаза ее матери, в глаза ее братьев и сестер, - продолжал выговариваться мельник. – Ведь ей даже пятнадцати не было. Растил ее, растил, лелеял и берег, не мог на нее нарадоваться, и вдруг она стала паем какого-то турецкого шакала. Какой же я мужчина, какой же я отец после этого? Отец должен суметь защитить свою дочь, свое гнездо, свой очаг...
- Эх, брат мой Оган, даже, не знаю, что тебе сказать, чем тебе помочь, как смягчить твою боль, - сказал Погос. – Сегодня беда постучалась в твою дверь, завтра она постучится в мою. В следующий раз он может придти и сказать: «Кртенц Погос, мне понравилась твоя дочь Тамар, пошли ее ко мне».
- Нет, Погос, такого случиться не может. Ты не дашь свою дочь в обиду. Ты не бросишь своего птенца на растерзанье шакалу. Ты ее защитишь, пусть даже ценой своей жизни. Я это точно знаю. И ты тоже это знаешь.
- У меня семь дочерей, - начал было Погос развивать свою главную мысль, ту самую, о которой он думал все это время и которую очень хотел сказать во всеуслышание, сказать не столько мельнику Огану и своим односельчанам, сколько себе самому, чтобы связать себя по рукам своей же клятвой, своим обещанием, но Оган как-то машинально, автоматически перебил его:
- Пусть хранит их Бог. Пусть с их головы не упадет ни одного волоса. Пусть ни с одной из них не случится того, что случилось с моей Нунуфар, - голос мельника дрогнул, а красные, воспаленные глаза вновь самым непроизвольным, подлым и предательским образом увлажнились.
Погос жестом приказал Огану не прерывать его и внушительно, медленно и четко выговаривая слова, продолжил недосказанную мысль.
- У меня семь дочерей, брат мой Оган, и я, Кртенц Погос, - а ты ведь меня знаешь, все знают, что я слов на ветер не бросаю, - так вот, я клянусь тебе жизнью всех семи своих дочерей и жизнью своей матери, я клянусь тебе бессмертной душой твоей Нунуфар, что это больше никогда не повторится.
- Я убью его, - снова повторил мельник, но теперь уже в его голосе не было прежней уверенности и решимости, и Погосу и Тагуи-ханум было ясно, что никого он не убьет, что он уже смирился с утратой. Сломался.
***
Старосте Погосу предстояло решить, утрясти еще одну щекотливую проблему. Формально Нунуфар сама себя лишила жизни, покончила самоубийством. Армянская просветительская апостольская церковь в таких случаях отказывала в погребении покойника на кладбище. Самоубийц хоронили безо всяких погребальных церемоний, незаметно, обычно под каким-нибудь одиноким деревом. Применительно к Нунуфар это было бы жестоко и несправедливо.
Погосу трудно было заговорить об этом с мельником Оганом. Молчание затягивалось. Староста никак не мог заставить себя приступить к этой неприятной теме. Но мельник Оган, словно прочитав его мысли, сам пришел на помощь Погосу.
- Не беспокойся, Погос-джан, я похороню ее рядом с нашим домом. Или рядом со своей мельницей.
- Нет, брат мой Оган. Для меня это не беспокойство. Я позабочусь о том, чтобы похоронить нашу Нунуфар на нашем сельском кладбище. Рядом с твоими родителями.
- Я не хочу, чтобы из-за моей Нунуфар ты поссорился со священником.
- Даже не думай об этом.
- Нунуфар! Бедная моя девочка! Солнышко мое! Почему ты так рано закатилось, еще на рассвете, - горестно вздыхал взлохмаченный, заросший щетиной и еще более неухоженный, чем обычно, мельник.
***
Погос отправился к сельскому священнику. Его визит не застал священника врасплох.
- Я ждал тебя, братец Погос. В глазах людей, обычных мирян, в твоих и моих глазах, в глазах наших односельчан эта девушка – жертва, мученица. Но в глазах Отца нашего Небесного Иисуса Христа она – самоубийца. Она лишила себя жизни, которую дал ей Господь. В другом случае я бы решительно воспротивился, чтобы ее похоронили на сельском кладбище, но это – особый случай. Какая трагедия, какая трагедия!..
- Так ты, святой отец, не возражаешь, чтобы мы похоронили ее среди других наших покойников, рядом с родителями мельника, рядом с ее прародителями?
- Нет, сын мой. Не возражаю. Пусть покоится с миром.
- Я именно это и надеялся услышать от тебя, святой отец.
- Но похороны пройдут без моего участия, без моего богослужения. Я не могу обратиться к Богу с молитвой за упокой ее души.
- Понимаю, святой отец. Ну что же, без молебна, значит, без молебна.
***
Прошло некоторое время, и налоговый инспектор Орудж-бей вновь объявился в селе старосты Погоса-эфенди. Стояла ранняя весна, до сбора очередного десятинного налога было еще очень далеко. Орудж-бей пришел в окружении двух вооруженных солдат, как он это обычно делал, но на этот раз с ним не было его большой учетной тетради, да и повозок было не десять, а всего лишь две. Погосу было ясно, что этот нежданный визит налогового инспектора был, так сказать, неофициальным, неформальным. Необычным было и то, что приехал он не днем, как это бывает во время сбора ашара, а под вечер, когда мартовское солнце уже клонилось к закату.
Орудж-бей и его вооруженные спутники изрядно продрогли и сразу же расселись рядом с горящей печкой. Немного отогревшись и поужинав, Орудж-бей стал объяснять цель своего визита. Впрочем, в этом не было особой необходимости: Погосу и так все было ясно. Орудж-бей не был ни первым, ни последним государственным чиновником, обиравшим село.
- Я приехал к тебе, дорогой Погос-эфенди, по старой дружбе. Ты ведь знаешь, работа сборщика податей – тяжелая и гнусная, и к тому же неблагодарная. У меня дома четыре жены и больше дюжины голодных ртов, больше дюжины нафаров[19], на всех продовольствия не напасешься. Будь другом, собери там чего-нибудь, ну там меда, каурмы, фасоли, картошки, всего понемногу. Для меня еще можешь освежевать ягненка, я вычту его из своего списка. Ну, и для этих молодцев тоже. Они тоже не любят оставаться голодными. И у них тоже семьи. Мы здесь переночуем, а утром сразу после завтрака уедем. Ребята, сейчас хозяйка, Искуи-ханум, постелит вам в ваших комнатах, вы идите спать, а мы с Погосом-эфенди немного поговорим. И смотрите у меня, рукам воли не давайте, не позволяйте себе ничего лишнего.
Погос, конечно, прекрасно понимал, что это не дружеская просьба, а приказ, что за этой деланой вежливостью стоит демонстрация грубой силы, демонстрация своей вседозволенности и безнаказанности и его, Погоса, абсолютного бесправия. Подтекст был ясен, как божий день: мы можем все отобрать у тебя силой, можем избить тебя и устроить здесь побоище, погром, мы можем даже убить тебя, и ты это знаешь, но нам сподручнее, чтобы ты все это отдал нам добровольно. Зачем нам портить с тобой отношения, когда мы будем наведываться сюда время от времени, будем пользоваться твоим гостеприимством и брать у тебя все то, что нам нужно. Это была вполне обычная османская вежливость.
- Погос-эфенди, ты хороший человек, и я тоже буду относиться к тебе по-хорошему. Все между нами останется по-прежнему, я не намерен отказываться от своего права на компенсацию за изнашивание зубов. Но после того печального случая я решил добровольно отказаться от своего права на ночь с девственницей. Я пойду тебе навстречу, сделаю тебе тот пешкеш, о котором ты меня тогда упрашивал. Но это тоже будет стоить тебе денег. Будешь давать мне по золотой монете за каждый мой пешкеш. Это совсем немного в сравнении с той услугой, которую я тебе оказываю и в сравнении с тем неудобством и лишением, которому я себя подвергаю. Но, как говорится, уговор дороже денег.
Это было много. Это было очень много. За эту дополнительную золотую монету Погосу нужно будет работать как проклятому. Но зато теперь уже не нужно будет приносить в жертву этому шакалу девушек их села. Дочерей его односельчан.
Орудж-бей брал за свой пешкеш большие деньги и при этом умилялся своей доброте. Ну что ж, с паршивой овцы – хоть шерсти клок.
Текли годы. Текла река на северной окраине села. И все так же приезжал в село за государственным налогом и личными поборами Орудж-бей. После вкусного и сытного обеда, сопровождавшегося традиционным мацуном и таном, сборщик податей заводил с хозяином дома доверительные беседы.
- Погос-эфенди, ну признайся же наконец, где ты прячешь свое золото, ай кёп-оглы? - с хитрой улыбочкой, прищуривая глаза и делая вид, что шутит, то и дело спрашивал он.
- А вот это уже не твое собачье дело, - в таком же полушутливом тоне отвечал Погос. Это была игра, ну конечно, это была игра, кошка весело играла с мышкой, но и сборщик налогов Орудж-бей, и староста Кртенц Погос прекрасно понимали, что в один прекрасный день эта игра внезапно закончится, кошка распустит когти, выгнет угрожающе спину, зафыркает и обнажит острые, как бритвы, клыки, и тогда за жизнь мышки никто не даст и ломаного гроша. Ни в вопросе, ни в ответе не ощущалось противостояния, вражды, но оба они знали, что от нынешнего показного благодушия до этого самого противостояния и вражды меньше полушага.
- Ну, скажи, ну, ответь, кёп-оглы, мы ведь с тобой почти родные люди, ты ведь не сможешь унести золото с собой в могилу, ты ведь знаешь, что рано или поздно все твое золото у тебя отберут. Неужели ты хочешь, чтобы оно досталось головорезам-аскерам или шакалам-курдам?
- А ты разве не такой же головорез и шакал, кёп-оглы, - в тон ему отшутился Погос-эфенди, которому эти шуточки вовсе не были по душе, который на подсознательном уровне знал, что этот тщедушный турецкий чиновник говорил сейчас страшную правду, что когда-нибудь в его село придут вооруженные до зубов башибузуки, аскеры, сопровождаемые, словно лев гиенами, османским отребьем и курдскими разбойниками и мародерами. Разве не золото армян стало, в конечном итоге, первопричиной жуткой трагедии Аданы и Алеппо, трагедии, в которую не верилось, которая казалась невозможной, умонепостижимой, которая казалась такой далекой и нереальной... Каждое дерево почему-то уверено в том, что удар молнии минует его, попадет в соседнее дерево, в любое другое дерево в лесу, но только не в него. Но деревья иногда ошибаются, и люди ошибаются тоже.
Но ведь была, была эта резня в Киликии, и она не была первой резней, до этого были не менее страшные погромы 1894-1896-х годов, учиненные султаном Абдул-Гамидом. И кто знает - вполне, вполне могло статься, что убийство тридцати пяти тысяч армян в Киликии были предтечей грядущих, еще более страшных, жутких, бесчеловечных расправ и погромов.
- Почему вы, армяне, не уезжаете отсюда, Погос-эфенди? Сами же говорите, что турки такие-сякие, что с турками невозможно жить в добрососедских отношениях, что мы безжалостные и жестокие... Ну, раз так, зачем рисковать своей жизнью, жизнью своей семьи? Собери родных и уезжай в Восточную Армению, там намного безопасней. Такого доброго и мудрого совета брат брату не даст. Правильно я говорю? Уезжай с семьей в свою «русскую Армению», Погос-эфенди, там ведь нет османов, там вас никто не будет обижать. Оставь свой дом и свое золото мне, а сам уезжай. Золото с собой брать опасно, повсюду головорезы. Я же плохого тебе не посоветую, ты потом меня за этот совет благодарить будешь. Ведь уезжают же другие. Почему ты думаешь, что ты умнее всех? Уезжай. И тебе будет хорошо, и мне. – Орудж-бей уже основательно захмелел, язык его перестал подчиняться приказам разума и стал выплескивать наружу то, что следовало придерживать при себе. Но, с другой стороны, с какой такой стати он должен держать свой язык на цепи? Он ведь не говорит ничего постыдного, ничего зазорного. Армяне богатые, они даже богаче, чем он, налоговый инспектор Великой Османской Турецкой империи Орудж-бей. Ну, разве это справедливо? Косить траву, пасти овец, копошиться в земле, выращивать овощи и фрукты, возиться с ульями каждый ишак сможет. Другое дело – разъезжать по селеньям Эрзерумского вилайета, вытряхивать из этих неприветливых, вечно недовольных армян налог ашар, сдирать с них семь шкур, чтобы государственная казна исправно пополнялась, чтобы правительство было довольно и чтобы и ему при этом тоже кое-что перепадало. Ведь у него большая семья, в ней больше дюжины ртов, нафаров, вот и приходиться крутиться-вертеться, чтобы все в округе пальцем показывали на его дом, чтобы жены и дети имели холеный, ухоженный, респектабельный вид, приличествующий семейству всеми уважаемого, высокочтимого, преуспевающего чиновника-османа. Сколько знакомых османов нажились на имуществе армян, чем же он, Орудж-бей, хуже других?
