Мать-и-мачеха (Город в поэзии Дианы Кан)

Станьте вы, горы, по старому…

Стих о Егории Храбром


На родину, которой одиноко,
Спешу я, под собой не чуя ног

Диана Кан

 

Мать-и-мачеха – многолетняя трава с яркими желтыми цветами и большими листьями, одна сторона которых пушистая, кажущаяся теплой при прикосновении к руке, к лицу (мать!), другая – гладкая, холодная (мачеха!).
Толковый словарь русского языка

 

В современной русской поэзии пространство города неуклонно расширяется. В отличие от более консервативной деревни, город проявляет себя в культуре, ломая традиции прошлых веков и утверждая собственный закон, который при всех его просвещенческих достоинствах может быть поименован как «анти-традиция».

 

Вместе с тем, город – главнейшее звено государства, и это нужно воспринимать как задачу, обязанность, социально-культурную функцию, которую необходимо не только исполнять, но и в полной мере ей соответствовать.

 

В поэзии городская лирика в последние годы ушла в интеллектуализм, накопление бытовых примет частной жизни, в отчаяние одинокой души – и, по существу, в изгнание любящего сердца из пределов дисгармоничной реальности. О важнейшей заботе города, призванной объединить малые и дальние земли, расширить местные пространства до границ «земли русской» в поэзии речь идет довольно редко и, как правило, вполне декларативно. Словно бы ушло ощущение просторов необъятной родины, и возобладало своего рода местничество, которое, перефразируя историческую терминологию, можно назвать «патриотической раздробленностью».

 

В отличие от города, неотделимого от собственного имени, деревня во многом лишена тщеславного «яканья» и в значительно большей степени может восприниматься как малая часть родной земли и ее полноправный представитель. В песне ли, в стихотворении – ведущий речь не «о себе любимом», но о корне народном, который пронизывает русскую почву от севера до юга и от востока до запада.

 

«Деревенская» и «городская» современная отечественная поэзия соседствуют одна с другой, но их приметы совершенно не сливаются, не переплетаются тематически и пейзажно, нравственно и социально. Город увлечен деструкцией современного сознания, деревня все более отдаляется от государственной риторики и погружается в самое себя. Психологические пограничные линии, отделяющие горожанина от деревенского жителя, становятся все более жесткими. Они могут восприниматься как духовные трещины русской цивилизации, как симптом разрушения общей нравственной традиции и знак возможной гибели русского мира. В этих обстоятельствах на художника ложится бремя метафизической ответственности за развитие событий. Он может и должен сдерживать разрушительные процессы, будто обручем стягивая своим талантом города и веси, воспринимая родину как единую и неделимую, как пространство, в котором вся душа его изначально растворена.

 

В этом контексте поэзия Дианы Кан предстает как явление уникальное. Практически весь корпус ее стихотворений связан с русским простором. Реки, леса, поля, горы, монастыри, поселки, большие и малые города, столицы, – надо всем этим многообразием будто парит взор автора, опускаясь подобно птице в свое гнездо и осваивая окрестности. Однако города в стихотворениях Кан показаны не только ярко, выразительно, – их облик обладает собственными духовными характеристиками, социальными повадками, душевными пристрастиями. Используя олицетворение, поэтесса наделяет город узнаваемыми человеческими чертами и создает портрет поразительной психологической глубины. В памяти читателя такой образ остается как живая фигура, отчетливая и незабываемая. Наряду с реальными людьми, «живые города» участвуют в житейских коллизиях и совершают поступки, которые отражаются в зеркалах истории и мифа. Лирическая героиня беседует с городами порой очень жестко, иногда – сочувственно,  прощая прошлые личные обиды.

 

Стихотворений, связанных с темой города, у Дианы Кан около трех десятков. В них соединены пядь земли и государство, чувство почвы и звание столицы. Связывает стихи в одну тематическую линию, главным образом, биография автора. Маленький провинциальный азиатский город, где прошли детство и юность; Оренбург, окрашенный впечатлениями молодости; Москва как литературный мегаполис, место учебы и творческого взросления; Самара, где окреп талант, появилась семья; Санкт-Петербург как старый имперский центр на карте России…

 

Маленькие города уже укладом своим склоняют жителей к трезвости ума, житейскому рационализму. В провинции героиня «научилась терпенью и мужеству», «научилась не петь, не упрямиться и не видеть несбыточных снов...». Однако здесь мечта укрыта от постороннего взгляда во внутреннем мире юного сердца: «в тридевятом – моем! – королевстве так высоко плывут облака». А в отсутствии снежной белизны, которая сойдет весной, «ничего не останется в этом городе душных ветров» – ничего, что хоть как-то похоже на идеал.