– Подари мне свое золото, армянин, ну что тебе стоит! Ведь я могу его взять силой, и возьму, не сомневайся, но мне было бы приятнее, если бы ты сам мне отдал свое золото.
- Не дождешься, кёп-оглы, даже не надейся. Разве тебе недостаточно твоего золота, недостаточно того, что ты у нас выкрал? И отсюда мы никуда не уедем. Это наша земля. Это моя земля. Здесь мой дом, построенный вот этими руками. Здесь могилы моих родителей, моих дедов и прадедов.
Выстрел
В тот памятный день Орудж-бей и Гурхан-ага выехали из села близко к вечеру. Солнце еще не садилось, но возвращаться на поле уже не имело смысла. Тем более что в саду и на пасеке работы также было невпроворот.
Гурхан-бей оставил на Погоса-эфенди, на учителя Саака и на вардапета Гарегина довольно благоприятное впечатление, хотя Погосу было жалко потерянного рабочего дня. Эти османы совершенно не понимают, что дневное время для крестьянина – на вес золота. Нужно работать, много работать, работать не покладая рук, чтобы одна монета превратилась в две, тем более, что из каждых двух заработанных потом и кровью монет одну приходится выбрасывать на ветер, отдавать сборщикам налогов.
На следующее утро Погос пошел на поле еще раньше, чем обычно, часов в пять утра. Нужно было накосить на зиму корм скотине – в августе это, пожалуй, самая важная и ответственная работа.
И вот, приблизительно в то же самое время, что и вчера, еще задолго до того, как солнце подойдет к зениту, в поле за отцом, запыхавшись, прибежала одна из дочерей Погоса, Ашхен. На сердце у старосты стало неспокойно. Его охватило необъяснимое предчувствие чего-то очень плохого, надвигающейся беды, тревожное ощущение, что дома что-то неладно, что что-то случилось или, если еще не случилось, то непременно случится.
- Айрик, айрик, приехал этот Орудж-бей, он все кричит и ругается, зовет тебя...
«Еще один потерянный день», - подумал староста Погос и поймал себя на мысли, что потерянный день – это далеко не самое худшее, чего можно ожидать от неожиданного возвращения налогового инспектора.
Орудж-бей приехал на своей запряженной парой лошадей арбе. Он стоял рядом с воротами дома и дожидался хозяина. В правой руке его была согнутая вдвое плетка.
- А-а-а, явился, эрмени кёпак! Сейчас самое время с тобой рассчитаться. Ты, видно, забыл, кто я такой, с кем ты имеешь дело. Что ж, напомню. Я – Орудж-бей, налоговый инспектор Османского правительства. А знаешь, кто ты? Неблагодарная собака. Так-то ты платишь мне за мое добро, за мой пешкеш? Хочешь, чтобы это тоже я тебе напомнил? Короткая же у тебя память. Так ты срамить меня вздумал перед моим другом? Позорить меня? Выставлять на посмешище? Меня, налогового инспектора Османского правительства Орудж-бея? Ну, все, эрмени кёпак, игра закончена. Вчера было время для твоих шуток, теперь пришло время для моих. Посмотрим, как тебе понравятся мои шутки. Вот что. Я отменяю наш уговор, отменяю свой пешкеш. Через месяц-другой начнется сезон сбора ашара, и ты мне окажешь по-настоящему достойный прием. Окажешь положенные моей должности и моему рангу почет и уважение. Тогда твои дочери были маленькие, теперь они в самый раз. Расцвели, как розы. Ты приведешь ко мне ту, на которую я укажу. А я уже знаю, на кого укажу.
- Заткни свою поганую пасть, Орудж-бей! И чем скорее, тем лучше.
- Да как ты смеешь со мной так разговаривать, эрмени кёпак! – Орудж-бей замахнулся плеткой, но не решился ударить. Он много раз безнаказанно избивал плетью беззащитных армян, но сейчас он был один, и староста Погос был предельно взвинчен, был на грани потери самообладания. Не было никаких гарантий, что он, староста села, позволит безнаказанно ударить себя на глазах семьи – матери, жены и дочерей. Ударить – означало сжечь за собой все мосты, пойти на риск, который может оказаться неоправданным, может привести к непредсказуемым последствиям. А для того, чтобы переступить эту самую последнюю черту, за которой была большая неопределенность и неясность, османскому сборщику налогов необходимо было заручиться гарантией полной, абсолютной безопасности, к которой он так привык и которая придавала ему уверенность в себе и сладкое ощущение вседозволенности и безнаказанности. Несколько долгих, показавшихся вечностью мгновений рука османа оставалась в воздухе, в замахе, но осторожность и благоразумие все же возобладали, и он опустил плеть. Глаза его при этом продолжали гореть ненавистью и гневом.
- У тебя поганый язык и поганая кровь, Орудж-бей. Уходи от греха подальше.
- Так ты угрожаешь мне, эрмени кёпак? Мне, Орудж-бею? Ты знаешь, что обычно за это бывает? Ты знаешь, что тебе за это будет? Ты ведь знаешь, что я могу сделать с тобой все, что захочу, что закон на моей стороне, право на моей стороне.
В правой руке Орудж-бей держал плеть. За поясом у него были турецкий кинжал и сабля, с которыми он никогда не расставался. Оружие придало ему уверенность. Он не раз признавался, что перед тем, как лечь в постель, всегда кладет под подушку свой турецкий кинжал. “С кинжалом под подушкой мне спокойнее спать”, - говорил он.
- Так значит, ты отказываешься от моей дружбы, эрмени кёпак. Так значит, ты не считаешь меня своим другом. Считаешь ниже своего достоинства дружить со мной. Ну что ж, дело твое. Но твое высокомерие выйдет тебе боком, потому что отказавшись от моей дружбы, ты стал моим врагом. А ведь ты прав, эрмени кёпак: какая, к черту, может быть дружба между турком и армянином, между сборщиком налогов и грязным крестьянином. Ты думаешь, что если ты староста, то лучше всех других, что ты пшеница высшего сорта?
- Придержи свой язык, Орудж-бей. Посади его на цепь, чтобы он не довел тебя до беды. – Дрожащими от волнения и гнева руками Погос снял со стены старое ружье, в котором был один-единственный патрон, совершенно не предназначенный для стрельбы. Это была память о двух русских солдатах – Савелии и Михаиле, славных ребятах, пришедших в это армянское село в далеком 1878-м году и нагнавших страху на турецкий отряд. Это было очень старое ружье, совершенно забывшее о своем предначертании, но все же это было ружье.
Орудж-бей побледнел. Он знал, что Погос относится к этому ружью не как огнестрельному оружию, а как домашней реликвии, как безобидной вещице. Но он также знал и помнил, что там был тот самый один-единственный патрон, который то ли нарочно, то ли по рассеянности оставили в ружье эти проклятые русские солдаты.
- Ты не посмеешь, эрмени кёпак, ты не посмеешь. Не посмеешь, потому что прекрасно знаешь, что будет с твоими дочерьми, с твоей семьей, со всем твоим селом.
- Знаю. Но ты этого не увидишь.
- Тебе конец, Погос-эфенди. Ты мне угрожал оружием. Ты, эрмени кёпак, угрожал осману, государственному чиновнику, налоговому инспектору турецкого правительства оружием. Этого-то мне и было нужно.
Погос-эфенди держал ружье в руках. Дрожь волнения и гнева не прошла, но значительно уменьшилась. Он уверенным движением зарядил ружье, щелкнул затвором.
Орудж-бей попятился к выходу, сел в свою повозку и стегнул лошадей. Он отъехал шагов на тридцать и уже считал себя в полной безопасности. Он обернулся, погрозил Погосу плеткой и снова стал ругаться.
- Знай же, Погос-эфенди, ты у меня еще поплачешь, еще умоешься кровавыми слезами. Я отменяю свой пешкеш. Ты как миленький приведешь ко мне всех своих дочерей. Сам приведешь. Они будут ублажать меня – по очереди и все вместе. Ты меня слышишь, эрмени кёпак? Ты слышишь меня, сын шлюхи?
“Уа-а-нг!!!”, - рявкнуло старое ружье. Сильная отдача больно ударила в плечо Погоса. В ту же самую секунду раздался сухой треск расколовшегося черепа Орудж-бея, и сразу стало тихо.
«Зулум! Зулум!»
- Зулум! Зулум! – Что ты наделал, сынок! – причитала старая мать Кртенц Погоса. Она сидела на лавке, стоящей перед воротами дома, и то и дело била себя морщинистыми ладонями по коленям.
- Вай, вай, вай, вай, сынок! – продолжала она свое горестное завывание. – Что ты наделал, огул! Что ты наделал! Пусть бы он себе лаял. Полаял бы и угомонился. Ведь лающая собака кусачей не бывает. Что же теперь будет с тобой, сынок? Что теперь будет с Искуи, что теперь будет с твоими дочерьми? Что теперь будет с нашим селом? Турки ведь теперь всех перебьют, никого не пощадят; они не оставят камня на камне, сожгут, разрушат до основания все дома, сравняют с землей наше село. Ведь они только того и ждали, чтобы ты оступился. Вай, зулум, вай!
- Дело сделано, майрик-джан[20]. Теперь уже поздно сожалеть. Что ж, зато уши мои избавились от этого собачьего лая. Зато не будет больше отравлять воздух своим тухлым дыханьем. Зато мир от него избавился.
Погос не стал дожидаться, пока в село понаедут турецкие жандармы и следователи. Уж лучше самому к ним поехать, тем самым можно будет хотя бы попытаться отвести беду от селения. Село здесь было совершенно ни при чем и не должно было нести ответственности за глупый поступок, за страшный проступок своего старосты.
Это было личное дело двух мужчин. Это была схватка, и в ней не было ничего бесчестного, потому что Орудж-бей был вооружен, у него в руках была плетка, у него за поясом был турецкий кинжал, сабля из дамасской стали, и в арбе у него было ружье, которое сопровождало сборщика податей повсюду, во всех его поездках. А у старосты Кртенц Погоса не было никакого оружия, и это было в порядке вещей: у армян не должно было быть никакого оружия. А это старое русское ружье – оно не должно браться в расчет. Оно просто висело на стене, и у него, у ружья, не было никакого намерения стрелять, как и не было никакого намерения стрелять у старосты Погоса. Об этом знали все. Об этом знали односельчане Погоса, об этом знали турецкие чиновники в Эрзеруме, об этом знал и сам налоговый инспектор Орудж-бей. Это старое русское ружье было памятью о визите двух сильных и славных русских солдат, и они тоже знали, были уверены, что это ружье никогда не выстрелит; оно уже отстреляло свое и его единственным предназначением, предначертанием было тихо-мирно висеть на стене дома старосты Погоса.
Это старое русское ружье не должно было стрелять. Но выстрелило.
Староста Кртенц Погос сделал несколько самых необходимых и неотложных распоряжений, наскоро попрощался с матерью, с ревущими в голос дочерьми, безмолвно и безутешно плачущей женой Искуи, бросил прощальный взгляд на растерянно и понуро стоявших поодаль односельчан, уложил на повозку тело убитого сборщика налогов и на его же лошадях поехал в Эрзерумскую жандармерию – сдаваться.
Часть вторая
Процесс
Гурхан-бей все еще находился в Эрзеруме и одним из первых узнал о случившейся беде. Он поспешил в жандармерию, присутствовал на предварительном дознании, выяснил со слов старосты Погоса обстоятельства дела и поспешил в село Погоса.
В большом селении Кртенц Погоса грамотных людей было немало, но было там всего три более или менее образованных человека: фельдшер Арамаис, учитель сельской начальной школы варжапет Саак и священнослужитель армянской церкви вардапет Гарегин. На фельдшера положиться было нельзя, он даже со своим относительно несложным фельдшерским делом не мог справиться надлежащим образом, а в житейских вопросах, как говорится, вообще лыка не вязал; священник совершенно не интересовался и не занимался мирскими делами, так что рассчитывать приходилось только на школьного учителя, варжапета Саака.
- Вы мне только четко, вразумительно объясните, что надлежит сделать, подробно проинструктируйте, а я постараюсь не подвести, - сказал школьный учитель Саак.
- Да тут объяснять и инструктировать особенно нечего, ты ведь все не хуже меня знаешь, - сказал Гурхан-эфенди. – Все, что от тебя требуется, это съездить в Стамбул, найти там моего хорошего друга, известного адвоката Григора Зограба, рассказать ему все, как было, и попросить его, чтобы он подыскал самого лучшего адвоката.
- Григор Зограб? Вы говорите о Григоре Зограбе? Он же такой знаменитый, такой важный... Он же большой писатель, да еще и член парламента. Как я его найду? Как я к нему подступлюсь? И потом – кто я такой? Я ведь никто и ничто, простой сельский учитель, варжапет. Он же меня за порог не пустит, - запричитал учитель Саак.
- Найдешь, не беспокойся. Стамбул большой, но и Григор Зограб тоже один на весь Стамбул. Он не иголка в стоге сеня. И принять тебя он тоже примет. Если что, скажешь, что это я тебя прислал, хотя и не думаю, чтобы в этом была необходимость. Он не только писатель, он еще и хороший юрист и депутат парламента, он не может тебя не принять, - убежденно сказал Гурхан-эфенди.
- А не лучше ли будет, если Григор Зограб самолично возьмется за защиту старосты Погоса-эфенди? – спросил учитель Саак.
- Не возьмется. Адвокатская деятельность для него – пройденный этап. Теперь он – депутат Османского парламента, Милли Меджлиса. К тому же он брался в основном за политические дела. Но он знает всех адвокатов, он найдет самого лучшего и сам же наймет его.
***
Григора Зограба учитель Саак нашел без большого труда. Назвал носатому извозчику-греку имя писателя, добавил:
- Он – большой человек, ты должен бы его знать.
- Не знаю, большой он человек или нет, но дом у него действительно большой, - с подобострастной, но вместе с тем открытой и добродушной улыбкой ответил извозчик.
Григор Зограб знал об убийстве турецкого сборщика налогов в одном из армянских сел Эрзрумского вилайета из газет. Будучи одним из лучших юристов, специалистов по гражданскому праву в Османской Турции, блестящим новеллистом, которого литературные критики сравнивали с Мопассаном, и будучи, наконец, умнейшим и проницательным человеком, Григор Зограб весьма и весьмп скептически отнесся к многочисленным публикациям в турецких газетах. Газеты в истеричной тональности рассказывали о «неслыханном по своей наглости и жестокости убийстве государственного чиновника, находящегося при исполнении своих служебных обязанностей», обвиняли младотурецкое правительство в недопустимой либеральности, следствием которого и явилась разразившаяся трагедия.
Учителя Саака Григор Зограб принял незамедлительно, распорядился, чтобы его накормили и приготовили комнату на все время пребывания в Стамбуле. Знаменитый писатель произвел на сельского учителя большое впечатление, превзошедшее все ожидания провинциала. Он был не высок ростом, имел благородное и холеное округлое лицо, высокий лоб, аккуратно подправленные брови, красивую густую, только-только начавшую седеть и зачесанную назад шевелюру, прямой нос, аккуратно подстриженные усы, живые, умные, проницательные глаза. А самое главное, этот очень влиятельный и преуспевший в жизни человек оказался на удивленье предупредительным, вежливым, обходительным и внимательным.
- О том, чтобы его защищал армянский адвокат, не может быть и речи, - мягко, но вместе с тем решительно и категорично сказал Зограб. – Это будет большой ошибкой и окончательно испортит все дело.
- А вы не могли бы защищать его сами, эфенди? – вопрос учителя вырвался как-то непроизвольно, на инстинктивном уровне. Гурхан-бей уже объяснил ему, что это совершенно невозможно, но чем черт не шутит. Он был наслышан о бесстрашии Зограба, который в середине девяностых годов, лет пятнадцать-двадцать назад, брался за защиту гораздо более сложных политических дел, не считаясь с давлением прокуратуры и даже приближенных султана Абдула Гамида. Он спас десятки, даже сотни обвинямых политических деятелей, как армян, так и османов.
Григор Зограб недоуменно пожал плечами, но ничего не сказал.
- Эфенди, если бы вы согласились защищать нашего старосту, у него были бы шансы спастись...
- Ты так считаешь? Если да, то глубоко заблуждаешься. Это только еще более усугубило бы положение. Речь идет об убийстве армянином турка-османа. Если бы я взялся за это дело, все газеты бы переполошились: армянина, убившего турка, защищает армянин. И обычное уголовное дело сразу же, автоматически перешло бы в плоскость политики, в плоскость межнациональных отношений. Между тем, мы всячески должны стараться, чтобы в этом деле не было никакой политической окраски. Никакой этнической, национальной подоплеки. Просто один человек убил другого человека. И все. Произошла трагедия, несчастный случай. И не нужно искать теленка под быком.
- Но кто же в таком случае будет защищать нашего старосту, нашего Погоса-эфенди? – растерянно спросил учитель Саак.
- Я уже позаботился об этом. У меня много друзей среди адвокатов-османов, но по-настоящему я могу доверять только одному. Я уже говорил с ним, объяснил ему кое-какие детали и подробности и заручился его согласием. Я верю ему, как самому себе.
- Вы думаете, он сумеет спасти нашего Погоса-эфенди?
- Нет, не думаю. Я уверен, что защитник Уйгур-бей сделает все возможное и даже невозможное, чтобы спасти своего подзащитного, но, не буду вам обманывать, спасти его не сумеет. – Григор Зограб выдержал паузу и задумчиво повторил: - Никто не сумеет.
- Что же нам делать? – еще больше растерявшись, спросил учитель Саак.
- Молиться. Ничего другого нам не остается. Я не вижу никакого выхода.
- Григор-эфенди, у нашего старосты, у Погоса-эфенди, есть кое-какое золото. Говорят, золото способно открыть любую дверь. Турки очень любят золото, они падки на золото. Османские судьи... – Учитель никак не решался досказать свою мысль. То, что османское правосудие прогнило снизу доверху, вернее, сверху донизу, потому что рыба, как известно, гниет с головы, было общеизвестно. А судьи, и это тоже столь же общеизвестно, брали взятки во всех странах и во все времена. И Турция здесь не исключение. Скорее наоборот. Есть даже народная поговорка: если судья не взял взятку, значит, ему мало предложили. Но как это высказать вслух? Учитель Саак все мялся, мялся, все перебирал в голове возможные речевые обороты, и, наконец, нерешительно промямлил: – Григор-эфенди, мы можем... предложить судье... сделку. – Слово «взятка» просто застряло в горле учителя, и он в мучительных поисках нашел и выдавил из себя его синоним. Он облегченно вздохнул и уже увереннее повторил: - Да-да, мы в состоянии предложить судье сделку.
- Даже не думай об этом. Судья возьмет ваши деньги и даже «оф!» не скажет. Но приговор от этого не изменится, можешь не сомневаться. Я уверен, что все уже давно решено. И решение принято не судьей и не в суде. Такие вопросы, как правило, решает не судья, а министр внутренних дел, генеральный прокурор или министр юстиции. В нашем случае решающее слово за Талаат-пашой.
Учитель Саак онемел от ужаса. Сердце стало биться учащенно. Талаат-паша... Этот самый могущественный, самый влиятельный и самый страшный человек во всей Османской Турции. Министр внутренних дел Османской империи, низкорослый полнолицый усатый человек в феске, чем-то похожий на сытого кота. Этот изверг рода человеческого. Человек невероятных амбиций. Человек с ненасытным карьерным аппетитом. Человек, которому все почести и регалии кажутся недостаточными. Если ему предлоать портфель премьер-министра, он скажет: мало. Кто угодно, но только не он... только не Талаат-паша. Это конец.
В гостиную вошел дворецкий и доложил о прибытии нового посетителя, адвоката Уйгур-бея. Григор Зограб обернулся к сидящему на диване учителю и мягко сказал:
- Ну хорошо, Саак-эфенди, ты иди в свою комнату, отдыхай, а мы поговорим с нашим другом Уйгур-беем наедине. Нам от тебя скрывать нечего, ты и сам это знаешь, но когда речь идет о судебных делах, три человека – это слишком много. Мы должны разработать с ним главную линию защиты. Стратегию защиты.
- Да, да, конечно, - согласно и с чувством облегчения кивнул учитель Саак, на которого к концу разговора как-то сразу навалились усталость и уныние. Он был вовсе не прочь уйти и отдохнуть. Он вежливо поздоровался с вошедшим адвокатом и неслышно покинул гостиную.
***
- Григор-эфенди, ты всегда ставил закон выше личности, выше личных отношений, выше всего на свете, и ты спас жизни сотен турок от несправедливого обвинения и осуждения, так что я считаю своим долгом сделать все возможное, чтобы спасти жизнь хотя бы одного армянина, тем более, что, насколько я понимаю, речь идет об очень достойном человеке, - сказал Уйгур-бей.
- У тебя доброе сердце и чистая, честная душа, дорогой мой Уйгур-бей. – Но этого слишком мало для того, чтобы твое желание стало действительностью. Одно дело, когда и истец, и ответчик – полноправные граждане этой страны, когда судятся два турка, пусть даже очень богатый и очень бедный; все равно, судебный процесс течет в русле чистой юриспруденции, адвокат общается с прокурором и судьей на языке законов. И пусть даже судья подкуплен, пусть обвинение оказывает сильнейшее давление на судью, все равно у адвоката есть хоть какие-то шансы быть услышанным, заставить участников процесса прислушаться к голосу логики, фактов и аргументов, у него есть – пусть очень маленькие и нереальные – но все-таки какие-то возможности довести дело до победного конца. Но когда на чашах Фемиды лежат две неравнозначные жизни, две неравнозначные судьбы, когда пострадавший – турок, а обвинение выдвигается против армянина, ни о каком оправдательном приговоре не может быть и речи. И мы оба это понимаем.
- Я собираюсь построить линию защиты на том, что пострадавший ворвался в дом моего подзащитного, размахивал оружием и угрожал расправой ему и его семье, что это была вынужденная самозащита, - сказал Уйгур-бей.
- И все время подчеркивай, что выстрел был сделан не в спину, а в лоб, то есть была честная, мужская борьба, - задумчиво и озабоченно добавил Григор Зограб. - Хотя это совершенно неважно. И не имеет значения. Все неважно, и все не имеет значения. А важно и имеет значение только то, что армянин попал в жернова османского правосудия. Живым он оттуда не выйдет.
***
Когда Уйгур-бей попытался в своем предварительном адвокатском выступлении представить обвиняемого – старосту Погоса-эфенди – как представителя национального меньшинства, гражданские права которого ущемляются на всех уровнях социально-экономической жизни, его, как это, впрочем, изначально ожидалось, просто грубо перебили, не дали договорить.
- Да что вы нам голову морочите! – взвился прокурор Арслан-бей, сразу перейдя на фальцет. – Это армяне – угнетенная нация? Скажете тоже... Да ведь они же все как на подбор – зажиточные, богатые, преуспевающие. Покажите мне одного армянина – чистильщика обуви или дворника. Обувь чистят курды, греки или айсоры, улицы подметают курды, греки или айсоры, а армяне сплошь и рядом – ювелиры, часовщики, банкиры, инженеры, строители, юристы, врачи, учителя... Армяне всегда там, где выгода. Скажу больше – вся торговля в нашей стране, все золото нашей страны сосредоточены в руках армян. Вы можете сравнить армянские деревни с турецкими или курдскими, или айсорскими? У армянских крестьян – каменные дома, самые лучшие, самые плодородные земли, самые большие стада. А какие у них огороды и сады! Вы когда-нибудь видели их сады? Мало им всего этого, мало им кур, овец и коров, так они еще и пчеловодством занимаются. Зайдите в их дома в осеннюю или зимнюю пору, это же полная чаша! Их кладовые и подвалы до отказа переполнены съестными продуктами, вареньем и соленьями. Их амбары ломятся от продуктов. А что у бедных османов? Зайдите в любое турецкое село – вам просто тошно станет. Глиняные лачуги, худосочные ослы и бараны, мизерные участки земли, на которых ничего не растет. Вот где нищета, вот где настоящая бедность. Вы там увидите такую неухоженность и убогость, какая вам и не снилась. Вот поэтому-то сборщики налогов избегают османских и курдских деревень, там ведь особенно не разживешься. Так что армяне в нашей стране не угнетенный, а самый привилегированный народ. И если и есть в нашей славной Османской империи действительно угнетенный народ, то это сами турки.