 

Спустя годы она возвращается сюда и, словно пытаясь преодолеть барьер прошедших лет, переодевается «в штопаное штапельное платье <...> что хранится в стареньком комоде»: «южный город на семи ветрах, принимай меня в свои объятья!..». Однако слияния давней юности и настоящего времени не происходит, поскольку началась совсем иная жизнь, для которой теплота, братство утратили прежнее значение: отвергнуто «все, что в нашей молодости было, где братались русский и узбек, отворяя голубые жилы». «Статный и везучий» по нынешним временам, родной когда-то город отделяет себя от героини, вцепившись «в подол яростной верблюжьей колючкой», напоминающей пограничную проволоку. Упрекая его в отчуждении и жадности, в забвении давнего единения, лирическая героиня говорит от лица щедрого на труд и дружбу русского человека. И здесь – не упрек узбеку, а самоопределение автора.

 

Приехавшая «гостьей в детство», она чувствует себя лишней в распорядке, который продиктован простыми бытовыми заботами. Тем не менее, в них есть небесная ширь и высота: в зоне прямого доступа, чтобы можно было, попросту говоря, дотянуться рукой. «В узеньких арыках весела вода» – это образ животворящей влаги, хранительницы жизни, что так свойственно засушливому востоку. Но также и образ скромной колыбели будущего художника, у которого потом все станет другим – и широта, и высь, и духовное чадородие...

 

В маленьком городке как-то странно соседствуют замкнутость и готовность довериться приехавшему. Здесь есть терпение, необходимое для «примерки» пришлого к себе, себя – к пришлому.

 

Захудалое чахлое деревце –
Дочь скупых каракумских пустынь –
Здесь джида со мной ягодой делится,
Руку робкую тянет полынь.

 

У Дианы Кан внутреннее отношение к городу охватывает почти всегда целый спектр чувств. Творческое одиночество художника, погруженного в житейские заботы, обычные для глубинки, проговаривается с несомненной горечью. Простые люди этих мест упоминаются всегда с добротой. И словно  воспаряя над скромным поселением, поэтесса с удивительной нежностью пишет:

 

Городок обетованный!
Пусть тебя на карте нет,
Здесь восходит несказанный
Победительный рассвет.

 

Она уподобляет горстку домов и улочек ребенку («ты по-детски сладко спишь»; «ты обиженно бормочешь, разметавшийся во сне»; «не затепливай окошки – подрастешь, авось, во сне»). Торжество рассвета становится и образом раскрывшегося таланта поэтессы, и знаком возрождения России через провинцию («здесь восходит»).

 

Примечательно, что многие стихотворения Кан имеют, казалось бы, локальную привязку к местности и событиям, негромкое звучание. Но с течением времени ее творчество наполняется невероятным множеством примет, укрепляется художественная толща созданного автором. И эти отдельные, конкретные штрихи и детали приоткрывают свое отвлеченное значение – символическое. В них будто возникает какая-то новая прозрачность и мелодичность, слова стихотворения обретают надмирное эхо, одновременно сохраняя связь с земным, реальным и дорогим миром. Стихи словно становятся на свое место в расширившейся поэтической вселенной, обретая объём, в котором каждое стихотворение может существовать без утеснения другими.

 

Впечатление разлетающихся галактик после Большого Взрыва, когда пространство развернулось, время начало свой ход, жизнь стала являться повсеместно в разных формах. И целое получило возможность сообщать частному универсальные черты...

 

В стихах Дианы Кан слово «родина» соединено с городом Оренбургом, где произошло ее рождение как русской поэтессы. Заметим, узбекский Термез, где она появилась на свет, практически никогда не сочетается с этим корневым понятием, но упоминается в стихах как место, где прошли детство и юность. С Оренбургом связаны многие коллизии стихотворений Кан, в центре которых ее литературное становление, взаимоотношения с творческой средой, восприятие своего рода «повадки» города, его пейзажи, любовь, боль. Как правило, оренбургские строки у Кан – возвращение в прошлое, воспоминание, в котором все, что было прежде, предстает в кристальном виде. Упрек и сердечность звучат почти одновременно, как в семье, когда доброта сменяется обидой, однако родной круг не разрывается.

 

На родину, которая до срока
Сказала мне: «Вот Бог, а вот – порог!..».
На родину, которой одиноко,
Спешу я, под собой не чуя ног.