В зале суда стояла тяжелая, тягучая тишина: длинная реплика обвинителя, сопровождаемая возбужденной и нервной жестикуляцией, произвела на присутствующих удручающее впечатление. То, что судья позволил обвинителю на полуслове перебить речь защитника и при этом не счел нужным прервать это выступление, совершенно неуместное и несвоевременное, дышащее откровенной и нескрываемой ненавистью не к одному человеку, не к обвиняемому, а ко всему армянскому народу, и к тому же не имеющее совершенно никакого отношения к разбираемому делу, никого не удивило: всем своим видом председательствующий выражал молчаливое согласие и удовлетворение. Затхлый воздух помещения был насыщен и до предела наэлектризован национальной нетерпимостью и жаждой расправы над этим угрюмым обвиняемым, дерзнувшим пролить кровь их соотечественника.
Председательствующий Эльчин-бей, коротконогий толстяк с одутловатым лоснящимся лицом и двойным подбородком, сосредоточенно рассматривал свои ухоженные, аккуратно подстриженные ногти и искоса поглядывал на защитника: почему он молчит? О чем он думает? Почему не выразил протеста? Ведь реплика обвинителя была весьма уязвима и так и напрашивалась на решительный протест, провоцировала ответные разъяснения, которые элементарно разнесли бы в пух и прах благоприятное впечатление, произведенное праведным гневом прокурора... Конечно, он не дал бы защитнику ответить, отклонил бы его протест, сразу же осадил бы и поставил его на место, чтобы в другой раз не осмелился защищать представителей «угнетаемых» национальных меньшинств. Это испытанный, апробированный тактический прием, когда тандем судья-прокурор уже на начальном этапе сокрушает волю защитника, показывает ему, кто здесь настоящий хозяин. Но для того, чтобы «срезать» защитника, нужно, чтобы он хотя бы попробовал поплыть против течения...
Защитник Уйгур-бей, между тем, мысленно решал дилемму: нужно или не нужно воспользоваться элементарным и грубейшим юридическим, логическим просчетом обвинителя. Нет ничего проще, чем осадить его, остудить его пыл, ткнуть лицом в допущенную правовую безграмотность. Можно было бы ответить примерно таким образом: «Уважаемый господин государственный обвинитель очень эмоционально и выразительно пытался внушить нам, что армяне в Османской империи процветают и преуспевают благодаря режиму благоприятствования, устроенному для них нашим правительством. Но ведь это совершенно не так. Напротив, правительство обложило армянское население всевозможными налогами и поборами, и это помимо главного налога – десятины, ашара. Своим сегодняшним экономическим состоянием, своей высокой боеспособностью, своими высокоразвитым прикладным искусством, ремеслами и культурой Османская империя во многом обязана именно армянам. Не за это ли мы их ненавидим? Да, армянские деревни процветают, да, огороды и сады армян похожи на райские кущи, но ведь это только и только благодаря их неимоверному трудолюбию. Они веками жили на этой земле, они досконально изучили язык земли, язык деревьев и растений, язык пчел и животных. Не за это ли мы их ненавидим? Уважаемый господин государственный обвинитель говорил о баснословных богатствах армян, об их несметных сокровищах, об их золоте – почему он умалчивает при этом, что каждая золотая монета, хранящаяся армянским населением нашей страны, насквозь пропитана кровью и потом, что она передается по наследству из поколения в поколение – от отца сыну, от деда внуку... И если уж на то пошло, именно они, армяне, настоящие хозяева этой земли, это на их благословенной земле мы вначале осели, а впоследствии и устроили свою османскую государственность. Мы многому у них научились, многое у них переняли. Не за это ли мы их ненавидим?».
Конечно же, стоило, тысячу раз стоило заставить всех собравшихся – и непосредственных участников судебного разбирательства, и обычных зевак, пришедших поглазеть, как правовая машина перемелет кости дерзкому гяуру – выслушать слова правды, простую и ясную, как полная луна, аргументацию, но защитник Уйгур-бей предпочел воздержаться, не подливать масла в огонь, не усугублять, не накалять еще больше и без того взрывоопасную ситуацию. Разум, ослепленный животной яростью и ненавистью, не способен внимать голосу и доводам разума, его ответ произведет эффект камня, брошенного в сторону разъяренной собаки. «Не нужно дразнить гусей», - прошептал про себя Уйгур-бей. В конце концов, его главной задачей является спасти жизнь Погоса, вырвать его из молотильни судебного процесса. Значит, все остальное просто не имеет значения, находится в подчинительной связи к этой задаче. Юридическая, сугубо правовая сторона разбирательства отступает на второй план, на задворки. «Прав, прав мой друг Григор Зограб: ничто здесь не важно, ничто не имеет значения».
Прокурор Арслан-бей совершенно не заботился фактическим и юридическим обоснованием, аргументированием своего обвинения. Кртенц Погос был виноват – и все тут, виноват – и баста. Он убил турка-османа, убил правоверного, и этим все сказано. Обстоятельства происшествия его совершенно не интересовали. Подсудимый должен быть сурово, образцово, публично, показательно наказан, в назидание другим, чтобы другим неповадно было, чтобы это убийство не стало прецедентом.
Главным отягчающим обстоятельством обвинитель считал то, что Орудж-бей был убит во время исполнения своих прямых служебных обязанностей, во время очередного, планового, календарного сбора налогов.
- Сборщик налога надежно защищен законом, никто, - я повторяю, никто! - не вправе не то что поднять на него руку, но и перечить ему, оказывать сопротивление и мешать его работе. Это очень нелегкое дело – собирать налоги, и особенно в армянских деревнях. Этим армянам почему-то кажется, что мы в своей неусыпной заботе о казне, о бюджете страны, о нашей армии, о расходных статьях правительства, государственного аппарата нещадно обираем его, обделяем, обрекаем на бедность. А ведь ничего подобного! Мы забираем у него только излишки, какую-то незначительную десятую часть. Эту несчастную десятину нам приходится практически вытряхивать, вырывать, выколачивать из него. И вот теперь дело дошло до того, что какой-то деревенский староста, который обязан по самой своей должности отстаивать интересы Османского государства, среди бела дня, самым дерзким, наглым, злостным образом убивает исполняющего свои служебные обязанности налогового инспектора, досточтимого Орудж-бея. Это неслыханная наглость! Это не что иное, как подрыв основ нашей государственности. Да, да, здесь нет никакой натяжки и никакого преувеличения. Это государственная измена, это бунт против нашего правительства, нашей партии «Единение и прогресс», строящей новую турецкую государственность и подлинно демократическое, справедливое правовое общество.
Участь Кртенц Погоса практически ни у кого не вызывала сомнений. Процесс шел по накатанной дорожке, председательствующий и обвинитель просто, уверенно и спокойно доигрывали партию, вызывая для видимости каких-то несуразных, не имеющих к делу никакого касательства лжесвидетелей и задавая им столь же несуразные и бессмысленные вопросы.
Положение усугублялось тем, что Уйгур-бей решил, что просто нецелесообразно вызывать в качестве свиделей односельчан Кртенц Погоса. До недавнего времени, при султане Абдул-Гамиде, армяне не имели права свидетельствовать на суде. Младотурецкие правители номинально сняли этот запрет, но все равно свидетельства армян просто игнорировались, не брались в расчет, считались не заслуживающими доверия. Было в порядке вещей, когда судья и прокурор перебивали и кричали на неугодных свидетелей защиты, окончательно сбивая с толку этих забитых, запуганных и бесправных людей. Защитник решил руководствоваться одним критерием: вызывать в суд только таких свидетелей, которые не пасовали бы перед страшным психологическим давлением судьи, обвинителя, присутствующих родственников пострадавшего, которые громко шипели, ругались и угрожали расправой каждому свидетелю. Но где он мог найти такого свидетеля?
Своим «дежурным» вопросом Уйгур-бей собирался выяснить у потенциальных свидетелей, как вел себя Орудж-бей, какими именно словами и выражениями он угрожал, выводил из себя, доводил и провоцировал Кртенц Погоса. Но оказалось, что ему просто некому задавать эти и другие вопросы. «А впрочем, какая разница? Ничто не важно, ничто не имеет значения».
Уйгур-бей зачитал письменные показания нескольких односельчан Погоса-эфенди. Это были показания учителя Саака, фельдшера Арамаиса и мельника Огана.
- Нашел кого спрашивать, - рычал с места обвинитель Арслан-бей, - лиса приводит в свидетели свой хвост. Что еще можно ожидать от безмозглых односельчан и единоверцев обвиняемого? Все они – такие же потенциальные убийцы. Этому нужно положить конец! – повторял он после оглашения каждого показания, и было непонятно, что именно он имел в виду – чтение новых свидетельских показаний, само судебное разбирательство или произвол армянского крестьянства в отношении сборщиков налогов.
- Протестую, господин председательствующий, - стараясь не терять хладнокровия и нарочито чеканя каждое слово, сказал защитник Уйгур-бей. – Уважаемый господин государственный обвинитель уже который раз пытается подвести заурядный личный конфликт к межнациональной распре, придавая случившемуся религиозный характер. И поскольку он делает это постоянно, у меня складывается впечатление, что он поступает так нарочно и осознанно, играя на очень тонких и чувствительных струнах наших дружественных народов. В этой связи хочу напомнить уважаемому господину государственному обвинителю, что пострадавший сборщик налогов Орудж-бей пришел в деревню старосты Погоса-эфенди – вопреки предписаниям – в неурочное время и без сопровождения, на следующий день после дружеского визита члена Милли Меджлиса, хорошо всем нам знакомого Гурхан-бея, во время которого представителям интеллигенции армянского села была представлена программа действий Османского правительства в сфере социально-экономических реформ. Причем заявился Орудж-бей в нетрезвом и крайне возбужденном состоянии. Это означает, что он пришел в деревню не как должностное лицо и, тем более, не для сбора налогов. Для чего же тогда, с какой именно целью он пришел? И почему он пришел один, нарушая тем самым еще один пункт предписания? А ведь совершенно ясно, самоочевидно, что он пришел в деревню «разбираться» со старостой армянского села, с моим подзащитным Погосом-эфенди. И еще я хочу напомнить уважемому господину государственному обвинителю, что в армянской деревне, где произошел разбираемый печальный инцидент, живут исключительно армяне, так что свидетелями происшествия – подчеркиваю, настоящими свидетелями, очевидцами – были именно эти люди, а не те, которые клялись здесь на Коране и самым бессовестным образом лжесвидетельствовали, прикрываясь именем Аллаха. Считаю также необходимым пригласить в качестве свидетеля защиты члена правления партии «Иттихат ве Иттаки» Гурхана-эфенди. Замечу, кстати, что он – не соотечественник моего подзащитного, а правоверный турок-осман.
На лицах председательствующего и обвинителя не осталось ни тени благодушия и беспечной самоуверенности. Их сменило выражение изумления и беспокойства. Мало того, что этот нахальный защитник назвал свидетелей обвинения лжесвидетелями, так он еще и приглашает в качестве своего свидетеля высокородного турка-османа. Конечно, вызов еще одного свидетеля, пусть даже это будет Гурхан-бей, и даже десяти новых таких же влиятельных свидетелей, не может ровным счетом ничего изменить, не может даже повлиять на ход процесса, но сам факт, что защита не помышляет о сдаче, продолжает предпринимать отчаянные попытки изменить ход процесса и вызывает в качестве своего свидетеля турка-османа, причем довольно известного и приближенного к правящему триумвирату, был сам по себе довольно неприятен.
- У суда возражений нет, - сказал предедатель суда после минутного раздумья, стукнул судейским молоточком и проворчал настолько громко, чтобы в зале все услышали: - Почему вы решили заявить своего свидетеля в самый последний момент? И почему вы отрываете от дел уважаемого государственного деятеля? Что ж, надеюсь, вы знаете, что делаете и что вы заранее заручились его согласием.
***
- Мне неловко плохо отзываться о покойном пострадавшем, - начал свои показания фактически единственный очный свидетель защиты Гурхан-бей, - но черная неблагодарность этого человека поистине беспредельна и безгранична. За день до известного трагического случая мы вместе с ним гостили дома у старосты Погоса-эфенди. У меня просто язык не поворачивается называть его обвиняемым. Мы вместе с Орудж-беем зашли в его дом, и мы вместе вышли из его дома и покинули село. Орудж-бей при этом ни разу и ни на минуту никуда не отлучался, так что с ним не могло произойти ничего, о чем бы я не знал. И если он после такого радушного и щедрого приема, после того, как хозяева по своему почину и по своей инициативе доверху нагрузили нашу повозку гостинцами, которых нам вполне хватило бы на месяц, если не больше, так вот, если после этого он на следующий день приезжает выяснять счеты, размахивает оружием, угрожает расправой и ругается, значит, все человеческое в нем давно уже вымерло, а это значит, что уважаемый староста Погос-эфенди никого не убивал.
Если бы такое осмелился сказать кто-нибудь другой, будь то свидетель или даже адвокат, то ему бы крепко досталось на орехи от обвинителя и от судьи. Ему бы просто не дали договорить. Его бы просто заклевали. Но Гурхан-бей был свидетелем совсем иного рода, он был не кто-нибудь, а член правления правящей партии «Иттихад ве теракки» («Единение и прогресс»), член парламента Турецкой Османской империи. Правда, поговаривали, что в настоящее время он в опале, что триумвират пашей – Талаат, Энвер и Джемал – ждет не дождется повода, чтобы окончательно расправиться с ним, растерзать его в клочья, но все равно государственному обвинителю и председателю суда по особо тяжким преступлениям он все еще оставался не по зубам. Да и не стоило открыто конфликтовать с человеком, имеющим самое передовое европейское образование, одним из первых, главных идеологов младотурецкой революционной партии и ее важнейшим законотворцем. Конечно, не стоило, тем более, что даже сотня таких свидетельств не могла бы повлиять на обвинительный приговор. Пусть себе выговорится, пусть выпустит пар, пусть покажет себя, пусть покуражится.
- Доктор Гурхан-бей, у вас есть что добавить к сказанному? – спросил защитник Уйгур-бей.
- Но только прошу вас говорить по существу дела, без лирических излияний, - вставил обвинитель Арслан-бей с легкой и вежливой иронией, чтобы что-то сказать, ничего при этом не сказав. Со стороны могло показаться, что он сделал серьезное внушение свидетелю. Ну, уж такую роскошь он мог себе позволить.
- Я могу добавить только то, что все жители, все старосты окрестных селений единодушны во мнении, что покойный налоговый инспектор отличался не просто неуживчивым, но и нестерпимым, просто отвратительным характером и поведением, позорил свою должность и свое правительство. Я лично знаю более дюжины людей, которые неоднократно угрожали Орудж-бею, что когда-нибудь убьют его, причем это доставит им большое удовольствие. Мне приводилось слышать от них об этом собственными ушами. К этой дюжине я бы добавил и себя.
«Еще один холостой выстрел, еще одно никому не нужное лирическое излияние», - отметил про себя обвинитель. Главным в процессе оставался приговор, а на приговор подобные рассуждения повлиять не могли. Это понимали все, в том числе Гурхан-бей и адвокат Уйгур-бей. Понимал это, причем лучше и глубже всех поднаторевших в подобных процессах юристов, всеми пятью органами чувств, всеми клетками кожи, на уровне природного инстинкта самосохранения, и обвиняемый Кртенц Погос.
Судья и Талаат
Судебный процесс быстрым и уверенным маршем приближался к концу. Судья Эльчин-бей объявил, что прения сторон выслушаны и взял недельный перерыв для того, чтобы написать обвинительный приговор. И в то самое время, когда уже подошло время для заключительного заседания суда, совершенно неожиданно для судьи его вызвал к себе сам министр внутренних дел и по совместительству министр финансов Османской империи Талаат-паша.
«Что бы это могло означать? » – строил различные догадки судья, снедаемый любопытством и беспокойством. У него не было ни тени сомнения, что причиной вызова «на ковер» было убийство османского налогового инспектора в армянском селе.
- Я догадываюсь, почему вы меня вызвали, господин министр, - подобострастно осанившись и заискивающим тоном сказал судья. – Хочу вас заверить, что нет ни малейшего повода для беспокойства. Убийцу-армянина накажут самым суровым образом, а главное, публично, примерно и показательно, чтобы другим неповадно было, чтобы впредь наши сборщики налогов были абсолютно спокойны на предмет своей безопасности.
Министр ничего не ответил и окинул судью пронизывющим и оценивающим взглядом. Молчание длилось несколько минут, которые показались судье вечностью.
- Я вас вызвал для того, чтобы поговорить об уголовном деле, которое вы в настоящее время рассматриваете, - сказал министр, наконец-то прервав напряженное и тягостное молчание. Его слова привели судью в недоумение. Было такое ощущение, что его вдохновенные и специально заготовленные слова не были услышаны, прошли мимо назначенной цели, не нашли своего адресата. «Наверно, был занят своими мыслями и не слушал меня», - решил судья и повторил ту же мысль иными словами.
- Разбирательство идет своим ходом, господин министр, и приближается к развязке. Я уже написал приговор, осталось только зачитать его. Убийца-армянин будет публично повешен.
- Именно об этом я и хотел с вами поговорить. Ваше рвение похвально, и я вполне разделяю ваше праведное негодование, но, тем не менее, убежден, что нынешняя ситуация требует от нашей судебной системы более гибкого и мудрого подхода. Вы – судья, и вы должны уметь мыслить масштабно, по-государственному. А государственные интересы требуют иного решения.
- Какого решения? – спросил судья, совершенно сбитый с толку словами главного полицейского страны. Что на уме у Талаата? Чем он недоволен? А ведь он чем-то недоволен. Судья все еще никак не мог допустить мысли, что у написанного и ждущего вынесения приговора может быть какая-то альтернатива.
- Я думаю, что суд должен вынести оправдательный приговор, - медленно и с расстановкой проговорил Талаат.
Тягостное, тяжелое молчание пошло по второму кругу, совершило новый виток. Слова министра произвели на судью оглушающее впечатление. В голове и в ушах зашумело, словно он получил сильный удар кулаком по челюсти. Во время разговора судья держался обеими руками за высокую спинку кожаного стула, но руки у него как-то сразу ослабели, он почувствовал, что ноги не в состоянии удержать его веса, и тяжело и неуклюже шмякнулся на стул. Сердце билось учащенно и глухо. В горле пересохло.
- Какой оправдательный приговор? Я вас не понимаю, господин министр... Мы говорим об убийстве нашего соотечественника каким-то гяуром, об убийстве государственного чиновника во время исполнения служебных обязанностей. Я три ночи писал обвинительный приговор... Как же так, господин министр? Как же так?..
- Три ночи на один несчастный приговор? Вы что же, писали в час по одному слову? Но для того, чтобы порвать его, вам столько времени не понадобится, во всяком случае, хочу на это надеяться. В чем проблема, судья? Вы что, никогда не выносили оправдательных приговоров?
- Не выносил. Не приходилось. Если дело доходит до суда, то о каком оправдательном приговоре может быть речь? Ведь это же суд по особо тяжким преступлениям. Но дело даже не в этом. На каком основании можно оправдать иноверца, гяура, посягнувшего на жизнь османа, государственного чиновника?..
- Ну что вы за человек, судья! Вы не более правоверный, чем я, уж поверьте мне. И вы не более турок-осман, чем я. Вы не можете ненавидеть этих гяуров-армян больше, чем я. Но, в отличие от меня, вы не способны понять одну очень простую и непреложную истину: сейчас не совсем подходящий момент для расправы. Вам не хуже меня известно, что это дело привлекло большой общественный резонанс. Мы свергли султана. Мы стремимся ликвидировать султанат вообще, установить республиканскую власть. Нас ждут великие свершения. Мы публично пообещали армянам либеральные реформы и широкую автономию. Мы пообещали им это, потому что так было нужно, потому что без помощи армян мы бы просто не смогли придти к власти, не смогли бы расправиться с султаном Абдул-Гамидом. Но теперь нам приходится терпеть на троне его слабоумного брата. Мы не спешим его свергнуть, потому что на данном этапе у нас есть дела поважнее. Мы не должны перегибать палку. Армяне очень наивны и доверчивы, и мы должны умело и хитроумно использовать эти их качества. Мы их убиваем и истязаем, грабим и обираем, а вину сваливаем на Абдул-Гамида. А они продолжают нам верить, продолжают на что-то надеяться. Даже сейчас, после большой недавней резни в Адане и Алеппо, они продолжают нам верить, продолжают проклинать режим султана, продолжают обсуждать с нами вопросы реформ и автономии. Мы играем с ними в кошки-мышки, и до сих пор это у нас отлично получалось. Мы должны продолжать заигрывать с ними и впредь, до тех пор, пока они нам нужны.
- Вы считаете, что армяне нам нужны, господин министр? Нам скорее нужно их золото, их дома, их имущество, их земля и сады, чем они сами. Если все имущество армян перейдет к османам, то Османская империя станет процветать. И армяне нам будут не нужны.
- Придет время, и мы все отберем у армян. Но мы должны сделать это таким образом, чтобы не навесить на себя собак. Нам вовсе не нужно, чтобы на нас лаяла вся Европа, чтобы на нас лаяла Америка. Это наше внутреннее дело, но эти миссионеры так не считают. Поэтому нам необходимо натравить на армян курдов, а самим наблюдать со стороны. Можно подключить и преступников, освободить их на какое-то время из тюрем, вооружить ножами и кинжалами, а потом, когда они сделают свое дело, взять и наказать их как убийц.
- Но ведь армяне будут сражаться. Им ведь некуда будет отступать. Может, не стоит доводить их до крайнего отчаяния? Не лучше ли будет дать им возможность уехать из страны?
- На разоружение армян потребуется несколько дней, на истребление – от силы несколько месяцев. А Европе и Америке нужно объяснить, что это дело курдских преступников-бандитов, что мы просто недоглядели, опоздали с принятием мер по защите наших армянских сограждан, так что можете нас за это критиковать, сколько вам вздумается.
- Я слушаю вас и все больше убеждаюсь, что вам и вашим соратникам удастся построить новую Османскую Турецкую республику, и что она будет именно такой, какой мы мечтаем ее увидеть.
- Когда мы говорим «Иттихат», «Единение» – мы имеем в виду единение Османской империи, империю для османов, империю без иноверцев – всяких там армян, греков, айсоров. Заверяю вас, судья, недалеко то время, когда в нашей стране не будет ни одного армянина, ни одного грека, ни одного айсора. Покончим с ними, возьмемся за курдов. Правда, курды – мусульмане, но они – неисправимые варвары и дикари. И они во многом похожи на нас, они совершенно непредсказуемы, и уже этим – очень опасны.
- Я все думаю о мотивации оправдания армянского старосты, но никак не нахожу ее, господин министр. Это будет совершенно беспрецедентный случай. С какой стати мы должны сожалеть о жизни какого-то армянина?
- Нет, я вовсе не говорю о жалости, о совести, о человечности, не говорю о порядочности и великодушии, - всего этого у нас с вами нет и не должно быть. Полицейская и судебная власть – это в первую очередь карательные органы, они имеют дело с преступниками, с отрыжками общества. И у меня, и у вас руки по самые локти в крови, и мы оба прекрасно это знаем и осознаем. И стараемся как можно меньше думать об этом, чтобы совесть и благодушие не мешали нам жить и исполнять наши государственные обязанности. Они должны спать беспробудным сном. Так что оправдывая этого проклятого гяура, мы просто играем в великодушие и объективность, проявляем обыкновенную гибкость ума, втираем очки европейским гуманистам, разным там послам, дипломатам и международным наблюдателям. Мне очень жаль, что вы, судья, не додумались до этого сами, что мне приходится все разжевывать, раскладывать по полочкам, разъяснять вам, как гимназисту. И все-таки, что вас так беспокоит, что вас так смущает, судья?
- Слово господина министра внутренних дел – для меня закон, даже выше любого закона. Конечно же, вам с высоты вашего министерского кресла, вашего политического и общественного положения все видится гораздо лучше, чем мне, простому судье. А смущает меня только то, что я должен идти против своих убеждений. Вся логика, весь ход судебного разбирательства прямо ведет к вынесению смертного приговора. И вдруг – оправдание. Это выше моего понимания, господин министр.
- Скорее, ваше понимание ниже моего предложения, - уже не скрывая своего раздражения, сказал Талаат. – Кстати, это не только мое личное мнение. Я поделился своим предложением со своими друзьями Энвером и Джемалом, и они вполне разделяют мою позицию. Просто, в отличие от вас, они уловили суть дела с полуслова. Кстати, вам не интересно узнать, кто подсказал мне эту идею?
- Кто? – спросил судья скорее машинально и из вежливости, чем из любопытства.
- Мой славный армянский друг Григор Зограб. Все это время, прошедшее после убийства, пока велось следствие, я все ждал и надеялся, что он вступится за своего несчастного единоверца и соотечественника. Ведь он – известный армянский писатель, общественный деятель, блестящий юрист, член турецкого парламента, и наконец, он мой закадычный друг, ведь он дважды спасал мою жизнь от неминуемой смерти… Мы с ним встречаемся чуть ли не каждый день, вместе проводим вечера, ужинаем, играем в карты или в нарды; так вот, каждый вечер я терпеливо дожидался момента, когда он заведет речь об этом происшествии. И, представьте себе, так и не дождался.