 

Туда, где сладкозвучнее сирены
Те, кто мне был когда-то в душу вхож...
Где друг мой Хомутов с лицом гиены
Все точит на меня свой ржавый нож.

 

Туда, где я сама всему виною,
Но где еще душа моя светла.
Где под степной ковыльною звездою
Я не умела долго помнить зла.

 

Туда, где не нашедши оправданья,
Слезою вспять седой Яик течет...
Где над могилой мамы – звезд мерцанье...
Все остальное, право же, не в счет.

 

Стоит отметить важные акценты в этом своеобразном подведении итогов минувших лет: родина была жестока с героиней («вот Бог, а вот – порог»); у героини противоречивый характер и отходчивая душа («я сама всему виною»; «еще душа моя светла»; «я не умела долго помнить зла»); родине одиноко, и героиня возвращается («спешу я, под собой не чуя ног»); на родине героиню встречают литературные льстецы и конформисты («сладкозвучнее сирены те, кто мне был когда-то в душу вхож»; Хомутов «точит на меня свой ржавый нож»); на родине остались только печальные воды реки, могила матери («слезою вспять седой Яик течет»; «над могилой мамы – звезд мерцанье… все остальное, право же, не в счет».);

 

Будучи во многом жесткой в оценках, героиня стихотворений Кан, в конечном счете, всегда оказывается участливой и отзывчивой. Подобно матери, она как бы «удочеряет-усыновляет» своих прежних соперников и даже, условно говоря, «старших братьев» и «сестер». Так бывает в лихолетье, когда дети остаются одни, и кто-то из них принимает на себя бремя общих забот.

 

Это скрытое, по штрихам только угадываемое «материнство» – существеннейшая черта поздней лирики поэтессы («самое женское в мире занятие хлебные крошки сметать со стола»; «детские слезы в подол собирать»). Оно объемлет собою и суровые замечания, и ласку обиженному или маленькому (теперь уже – «маленькому», в сравнении с нею).

 

Лирическая героиня стремится покинуть олицетворенную малую родину («мой город степной на полынном просторе»), но при этом заботливо беспокоится:

 

Не слишком ли быстро, однако, бегу?..
А вдруг ты однажды меня не догонишь –
На льду оскользнешься, увязнешь в снегу,
Пургой захлебнешься, бураном застонешь?..

 

Мотив «ухода-возвращения» распространен в городской лирике у поэтов, покинувших отчий дом в деревне. У Кан знакомая тема развивается совершенно иначе: героиня оставляет «точку на карте» и уходит в огромные пределы страны – всей русской земли, не боясь потеряться в многолюдье и просторе. Потому что ее внутренний, «экзистенциальный» рост уже не только равен «величине-высоте» города, но и превышает его: героиня жалеет свой прежний городской мир, который прославили ее стихи. В свою очередь, тот сетует на нее, почти зеркально повторяя прошлое, когда юная поэтесса с горечью предъявляла ему свои упреки.

 

Заводя речь об Оренбурге, Кан выделяет в нем две очень важные удручающие черты, которые, пожалуй, характерны и для всей России: самовластное «ханство» и мелкотравчатое «хамство». Поэт для среды, пронизанной подобными приметами, фигура неудобная и избыточная. Его внутренняя свобода в координатах чванства и мещанства будто уличает их носителей в ложном устроении собственной и окружающей жизни.

 

О, как они едины в этот миг –
И хам, и хан, клеймящие поэта...
Увы, мой город, вовсе не из книг
Мне довелось узнать однажды это!

 

В оренбургских стихах Кан почти всегда обращается к родным местам не иначе как «мой город» и жалеет его, как живое, страдающее существо, зажатое в пыточных, раскаленных клещах «меж пошлым хамством и надменным ханством». Эти два ненавистных обстоятельства терзают отчий край из года в год, из века в век. Художник, не отрекаясь от горьких слов, «обнимает» родину своей затаенной любовью, растроганно говорит о ростках чистоты и искренности, которые видны в детях нового времени, продолжающих традиции «эпохи верности старинной»:

 

Неплюевский кадетский корпус.
Весна. Присяга. Оренбург.

 

...Пусть честь и доблесть, и победа
Ведут по жизни сыновей.
И чепчики взмывают в небо
Искристой стайкой голубей.

 

Где светом радужным лучится
Душа воскресшая Христа...
Она, святая голубица,
Как Русь цветущая, чиста!

 

Тут и достоинство кадетов, и чистота девичества («восторженный девичий возглас»), и скрытая мысль о хрустальных точках в пространстве России, в которых сохранена в качестве духовного идеала Святая Русь. Причем, высота этого древнего русского понятия непререкаема и сопоставима с Христовой истиной («душа воскресшего Христа <...> как Русь цветущая, чиста»). А процветание родины напрямую связано с ее «воскрешением», когда все низкое в ее облике будет отринуто и избыто.

 

Оренбург для Дианы Кан стал слепком с облика современной России. Детали этих мест вошли в душу автора одновременно с первыми стихами, накрепко связав ее с той пядью земли, от которой началось глубокое, непрерывное врастание поэтессы в русскую культурную и духовную почву.

 

Она постоянно ведет беседу со своим городом: «мой город степной на полынном просторе»; «мой город – мой данник и кровник, и брат»; «увы, мой город»; «мой город, как ты без меня»; «мой Оренбург, ну в чем ты виноват».

 

Перед нами – отношения близкие, когда стойкая душа способна преодолеть ссору и восстановить разорванные связи посредством собственной воли. В данном случае – воли художественной.

 

Когда речь заходит о Самаре, Москве ли, Питере, о современной России как таковой – гнев и нежность авторской речи свидетельствуют, в первую очередь, о ее родовых акцентах: разговор идет между своими, о своем и ради своего. Все остальное может быть только в качестве следствия этого «глубинного» диалога, в ходе которого выстраивается, в частности, и отношение к внешнему собеседнику, условно говоря, «не-своему». Между тем, чаемая гармония внутренних взаимосвязей неизбежно приведет к доброжелательности всех иных контактов. И здесь – отличие от распространенных сегодня поношений России, главный источник которых – восприятие ее в качестве временно актуальной территории, но не родины,  единственной и любимой, несмотря ни на что.

 

У Дианы Кан образ города всегда подразумевает его обитателей, хотя порой замещает их, отодвигая на второй, общий план, и «очеловечивается», вбирая в себя многие частные черты характеров. Сравнительно редко город превращается в отчетливые декорации, на фоне которых разыгрываются людские коллизии.

 

Осенний выбор невелик...
Кто там лицом к стеклу приник,
Расплющив нос курносый?
Неужто это наша дочь
Наивно хочет нам помочь,
С окна стирая слезы?

 

Она глядит, а мы идем...
Вон, мама под руку с дождем,
В обнимку с ветром папа.
И ветер, папин друг, вот-вот,
Сорвавши с папы, унесет
Единственную шляпу.

 

Сорвет с озябшей мамы шаль
(А маме шаль ничуть не жаль!)
И унесет на небо.
А поутру ее вернет,
И шаль на город упадет
Пушистым первым снегом.

 

Только то, что связано с героиней, здесь может видоизменяться, подобно шали, превратившейся в утренний снег – все остальные образы привязаны к сюжету стихотворения. Они могут быть развернутыми, однако способности к метаморфозам у них нет. И этот небольшой смысловой штрих содержит скрытое указание на возможности героини влиять на пространства и явления.

 

Однако перед читателем – камерная картина. Как правило, Кан стремится к сценам протяженным, многофигурным, разнонаправленным – по авторским акцентам, попутным репликам. Для нее важно ощущение большого пространства, из которого она может приходить в пространство малое и обживать его. Такое возвратное движение позволяет поэтессе сопрягать объективное и личное и воспринимать родную землю во всей ее широте и узнаваемой конкретности .

 

В стихотворениях Дианы Кан самых разных лет то явно, то исподволь звучит тема первородства. Для нынешнего времени, когда рынок стремится представить нравственный закон как что-то умозрительное и искусственное, такое внимание поэтессы к понятию библейскому оказывается и охранительным по отношению к своей земле, и в какой-то степени наступательным – в координатах духа. По существу, эта тема связана с непрерывностью жизни, ее смыслом и системой ценностей.

 

В междуречьи Самарки и Сока,
Своевольем своим знаменит,
Закаленный ветрами с востока,
Избочась, гордый город стоит.

 

Задохнувшись в пути от удушья –
Так спешили! – Самарка и Сок,
Прибежавшие из Оренбуржья,
Вопрошают: «Ну, как ты, сынок?..».

 

Мрачно буркнет: «А вы что-то долго.
Да, к тому ж, обмельчали вконец.
Полноводная тетушка Волга
Мне отныне и мать и отец.