- Не понимаю, господин министр, - растерянно пробормотал судья, которому было совсем не по себе от всего этого разговора. Мысль Талаата разматывалась медленно, словно клубок, растекалась, словно смола, но куда она вела, что было в подтексте, - все это оставалось для судьи неразрешимой загадкой. Его ни о чем не просили, ему ничего не приказывали, его просто вели, словно слепого, к какому-то пределу, какой-то черте. Но какой?
- Если бы мой друг Зограб обратился ко мне с этой просьбой, мне бы сразу стало легче, я бы решительно и безоговорочно ему отказал. Сказал бы ему, что это не моя компетенция, не моя прерогатива. Я – министр внутренних дел великой страны, и я не могу, не должен и не вправе вмешиваться и тем более оказывать давление на суд. Он юрист, и он бы меня понял. Конечно, обиделся бы немного, но понял. И я бы тем самым убил бы сразу двух зайцев.
На судью было жалко смотреть. Он часто-часто моргал глазами и старался угнаться за мыслью министра, которая бежала по какому-то кругу, хотя, возможно, круг был спиралью, потому что мысль эта росла и развивалась, хотя оставалась закрытой и недосягаемой для судьи.
- Во-первых, Григор Зограб унизился бы до заведомо невыполнимой просьбы, а во-вторых, я, отказав ему, проявил бы должностную принципиальность. Вот мы и подошли к самому главному. Как вы думаете, судья, почему он все-таки не обратился с этой просьбой ко мне, своему близкому другу, причем обязанному ему жизнью?
- Потому что считал ее заведомо невыполнимой? Потому что слишком гордый и высокомерный? Ведь эти армяне все как на подбор – заносчивые, гордые и высокомерные. – Судье очень хотелось наконец-то попасть в общую тональность беседы, хотелось угадать правильный ответ, попасть “в яблочко”.
- Нет, дело здесь не в гордости. И не в том, что просьба была заведомо невыполнимой: заведомо невыполнимых просьб просто не бывает. Тем более для меня. Сейчас я всесилен, я на коне, мой меч разит и направо, и налево. Нет ничего на свете, что было бы мне не по плечу. Нет, все дело в том, что он знал, что я не захочу выполнить такую просьбу. Есть у армян множество верных наблюдений и поговорок о нас, турках. Они считают, что турки не способны на благородство и великодушие. Они о нас так и говорят: “У пса под хвостом не может хорошо пахнуть”. А еще они говорят: “Води с турком дружбу, но при этом палки из рук не выпускай”. То есть мы в их глазах – коварные и вероломные, способные на любую подлость. Мы живем с армянами бок о бок почти тысячу лет, так что это мнение, эти поговорки, родились не сразу, они выношены и выстраданы опытом поколений. Вот это-то и натолкнуло меня на мысль разубедить моего армянского друга, да и не только его одного, показать всем этим послам и дипломатам, что мы, турки, тоже способны на великодушие, что нам тоже не чужды объективность и справедливость. В конце концов, что такое жизнь одного паршивого гяура? Почему мы не можем выпустить его на свободу? Пусть бабочка полетает, недолго ей летать.
- Ваши слова – настоящий бальзам для моего сердца, господин министр, - окончательно придя в себя и успокоившись, сказал судья с заискивающей и льстивой улыбкой. – Меня радует, что между нами – полное взаимопонимание. Но что нам мешает расправиться с этим гяуром сейчас? Одним армянином на свете больше, одним меньше – какая разница?
- Всему свое время, судья, всему свое время. За судебным процессом наблюдают тысячи глаз, мне звонили послы разных европейских стран и интересовались ходом дела, просили, чтобы расследование проходило всесторонне и объективно. Согласитесь, что мы не можем не прислушиваться к мнению Европы. Европа – колыбель цивилизации, и мы всеми правдами и неправдами должны производить на нее благоприятное впечатление. Ведь мы же не варвары, в конце концов. А между тем никто не верит, что мы способны проявить объективность в судопроизводстве, что мы вообще способны на милосердие и великодушие. И сейчас мы должны их удивить, огорошить. Вы понимаете меня, судья?
- Думаю, что да, господин министр. Я имел удовольствие еще раз убедиться, что вы великий человек и великий стратег. – Лесть судьи получилась какой-то слишком уж прямолинейной, топорной, слащавой, и удостоилась презрительного взгляда Талаата.
- Итак, сколько времени потребуется, чтобы вы написали новый, оправдательный приговор? Трех дней, я думаю, с лихвой достаточно?
- Я бы попросил дать мне неделю, господин министр. Оправдательный приговор необходимо убедительно аргументировать, мотивировать, обосновать...
- Целую неделю? На один разнесчастный оправдательный приговор? Ваша бабушка, судья, вероятно, была черепахой.
- Но ведь мне, господин министр, необходимо все перестроить. Должен честно признаться вам, господин министр, что для меня написать оправдательный приговор намного сложнее, чем обвинительный. Тем более, что оправдывать придется армянина, убившего османа.
- А вы на минуту представьте себе, что это турок убил армянина, причем беззащитного, безо всякой причины, просто так пришел к армянину домой, убил хозяина и его сыновей, дал сопровождающим его курдским гиенам поизмываться над женой и дочерьми, перерезал их всех, перерыл все вокруг, собрал все его имущество до последней иголки, напоследок поджег дом, вот так вот ни за что ни про что разорил очаг и убрался восвояси – ведь такое мы видим сплошь и рядом. Но ведь вы же не выносите убийцам, головорезам и насильникам смертного приговора, находите какие-то мотивы и аргументы, чтобы спасти их шкуры, чтобы оправдать их. А раз так, почему вы не можете сделать исключения для армянина, который, кстати, защищал свой дом и свою семью, свою жизнь и жизнь своих детей, защищал, в конце концов, свою честь и достоинство. Скажите честно, судья, как бы вы поступили, если бы какая-то пьяная скотина пришла бы к вам и стала ругать и поносить вашу семью, вашу мать, жену и дочерей, размахивая кнутом и угрожая расправой? Конечно же, гяур всегда остается гяуром, я вовсе не пытаюсь его оправдывать, я просто хочу сказать, что по имеющимся у вас под рукой материалам оправдать его значительно проще, чем осудить. Или у вас другое мнение на этот счет?
Судья не знал, что говорить и что думать. Что-то необратимо изменилось в этом мире, а впрочем, вполне возможно, что ничего не изменилось, просто ему предлагают играть в какую-то новую и непонятную игру с измененными правилами. И все-таки, зачем хвататься за правое ухо левой рукой? Можно ведь одним махом прихлопнуть этого обвиняемого гяура, все для этого готово, так нет же, его оставляют безнаказанным, выпускают на свободу, и при этом говорят о каких-то высоких побуждениях и мотивах. Но если уж не собирались его наказывать, почему не прекратили дело во время дознания или в ходе следствия? Почему позволили дискредитировать турецкий суд, турецкое правосудие? И почему решили сделать это его руками?
- Один-единственный вопрос, господин министр: могу ли я рассчитывать... ну как бы это сказать... на какое-то поощрение, вознаграждение своих трудов?..
Министр даже не удостоил его своим взглядом. Чего еще можно было ожидать от этого борова с лоснящимся двойным подбородком и разжиревшим, разленившимся мозгом?
Судья – блюститель закона. Он может время от времени поступаться своими принципами и убеждениями, но торговать ими, продавать их и назначать им цену он не может. Одно дело, когда награду, мзду выклянчивают попрошайки-курды, нанимаясь убивать армян, бесчинствовать и мародерствовать, разрушать армянские дома и очаги, армянские села, и совсем другое дело, когда об этом заговаривает судья по особо тяжким уголовным преступлениям Османской Турецкой империи.
Талаат помолчал с минуту и сказал:
- Тебе нужно думать не о вознаграждении, а о том, как бы сохранить голову на плечах, болван! - внезапно изменив тон и перейдя на «ты», рявкнул Талаат. – Фундамент у твоей головы – очень шаткий. Убирайся!..
“И вот с такими баранами нам приходится строить нашу новую государственность. Он так ничего и не понял. Это надо же – двадцать лет работать судьей по особо важным уголовным делам и при этом иметь абсолютно прямолинейное, топорное мышление”, - думал Талаат.
“Почему он так на меня взъелся? Что я сделал не так? Что я сказал не так? Что ему не по душе? Я же вроде ни в чем ему не перечил, не возражал... Конечно, насчет поощрения я не должен был намекать. Но ведь я оказываю ему услугу”, - проносилось в голове судьи, когда он страшно отяжелевшими, ватными ногами выносил свое грузное тело из кабинета фактического правителя Турецкой Османской империи. В его голове, в висках пульсировало сердце, пульсировало шумно и немного больно. Было такое ощущение, что он приложил к уху большую морскую раковину...
Встреча эта и особенно заключительная часть беседы с министром вышла судье боком. Дрожащие, ватные ноги как-то сами привели его домой, и он сразу залег в постель. У него от животного ужаса отнялся язык и дрожало все тело, дрожали руки, дрожали колени. Шутка ли сказать - только что на него не на шутку рассердился и накричал не кто-нибудь, а сам Талаат-паша, министр внутренних дел Турецкой империи, один из трех самых могущественных людей страны. Правильнее сказать не «один из трех», а «первый их трех». Он генерировал идеи. Он предлагал и принимал решения. И только потом уже согласовывал со своими соратниками и соправителями - Энвером и Джемалом, тем самым придавая своим решениям видимость, проформу коллегиальности. А что означает и чем обычно бывает чреват гнев этого страшного человека, судье было известно вовсе не понаслышке.
Страх сделал свое разрушительное дело: судья после этой знаменательной и роковой встречи стал сильно заикаться, некоторое время спустя выяснилось, что он болен сахарной болезнью и лейкемией, а еще у него стали постоянно трястись, дергаться руки и голова. Казалось, какой-то прожорливый червь попал в его организм, в его органы и кровь. Он стал стареть, дряхлеть не по годам и даже не по месяцам, а по дням и неделя. От его грузного тела остались одни воспоминания. Воспоминания эти бережно хранили кожа и кости. О том, что стало подлинной причиной этого перевоплощения, ускоренного дряхленья, так никто никогда и не узнал. «Кто тебя сглазил, сынок? Кто тебя проклял?», - то и дело горестно повторяла престарелая мать судьи Эльчин-бея, не узнавая сына в этом рыхлом и постоянно трясущемся старике.
«Паршивая овца» Милли Меджлиса
Сразу же после дачи свидетельских показаний в Эрзерумском суде по особо важным уголовным делам Гурхан-бей отправился в Стамбул. В столице империи должно было состояться очень важное заседание народного парламента Турции, посвященное пресловутому и сакраментальному армянскому вопросу. На включение в повестку дня вопроса о социально-экономических реформах для национальных меньшинств настаивали европейские державы, депутаты-армяне, греки, айсоры и арабы, а также несколько депутатов-османов, имевших передовые взгляды и желавших выслужиться перед влиятельными послами великих держав мира. Большинство депутатов приняли эту повестку с иронией: допустим, мировые державы могут настоять на повестке дня, но как они могут заставить нас принять решения, которые нас не устраивают? Ведь решать, голосовать будем мы, депутаты Милли Меджлиса, а не мировые державы.
Сразу по приезду в Стамбул Гурхан-бей встретился со своим другом Григором Зограбом и рассказал о ходе эрзерумского процесса.
- Там ничего хорошего ждать не приходится. Судья объявил перерыв, чтобы подготовить приговор. Но с этим все ясно. Судья, представь себе, так и сказал: «обвинительный приговор». Мог ведь и не говорить, мог сказать просто: «приговор», но нет, сказал, поставил точку, потому что все ясно, к чему церемониться и соблюдать формальности?
Уходя, Гурхан-бей сказал:
- Григор-эфенди, в понедельник состоится очередное заседание Милли Меджлиса, так вот я настоятельно прошу тебя – не приходи. Найди какую-нибудь причину, какую-нибудь отговорку, и не приходи. Если ты придешь, ты не сможешь не выступить, не сможешь молча смотреть на этот шовинистический маскарад. А если ты полезешь в бутылку, если начнешь говорить о правах и реформах, об автономии, они тебя просто растерзают, просто заклюют. Все, что ты можешь и собираешься сказать, скажу я. Можешь на меня положиться.
Григор-эфенди растроганно и нежно обнял своего друга. Вот в ком он никогда не станет сомневаться, вот на кого он может рассчитывать – всегда, в любой ситуации.