 

Нет реки знаменитее Волги!
Рядом с ней буду я на виду.
И в предания, и в каталоги
Гордым городом волжским войду...»

 

Молча слушали горькие речи
Сок с Самаркою... В чем их вина?
Междуречье, мое междуречье:
Меж речами царит тишина.

 

Ну, а город у Волги склонился…
Сколь таких по Руси у нее,
Что родством достославным гордится,
Позабыв первородство свое.

 

Что с того, что давно он не молод?
Своевольем своим знаменит
Талым снегом умывшийся город,
Что у пристани волжской стоит.

 

Герб с козлом поместивший на знамя,
Европейские шпили вознес.
Азиатски горит куполами –
Тяжело удержаться от слез!

 

Перед читателем разворачивается сюжет почти житейский: отец-мать спешили к сыну; сын упрекнул их и отрекся от родной крови; сын избрал в родители влиятельную фигуру; отец-мать онемели от печали; сын со временем постарел и отказался от вчерашней значительной родни; сын старается «прилепиться» к новой знатной персоне; у сына приметы прожитой жизни комичны и нелепы.

 

На примере действующих лиц автор, практически, дал картину современной России, пренебрегающей собственными корнями и достоинством, кланяющейся западному респектабельному миру. Свободно написанная история склоняется к народной сказке. И это приметы сознательно выбранной интонации – ненавязчивой, лишенной декларативности и дидактики и определенно сплетающейся с притчей, имеющей универсальное смысловое поле. Стихотворение геополитического ракурса, который дан простыми средствами. Поэтому поэтическое письмо Кан здесь заслуживает более пристального внимания.

 

Уже в самом начале сюжета поэтесса в четырех строках представляет читателю характеристики города: географическую («в междуречьи Самарки и Сока»); историческую («закаленный ветрами с востока»); по репутации («своевольем своим знаменит»); по реальному нраву («избочась, гордый город стоит»).

 

«Избочась» – чрезвычайно важная реальная черта города, отчасти показывающая и рассказчика, его угол зрения. Не отказываясь от собственного видения, Кан соединяет личное с общим, тем самым объективируя картину и олицетворенного героя. В результате портрет города не кажется частным «высказыванием» портретиста.

 

С теплотой воплощены в стихотворении образы рек Самарки и Сока. Будто оправдывая свою фамилию  и биографию, поэтесса  представляет их, «прибежавших из Оренбуржья», в виде хлопотливых любящих родителей, старомодных и простосердечных, потрясенных отречением сына («задохнувшись в пути от удушья – так спешили!»; «ну, как ты, сынок?»; «молча слушали горькие речи»; «в чем их вина?»).

 

В момент отказа потомка от кровных уз материнства и отцовства первый раз звучит подчеркнуто собственный голос автора: «Междуречье мое, междуречье: меж речами царит тишина». В этом приглушенном вздохе – молчание, павшее на землю после отречения сына от родителей; нравственное «отсутствие» родового звена-города в пространстве между реками; порушенное чувство преемственности поколений – беда сегодняшней России.

 

Впоследствии город, взявший себе родство «достославное», но не получивший предполагаемых выгод и «талым снегом умывшийся», начал присматриваться к иным вельможным именам – будто продолжая прежнее отречение и утверждая собственное «своеволие»: «европейские шпили вознес» – «азиатски горит куполами». И заключительные строки автора – «тяжело удержаться от слез» – как будто продиктованные взглядом на слепящие «купола», на самом деле – о горьком смехе сквозь слезы: и от глупого, самочинного совмещения Запада с Востоком, и от глубокой печали, отсылающей современника к ветхозаветному рассказу о том, как первородство поменяли на чечевичную похлебку.

 

Похожие отношения складываются у Кан с Москвой. Находя совершенно безжалостные слова, характеризующие столицу, забывшую о собственном высоком предназначении, автор подчас адресует ей и сердечные строки. Это разговор на равных.

 

Способность Дианы Кан говорить о большом и малом содержательно позволяет ей охватывать самые разные стороны реальности. Вместе с тем, в ее стихах совершенно отсутствует избыточность деталей, что для многих современных авторов оказывается творческим тупиком, поскольку, по народной поговорке, «за деревьями леса не видно». И почти всегда личное отношение к предмету, событию, человеку в поэзии Кан выходит за рамки частного и становится художественным обобщением, в котором присутствует и автор, и какая-то высшая гармония: «Пускай я лгу... Но этот стих правдивей моего дыханья».