- И еще: Григор-эфенди, я призываю тебя быть предельно осторожным в общении с Талаат-пашой. Ведь нас с ним также связывают дружеские отношения. Мы считаем друг друга единомышленниками. Но многое в его поведении и в его высказываниях не может не настораживать. Всякий раз, когда я пытаюсь завести разговор об экономических реформах и обещанной политической автономии для армян, он сразу же меняет тему беседы, переводит ее в другое русло. Этот разговор для него неприятен. У меня есть самые серьезные основания для того, чтобы подозревать и полагать, что резня в Армянской Киликии – дело рук не Абдул Гамида, а Талаата, Энвера и Джемала.
***
Во время очередного заседания Милли Меджлиса, в работе которого в качестве приглашенных гостей принимали участие руководители правящей партии «Единение и Прогресс» Талаат-паша, Энвер-паша и Джемал-паша, среди других вопросов на повестке дня стоял также Армянский вопрос, вопрос социально-экономических реформ в шести армянских вилайетах и вопрос предоставления этим вилайетам политической автономии.
После недавнего убийства премьера Турции Махмуда Шевкет-паши, убийства, организованного троими лидерами Комитета, их влияние и политические акции резко подскочили вверх. Они сосредоточили в своих руках всю реальную власть в стране, и всем было яснее ясного, что эти трое пашей способны на что угодно и что нет такой силы, нет ничего и никого, кто посмел бы им перечить и попробовал бы их остановить. О Талаате, Энвере и Джемале говорили, что они потеряли способность различать границу между возможным и невозможным. Это было действительно так, но, с другой стороны, зачем им различать эту границу, если для них не было ничего невозможного?
Армянский вопрос в Османской империи был особенно щекотливым и болевым, и многие депутаты парламента считали своем священным долгом высказаться и показать коллегам свою четкую «правоверную» ориентацию и османский патриотизм.
- Турция – это сердце Малой Азии, - прочувствованно начал свое выступление первый депутат. - Нам принадлежит будущее, и нам принадлежит весь мир. Это слова поэта, но это не поэтическая метафора. Мы дали армянам очень высокий статус религиозной и культурной автономии. Но им, видите ли, этого показалось недостаточно. Теперь им подавай политическую автономию. Это все равно что вонзить нож в самое сердце нашей страны, в сердце Османской Турции. И обратите внимание, они выбрали для этого тот самый судьбоносный для нас момент, когда из-под нашего подчинения вышли балканские народы. Как говорится, дурной пример заразителен.
- Армяне стремятся отделиться от Османской империи и создать свое государство. Конечно, мы не можем допустить этого, не можем допустить расчленения нашего госдарства, нарушения его территориальной целостности, - сказал с места Энвер-паша, желая дать, подобно камертону, основную тональность разворачивающейся дискуссии.
- Если наша страна так и не стала для армян родиной, если им нужна другая родина, пусть они ищут ее где угодно, хоть на луне. Но только не здесь, не на нашей священной османской земле, - поспешил выразить свое полное согласие с мнением Энвера выступавший первым депутат.
Все с большим интересом ожидали выступления депутата Гурхан-бея, известного своими радикальными передовыми взглядами и четкой проармянской позицией. Когда он взял слово, в зале воцарилась напряженная тишина.
- Мы начали свою революционную деятельность в 1908-м году, пять лет назад. Мы уже четыре года у власти. Что же мы сделали за это время? Пусть кто-нибудь встанет и скажет, что мы кому-то облегчили жизнь, у кого-то вынули занозу из пальца. Мы обещали экономические и социальные реформы национальным меньшинствам – армянам, арабам, грекам, курдам, айсорам. Где они, эти реформы? Куда они подевались? Покажите мне хотя бы одну проведенную реформу, ткните мне этой реформой в глаза. Все вы отлично знаете, что мы никогда бы не смогли одолеть султана и придти к власти, если бы нам не оказали всестороннюю поддержку и помощь наши армянские братья. И чем же мы им за это отплатили? Кровавой резней в Киликии…
- Это дело рук султана Абдул-Гамида, - взвился Энвер-паша. – Не возводите на нас напраслину.
- Расследование по этому делу пришло к заключению, что это – дело рук нашего иттихадского правительства, - парировал реплику Энвера Гурхан-бей.
- Повторяю, мы к этой резне непричастны, - гневно хлопнув ладонью по столу, резко и жестко сказал Энвер.
- Резня армян в Киликии сама по себе страшна, независимо от того, кто ее устроил, иттихадовцы или сторонники султана, но гораздо страшнее для меня, что турецкий народ не только не содрогнулся, но и открыто радовался, ликовал. Убийц беззащитных, безоружных армян народ чествовал как героев. Скажите мне, что может быть страшнее этого? – продолжал Гурхан-бей.
- Что он делает? Он просто ищет своей смерти, - прошептал Талаат, обратившись к сидевшему справа от него Энверу.
- Я принимал самое деятельное участие в создании и утверждении новой Конституции Османской Турции, - продолжал Гурхан-бей, - и я считаю, что имею все основания для того, чтобы считать себя ее автором, а ее – своим детищем. Так вот, в этой Конституции черным по белому написано, что все народы, населяющие Османскую империю, наделены равными гражданскими правами – независимо от вероисповедания. Но так ли это на самом деле? Наша Конституция живет своей особой, бумажной жизнью, не имеющей ничего общего с реальной действительностью. В реальной же действительности мы на каждом шагу нарушаем конституционные права национальных меньшинств, хотя их представители являются такими же, как и турки, гражданами этой страны, нашими согражданами. Армянам возбраняется ездить на лошадях, носить при себе оружие, они даже лишены права выступать в суде в качестве свидетелей.
Мы также обещали нашим армянским согражданам, подданным нашей страны, политическую автономию, национальное самоопределение. И при этом в первом же пункте нашей Новой Конституции записали, что «Турция является неделимой империей. Ни одна ее часть ни при каких условиях не может отделиться от нее». Как вы себе представляете национальное самоопределение в рамках территориальной целостности? Это же логическое противоречие, элементарная юридическая неувязка. Это просто ловушка. Теперь скажите мне, кого мы обманываем: армян, международное сообщество или самих себя?
- Он подписал себе смертный приговор, - снова наклонившись к Энверу, тихо прошептал Талаат. Энвер согласно кивнул головой.
Обстановка в зале все больше и больше накалялась. С места раздавались возбужденные и возмущенные возгласы:
- Все подданные Османского государства – османцы. Не османцам в нашей стране делать нечего. Если они считают нашу страну своей страной, то пусть принимают нашу религию, наши законы, наш язык и наши традиции. А не хотят – пусть убираются на все четыре стороны. Мы никого здесь насильно не держим. Скатертью дорога.
- Политическое равноправие – это просто абсурд. Требование политического равноправия – абсурдное требование.
- Скажите, уважаемый Гурхам-бей, - выкрикнул из зала какой-то невзрачный, низкорослый и плюгавенький человечек, которому непременно хотелось показать всем своим коллегам, что он не даром есть свой сытный депутатский хлеб, - неужели вы настолько политически близоруки, что согласны предоставить так называемым «армянским вилайетам» автономию? Это же форменное предательство интересов османского народа. Вы либо действительно не понимаете всей реальной опасности, пагубности ваших предложений, либо просто притворяетесь, что не понимаете. В обоих случаях мне трудно найти для вас какое-либо оправдание.
- Подождите! Замолчите! Не превращайте заседание Милли Меджлиса в балаган! – рявкнул со своего председательского места Талаат-паша. – О каком предательстве вы говорите? Здесь все – народные избранники, все заботятся об улучшении положения нашего народа. Я не дам в обиду своего друга Гурхан-бея. Никакой он не предатель и не шпион, и все вы отлично это знаете. Называя его армянским шпионом, вы бросаете тень и на меня, потому что друг Мехмета Талаата не может быть шпионом. Хорошо относиться к армянам, быть армянофилом и открыто отстаивать интересы армян еще вовсе не означает быть армянским шпионом. Я тоже хорошо отношусь к армянам и считаю себя большим армянофилом, я тоже отстаиваю интересы армян – так может вы и меня назовете армянским шпионом? Вы все прекрасно знаете, что мой лучший друг – армянин Григор Зограб. Кстати, почему его сегодня здесь нет? Обсуждаем армянский вопрос, а самый главный армянин отсутствует. Хочу вам всем еще раз напомнить: Григор-эфенди дважды спасал меня от верной смерти. В то самое время, когда все другие мои знакомые османы шарахались от меня, как от прокаженного, он спрятал меня у себя дома, и я там жил до тех пор, пока не миновала опасность. Скажите, разве такое забывается? Скажу вам больше. Армяне – лучшие наши воины. Самые храбрые, самые верные, самые надежные. И это при том, что наши союзники немцы настоятельно требовали, чтобы мы удалили из армии армян, поскольку они якобы могут вести подрывную деятельность. Чушь собачья! Армяне всегда сражались лучше всех, были самыми бравыми и храбрыми.
Так что прошу вас впредь проявлять сдержанность в высказываниях. Так можно договориться черт знает до чего. Правда, в последнее время Гурхан-бей занял оппозиционную позицию в нашем иттихадском движении, но мы приветствуем его честную и принципиальную позицию. Здоровая, конструктивная оппозиция всегда нам нужна. Мы никогда ее не боялись и не чурались. Я более чем уверен, что у Гурхан-бея и в мыслях нет вносить раскол в ряды нашей партии и нашего движения. Единственное, о чем я хочу попросить своего дорогого друга Гурхан-бея, это то, чтобы он перестал защищать армян от меня, Мехмета Талаата. У армян нет лучшего друга, чем я.
- Доктор Гурхан-бей, вы упрекаете нас в том, что мы всячески стремимся ассимилировать армян, сделать их правоверными мусульманами. Но что плохого в том, что мы хотим посредством османизации еще больше адаптировать, интегрировать армян в нашу османскую действительность? – спросил Джемал-паша с места.
- Вы что же, серьезно считаете насильственную ассимиляцию благом для армян? А не проще ли для их же блага оставить армян в покое, дать им жить своей жизнью? Заверяю вас, если этот лояльный, преданный народ стал испытывать подспудную, но искреннюю симпатию к странам Антанты и, в частности, России, то мы, османы, должны винить в этом только и только себя, потому что это мы довели их до отчаяния, это мы их подтолкнули к антигосударственным действиям.
- Я не могу согласиться с вами в том, что мы подвели армян, не выполнили данных им обещаний. Социально-экономические реформы – это очень серьезное дело, к ним нужно основательно подготовиться, все тщательно взвесить, продумать. Так что нашим дорогим армянским соотечественникам придется набраться терпения, - сказал Джемал.
- Ну, конечно. Как говорит народ, «Не умирай, мой ослик, потерпи. Придет весна - тогда и попасешься»...
Зал рассмеялся этой известной поговорке, но засмеялся натянуто и с оглядкой на Джемала: паша терпеть не мог шуток и насмешек, особенно когда они относились к нему.
Гурхан-бей стал говорить громче, почти выкрикивать слова, чтобы заглушить шум в зале и быть услышанным.
- Сегодня наша страна больна, и не нужно делать вид, что вы этого не знаете и не понимаете. Мы должны осознавать, что поднимая руку на армян, мы поднимаем ее на самих себя. Человек, убивая человека, рикошетом убивает и себя, свою душу.
У нас был шанс направить нашу родную страну, Османскую Турцию, по верному пути, по пути реальных демократических преобразований. Но мы этого не сделали. Что мы за люди? Что мы за нация? Султан Абдул Гамид называл армян «наша верная нация» и при этом ненавидел их, истязал их, предавал мечу и огню армянские города и деревни, устраивал погромы и побоища...
Никто никогда в истории Османской Турции не говорил такие слов во всеуслышание, и не где-нибудь, а в народном парламенте, в Милли Меджлисе.
- Грабя, истязая, доводя до нищеты армянское крестьянство, мы рубим сук, на котором сидим, мы отталкиваем кормящую нас руку. Обманывая своими обещаниями армян и представителей других национальных меньшинств, мы обманываем себя. Закон бумеранга всесилен. Я просто взываю к вашему разуму. Мы заменили кровавую тиранию султана своей кровавой тиранией, как бы мы ни подслащали ее демагогическими заверениями и оправданиями.
И потом – речь сейчас не столько об армянах, сколько о нас самих, о будущем нашего народа. Наш народ не строит, а разрушает. Он стал нахлебником. Он вконец развратился. Зачем строить дома, когда можно убить армян и завладеть их домами? Зачем пахать и засеивать землю, когда можно прогнать армян и завладеть их урожаем? Зачем трудиться, когда можно убить и ограбить армян, завладеть их имуществом, воспользоваться результатами их труда? А знаете ли вы, что пчелы, привыкающие к сахару, перестают делать мед? Их убивает лень. Легкая нажива, природная лень, нежелание и неумение созидать, творить, трудиться сперва развратят, а потом убьют наш народ. Турки могут стать народом-трутнем. Вот что вы с ним делаете.