 

С пережженной в душе отчаянностью лирическая героиня говорит о столице, жестокой к «приблудно-беспортошным»: «таких, как я <...> смеясь, прицельно бьющая с носка». В ее словах – горечь душевно-сильного художника из провинции, израненного в столкновениях с антагонистами – носителями московского гонора. В стихотворном изображении первопрестольная выглядит как вполне хищная территория, но именуется: «мать Москва». В свою очередь, старый имперский центр («батяня добрый Питер») предстает в виде неуклюжего подвыпившего разбойничка («хоть все бока поободрал-повытер»). Грубоватый папаша, который и прибить может для порядка, для почтения – «так это ж ты совсем не по злобе».

 

Примечательно, что Москва-мать тут как не родная, будто мачеха – рациональная и черствая. Питер – и простоват, и недалек, но ему «от всей Руси земной поклон». Тогда как о нынешней столице, словно сквозь сжатые зубы: «а все же хороша ты» – своего рода красота зла, душепагубная  прелесть.

 

В этой семье Самара – золовка, красующаяся собой, усвоившая все порочные «столичные науки» – «лупить с носка, чужие драть бока, с наскока двери открывать без стука». Однако упрек лирической героини Самаре иного толка:

 

Бравируя своей столичной спесью,
Не убоявшись Бога и греха,
Ты к малым городам своим и весям,
Как мачеха, надменна и глуха.

 

Самара оказывается очень похожей на Москву своим женским началом, нереализованным в должной полноте и доброте. И потому-то для Самары героиня находит слова беспощадные:

 

Раскрашенная вся и расписная,
Как шлюха, от бровей и до пупа...
Да что сказать?
Столица запасная,
Как девка загулявшая, глупа.

 

В стихотворении заметен отголосок сказочного сюжета о глупом отце, злой мачехе и тщеславной мачехиной дочке (несмотря на то, что золовка, по старой родовой росписи – сестра мужа или жена сына). Главной положительной фигурой в подобном несчастливом семейном кругу становится идеальный образ столицы. Он сияет в надмирном пространстве, но в действительности – увы! – только контрастно подсвечивает эгоизм и тщеславие современных российских «центров», на деле предавших свое предназначение: столицы – быть матерью городов русских, а запасной столицы – их родной сестрой.

 

Это – онтологическое чувствование, только отчасти отраженное в авторской биографии и внешних предметах, в личном и социальном. Важнейшие соответствия в таком противостоянии не земные, а небесные. И главная горечь – от ужасающего несовпадения реального и Порученного Свыше.

 

В сознании героини Оренбург и Самара постоянно спорят, обладая собственными изъянами и достоинствами. Точно так же вступают в противоречия Москва и Питер, столица и провинция. В фокусе судьбы поэтессы пространства, в которых ей довелось вступать в борения, сосредоточены в этих четырех городах. Южный, азиатский Термез, где прошло детство, оказывается за пределами координат, в которых мыслится родина, лишь приметы прошлого иной раз заденут сердце. Но небольшие  городки, станционные поселки, как и скромные реки, во множестве текущие по русской земле, принимают от героини сочувствие и нежность. Они покорны, лишены глупого чванства и живут своей незнаменитой жизнью, которая становится фундаментом исторического существования России («девочка со станции Налейка»; «чудная станция с названьем Пачелма»).

 

Вместе с тем, в стихах Кан противостояние Оренбурга и Самары соединено с реками, которые их омывают.

 

Внимает Волге – хороша! –
Седой Урал-соседушко...
Пусть вечно длится, не спеша,
Их ладная беседушка.

 

Урал и Волга – союзницы героини, они принимают ее в свои воды, в свое мистическое тело: «Я вброд Урал переходила, переплывала Волгу всласть».

 

Тогда как города исторгают ее, будто занозу: «Ждут – не дождутся, что уеду... Спасибо, вслух не говорят!».

 

«Самость» Самары отзывается и в речках-воложках, претендующих на звание главного истока великой реки. Но здесь поэтическая интонация теплеет и приобретает материнские оттенки, образ автора почти совпадает с образом «Волги – матушки родной».

 

Ах, эти воложки! Галдят,
Стекая прямо с небушка.
Живой водицею поят
Самарский скусный хлебушко.

 

Одна другую вразнобой
Перекричать стараются...
И с Волгой – матушкой родной –
В объятиях сливаются.

 

У реки есть течение и перемены ее состояний, реки – протяженны. Тогда как города – локальны и эгоистичны по своей сути. Героиня дышит воздухом всего огромного российского пространства, вдыхая его невероятную массу и выдыхая, – будто возвращая ее земле и воде. И потому в городе ей тесно, здесь дыхание затруднено. Поэзия Кан определенно отличается широтой пространств, в которых автор не гостит, а живет («я в реке живу, а не купаюсь», – говорит она в раннем стихотворении от лица русалки – существа воды). И это расширяет читательское понимание ее лирической героини как существа земли: не стихии, но бескрайнего мира, в котором есть место и почве, и влаге речной. В отличие от города, граница которого заметна не только физически, но и духовно.

 

Развивая образ своевольной Самары, Кан уходит от жесткой инвективы и насыщает стихотворную речь мягкой иронией («все у Самары – самое»; «в Самаре и скворец свистит громчее, чем соловушка»). А затем ведет беседу с неласковым городом по-житейски:

 

Поговорим, родимая, «за жись»...
Ну, что опять насупилась, Самара?
Мирись-мирись и больше не дерись!

 

Детская присказка подчеркивает горькую память, смягченную добросердечностью героини. С печалью говорит она об «огненных зачистках» старой «деревянной лепоты», о новорусских домах, напоминающих «кичливо вставленные зубы». И замечательно точно роняет «очеловеченные» слова в адрес города-антагониста: «Все молодишься?».

 

Олицетворение Самары в образе собеседницы с неровным характером дает возможность Кан произнести и скрытое глубоко в душе:

 

Мне не за что любить тебя, Самара!
А вот, поди ж ты – все-таки люблю!

 

И возникает абрис фигур двух соперниц, одна к другой – нетерпимых, но на мгновение чуть обнявшихся и уронивших взаимную слезу. В этом, очень женском, стихотворении поэтесса сознательно предстает как героиня с земной биографией: она словно подводит черту под частными коллизиями, отделяя их от противоборств духовных. И город теряет свою непомерную гордыню и обретает домашнее тепло и красоту («твои поныне несравненны стати и улочек пленителен изгиб»; «прильнешь к ногам то сквером, то бульваром»).

 

Иначе взаимоотношения художника и города предстают в сфере духа. Косная среда отторгает свободное парение мысли и слова, поэт здесь напоминает нищего изгоя. И все же – в нем живут чувство собственного предназначения и способность не потеряться в земном распорядке.

 

Эх, дородна матушка Самара!
Здесь в чести купеческий уют.
Матушке Самаре я не пара.
Нищим здесь, увы, не подают.

 

Для меня ты и такая – праздник!
За тебя хоть в омут, хоть в огонь.
Серебрит мороз – седой проказник –
Мне мою разверстую ладонь.

 

Прячься за вуаль от взоров шалых...
Бог с тобою! Я не жду чудес,
Кутаясь в морозный полушалок
Выцветших простуженных небес.

 

Не вступлю с тобою в поединок...
Господи тебя благослови!
Служат мне подошвами ботинок
Мостовые стертые твои!

 

Тут отчетлив мессианский акцент, когда странник – пророк или певец – незаметен всем остальным, но и неподвластен им. Он способен видеть окружающее почти с высоты небес, тогда как его босая стопа сквозь стертую уличную брусчатку соединяется с родной землей. В душе у него нет соревновательности по отношению к городу: «кто – кого?». И его песня проникнута душевной щедростью и глубокой печалью.

 

Исчезает узкий, местный предмет спора – мифологический и творческий, и Самара через свои предместья поэтически соединяется с остальным земным пространством – традиционным, спокойным, по-семейному уютным.

 

Судьбы драгоценный подарок –
Усталая Волга... За ней
Мерцает ночная Самара,
Как горсть самоцветных камней.

 

...Под пенье дремучей калитки,
Смиряя душевную дрожь,
Беспечным младенцем с улыбкой
Небесной дремоты вдохнешь.

 

Тот путь, что тобою был пройден,
Стал Млечным Путем, говорят...
А взгляд черноглазых смородин
Не есть ли твой истинный взгляд?

 

Жесткость многих строк Дианы Кан сочетается с мягкостью и примирением, которые адресованы тому же поэтическому персонажу. В отличие от живых литературных фигур, художественные характеристики которых почти графичны, разговор автора с городами обладает палитрой самых разных оттенков. Он часто возобновляется, отталкиваясь от однажды обозначенной позиции, и не продолжает прежнюю поэтическую мысль одномерно, что во многих почвенных стихах сегодня стало, увы, дурным кликушеским правилом, но придает ранее сказанному объем – исторический, нравственный, личностный. Таковы темы Оренбурга и Самары, провинции и столицы.