Паралич молчания и желание дослушать речь видного идеолога антисултанского движения уступили место возмущению и гневу депутатов меджлиса. Гул негодования постепенно стал делиться на отдельные возгласы:
- Прекратите это безобразие! Да заставьте же его замолчать! Как можно так беспардонно клеветать на наш народ! Каким еще бывает предательство? Разве у предательства непременно должны расти рога? Вот до чего доводит либерализм и свобода слова! Еще один демократ на нашу голову!
Гурхан-бей выдержал паузу и прокричал в наступившую зловещую тишину:
- То, что мы сегодня делаем с армянами, это самый настоящий государственный террор. Скажите мне, чем мы лучше кровавого султана Абдул-Гамида Второго? Кто из присутствующих может встать и с полной уверенностью утверждать, что он – чистокровный турок, что в его жилах не течет ни одной капли армянской крови?
Все члены меджлиса подскочили на своих креслах, словно ужаленные.
- Щенок! Сопляк! Молокос! Да как он смеет! Мы этого оскорбления так не оставим! Нужно призвать его к ответственности! – наперебой заголосили высокочтимые избранники османского народа, стараясь перекричать друг друга.
- Если здесь у кого-то в жилах действительно течет армянская кровь, так это у тебя, дорогой наш доктор Гурхан-эфенди, - с едкой иронией и ядовитой усмешкой сказал Энвер-паша.
Энвер-паша встал с места и поднял руку, давая всем понять, что собирается высказаться. Воцарилось мертвое молчание. Вот кто поставит на место этого всезнайку и зазнайку, этого доктора Гурхан-бея. Энвер-паша очень крут, он кого угодно согнет в бараний рог.
- Мы были с тобой друзьями, Гурхан-бей, - сказал Энвер. Более того, мы были с тобой единомышленниками и соратниками. Но ты очень изменился в последнее время. И ты изменил нашим идеалам, ты предал наши идеи. Мы стремимся создать сильную, единую, монолитную и мононациональную османскую империю. Мы не возражаем, чтобы здесь жили армяне, курды, греки, айсоры, арабы, но пусть они живут по нашим законам, подчиняются нашим правилам и обычаям.
- Ты очень разочаровал нас, Гурхан-бей, ты бросил нам вызов, ты открыто встал на сторону наших политических врагов. А это не прощается. Ты считаешь нас жестокими и кровожадными. Молись Аллаху, чтобы ты оказался неправ. Потому что нашу жестокость и кровожадность первым на себе испытаешь ты.
- Ну что я могу сказать, господа! – продолжил Энвер, обращаясь к залу. - В каждом стаде всегда найдется паршивая овца. В нашем стаде такой паршивой овцой оказался Гурхам-бей. Вы социалист-утопист и выскочка, доктор Гурхан-бей. Все ваши бредовые идеи несбыточны и опасны, поскольку заразны.
- Да, я действительно паршивая овца. И мне не терпится поскорее уйти из этого стада, - открыто, с вызовом гладя в глаза Энвер-паши, сказал Гурхам-бей и покинул помещение.
***
Дальнейшая судьба Гурхан-бея была предрешена. Больше всех переживал его самый близкий и искренний друг Григор Зограб.
- Ты сам мне советовал быть осмотрительным и осторожным, не лезть на рожон, не засовывать голову в пасть льва. Как ты мог дать им вывести себя из равновесия? Как ты мог пойти у них на поводу? На что ты рассчитывал? Разве ты не знаешь, что правильные слова и советы не могут изменить мир, что они только раздражают и наказуемы? Иисуса Христа распяли за правильные слова и добрые советы. Э-э-х, Гурхан-бей! Мы сегодня же вместе пойдем к Талаату, мы ведь с ним друзья.
***
- Мне сегодня стало известно, что против депутата Гурхан-бея готовится покушение, - подойдя поближе к рабочему столу министра, полушепотом доложил секретарь. – Покушение это готовится на самом высоком уровне – выше просто не бывает. Но Гурхан-бей очень заметная фигура, Талаат-эфенди. Для его ликвидации нужна ваша санкция, ваше распоряжение, ваше разрешение. Ведь он же – член Милли Меджлиса и к тому же ваш друг.
- Да какой он мне друг! У меня нет друзей, - сказал Талаат.
***
Несколько дней спустя все турецкие информационные агентства и газеты сообщили о новом громком политическом убийстве. От рук неизвестных злоумышленников трагически погиб один из виднейших идеологов и наиболее активных деятелей революционной партии “Единение и Прогресс”, один из инициаторов, авторов и создателей Новой Османской Конституции, член Османского парламента Гурхан-бей. Он был найден убитым на пороге своего дома: видимо, преступники (судя по оставленным следам, это был не один человек) напали на него, когда он поздно ночью возвращался к себе домой. У него было перерезано горло, а на теле обнаружены восемь колотых ран. Сообщалось также, что по факту убийства уже возбуждено уголовное дело и начато расследование, которое ведется под патронажем и непосредственным руководством министра внутренних дел Османской империи Талаата-паши.
Ниже приводилось блиц-интервью журналистов с министром.
“Конечно, еще очень рано говорить о каких-то определенных результатах, о каких-то выводах и заключениях, но то, что убийство было совершено с особой жестокостью, наталкивает нас на мысль, что это, скорее всего дело рук матерых преступников, убийц-головорезов. Я даже склонен считать, что мы имеем дело с рецидивистами. У нас уже есть главные подозреваемые – это двое недавно сбежавших из тюрьмы особо опасных преступников курдской национальности. Вся жандармерия, все правоохранительные органы Стамбула подняты на ноги. Могу заверить своих соотечественников, что дело поимки преступников – вопрос времени, а еще точнее, вопрос нескольких дней.
И еще. Я считаю, что это политическое убийство – вызов, выпад в мой адрес, поскольку нас с покойным Гурхам-беем связывала многолетняя тесная дружба. Накануне убийства весь вечер Гурхан-бей вместе с нашим общим другом, армянским писателем и депутатом Григором Зограбом был у меня дома. Кто мог подумать, что я вижу его в последний раз! Так что я воспринимаю это убийство как личное оскорбление и имею свой личный интерес в расследовании этого дела. Я клятвенно обещаю довести его до успешного конца и самым суровым образом наказать виновных”.
В Милли Меджлисе Османской империи все еще оставались несколько депутатов, представляющих интересы национальных меньшинств, но среди них уже не осталось ни одной “паршивой овцы”. С оппозицией было покончено, для осуществления глобальных, далеко идущих планов иттихадовцев больше не было никаких преград, никаких помех.
Приговор
Старосту Кртенц Петроса оправдали.
Заключительное заседание несколько раз откладывалось – безо всяких объяснений. Поначалу все были убеждены, что «ларчик открывается просто»: известный своей медлительностью и нерасторопностью судья Эльчин-бей все еще не закончил оформление приговора. Когда же заседание было отложено во второй раз, и вновь без сколько-нибудь вразумительных объяснений и без объявления новой даты, обвинитель недоуменно пожал плечами и стал нервно покусывать губы. Что-то здесь было не так.
Оправдательный приговор вместо судьи, неожиданно заболевшего какой-то странной и непонятной, но очень серьезной болезнью, огласил секретарь суда. Секретарь зачитывал приговор монотонно и невнятно, так что слов было не разобрать.
Присутствовавшие отреагировали на приговор гробовым молчанием. Он ни для кого не стал откровением, громом среди ясного неба. Он не был встречен радостью и ликованием – радоваться и ликовать было некому. Односельчан Погоса в зале не было, им находиться там просто не полагалось.
Зал был практически пуст. Прокурор не явился на заседание, поскольку ему – правда с большим опозданием, но все же заблаговременно – сообщили, что решение об оправдательном приговоре принято на высочайшем уровне, выше просто не бывает - триумвиратом пашей.
Приговор никому не принес и большого огорчения и разочарования. На заседание не явились также родственники пострадавшего налогового инспектора: информация об оправдательном приговоре успела просочиться и стать достоянием общественности. Здесь очень постарался государственный обвинитель Арслан-бей: когда заседание было отложено во второй раз, он, едва оправившись от удивления, начал громко возмущаться, рвал и метал, и успокоился и притих только после того, как ему сообщили, кто стоит за приговором и к каким последствиям может привести его негодование, если оно будет выражено публично и в неосторожных выражениях. Узнавшие о приговоре турецкие журналисты также в одночасье потеряли интерес к процессу и сухо и скомканно сообщили своим читателям о завершении судебного разбирательства. Армянские газеты также отреагировали на приговор довольно сдержанно: правда, справедливость восторжествовала, но она не стала победой защиты над обвинением, к тому же любое проявление удовлетворения в армянском обществе действовала на османов, как красная мулетка на быка.
Радости не было. Не было облегчения. Для ощущения радости и облегчения в душе должно быть хотя бы небольшое свободное пространство, которое эти ощущения смогли бы заполнить. Вот этого-то свободного пространства в его душе и не было. Все жизненное пространство в его душе было заполнено смертельной усталостью, апатией, разочарованием. Он чувствовал себя выпотрошенным и совершенно опустошенным. Он был свободен, но не чувствовал этой свободы, не радовался ей.
Погос уныло возвращался из Эрзерума в свое родное село, которое ему уже не представлялось по-прежнему родным, возвращался к своим домочадцам – дочерям, жене, матери, возвращался к своему дому, к своей земле, к своим волам, коровам и овцам, к своим ульям, к своим деревьям, к своей каждодневной рутинной работе. Он возвращался к своей прежней жизни, но понимал, что той, прежней жизни уже не будет, понимал, что возвращение в прежнюю жизнь невозможно, потому что время течет, как река, и раз уж невозможно дважды войти в одну и ту же реку, то тем более невозможно вернуться в прошлое, в ушедшую прежнюю жизнь. Он понимал, что прежней жизни уже не было, как не было прежнего сильного, уверенного в себе и своих силах, жизнерадостного старосты Кртенц Погоса.
Приближался к концу 1913-й год. До рокового выстрела в Сараево оставалось всего каких-нибудь неполных девять месяцев…
Гурген Баренц (Гурген Сергеевич Карапетян) родился в 1952 году в Ереване. Поэт, переводчик, журналист, литературовед. Кандидат филологических наук, специалист по русской и армянской литературе. Автор более тысячи публикаций в разных периодических изданиях – в Армении и России, других странах. Стихи и переводы печатались в десятках антологических сборников современной армянской поэзии. Основные из них: «Лоза и камень», «Дух родного крова», «Современный армянский рассказ» (библиотечная серия в шести книгах). Составитель сборника произведений русскоязычных армянских писателей «Лоза и камень» (Ереван, 1985). Автор нескольких сборников переложений сказок народов мира на армянский язык. В 2010 году издал однотомник избранных стихотворений «Уроки Дороги». Пишет и публикуется с 1978 года. Живёт в Ереване.
(1) Бей, паша, ага, эфенди – вежливое обращение к уважаемому лицу в Османской Турции.
(2) Ханум – вежливое, уважительное обращение к женщине.
(3) Хатун-ханум – госпожа, вежливое, уважительное обращение к женщине, хозяйке дома.
(4) Зулум – зло, беда, напасть.
(5) Вардапет (арм.) – ученый монах, учитель, обладавший правом проповедовать и наставлять паству в Древней и современной Армении.
(6) Варжапет (арм.) – учитель.
(7) Хашлама, каурма, бастурма, суджух – восточные мясные блюда.
(8) Маран – винный погреб, подвал.
(9) Эрмени кёпак (тюрк.) – армянская собака.
(10) Кёп-оглы (тюрк.) – сукин сын.
(11) Йолдаш (тюрк.) – товарищ, друг.
(12) Дошаб – сироп (обычно тутовый или виноградный)
(13) Башибузуки – отряды турецкой иррегулярной кавалерии Османской империи.
(14) Ашар (тюрк.) – налог в мусульманских странах.
(15) Пешкеш (тюрк.) – подарок, подачка, взятка.
(16) Намус, абур, тасиб (тюрк.) – честь, достоинство, совесть.
(17) Адат (тюрк.) – традиция, обычай.
(18) Огул (тюрк.) – сын, сынок.
(19) Нафар (тюрк.) – душа, рот, едок (количество едоков в семье).
(20) Майрик-джан (арм.) – ласковое обращение к матери.