 

Отзываясь о Москве конца 80-х годов почти с нежностью, Кан связывает образ весенней столицы с пробуждением собственного поэтического дара. Столица тех лет пока еще хранила очарование своих маленьких улиц и отблески прежней доблести, давней святости, хотя уже близились обманные перестроечные времена, а за ними – подлость и бесчеловечность 90-х. Но уже тогда в студентке, с восторгом взирающей на цветущую возле университета майскую сирень, начало оформляться духовное правило, которое в более поздние годы окажется своего рода императивом стихотворений Дианы Кан: «Сквозь смуту, морок, маяту цвести победным пятицветьем».

 

Жизнелюбие позволяет не вычеркивать из списков живых всякого оступившегося, упавшего в грязь и низость человека. Точно так же – город, в особенности, если он – первопрестольная столица России, пусть и забывшая о собственном долге перед землей русской и ее народом.

 

Глубинка русская, крепись!
Трудись, родная дотемна.
Такая, знать, приспела жисть,
Что ты столице не нужна.

 

Задорно заголивши пуп,
Кокошник сдвинув набекрень,
С любым залетным – люб, не люб! –
Ей нынче пировать не лень.

 

С любым, как с любым в пляс идет,
Весельем чумовым зайдясь.
Поберегись, честной народ –
Ей все равно, что грязь, что князь.

 

Москва, Москва, как та свинья,
Которой не до поросят,
Когда залетные князья
Ее саму вовсю палят.

 

Олицетворение городов и весей, окружающего пространства, рек, явлений – любимый поэтический троп Кан, которым она пользуется виртуозно. Однако подобное мастерство никогда не лежит на поверхности ее стихотворения – оно спрятано внутрь его «художественного организма» и подтверждено естественной авторской интонацией, в которой печаль и сочувствие перекликаются с гневом и негодованием.

 

Примечательно, что тот порок, в который «упала» столица, соединен с чужаками – «залетными князьями». Низкопоклонство, доступность, беспамятство сердцевины страны фактически отодвигают как лишнее и незначительное всю почву – русскую землю, которая, собственно, и произвела на свет Москву. Отречение от своего рода здесь показано почти яростно, в сравнении с сюжетом стихотворения о гордом городе «в междуречьи Самарки и Сока».

 

Обезумевшая, изо дня в день пирующая столица контрастно сопоставляется с «глубинкой» («трудись, родная, дотемна»). У Кан «глубинка» – «русская»; «родная»; терпеливая («крепись»). В ней видится некий духовный базальт, на котором стоит российское государство. Называя ее русской и родной, поэтесса неявно обращается к первородству. Чувству, которое нуждается в утверждении и уважении, дается единственно возможное имя.

 

Привычной задачей провинции издавна считалось сохранять связь с почвой и нравственный закон. Столица же призвана быть центром государства и опекать провинцию. Свой родовой долг «глубинка» исполняет – где лучше, где хуже. Древняя Москва же ныне от своего державного назначения почти отреклась. Хотя и в ней еще остаются точки жизни и духа, однако они почти подпольны и факультативны. Не случайно Кан говорит о себе:

 

Я – подданная русских захолустий.
И тем права пред Богом и людьми.
И приступам провинциальной грусти
Моя любовь к отечеству сродни.

 

...Лицо слезой кровавой умываю,
Впадая временами в забытье...
Но ни на что вовек не променяю
Божественное подданство свое.

 

Ее упрек первопрестольной («когда я из глубинной дали кляну тебя, моя Москва») содержит властное требование хранить прошлое и вести родовую нить в будущее, то есть исполнить предназначенное (к слову, «предназначение» – одно из самых существенных понятий для Кан):

 

Услышь! Но снова вранья стая
Обсела сорок сороков.
Услышь, оглохшая от грая,
Меня на рубеже веков.

 

Подобные слова несутся к столице со всех концов отчей земли. «Сорвется стаей соколиной <...> призыв о доблести былинной с воспламененных уст» – уточним, уже не поэтессы, а проникновенного русского певца, образ которого угадывается в духовном абрисе собственно женского лица автора.

 

Перед нами – «не стон, не всхлип и не рыданье, не о пощаде жалкий торг», что закономерно могло бы исходить от провинции, униженной и ограбленной городом нуворишей. Но перефразированное наставление гениального полководца А.В. Суворова: «Я – русская! Какой восторг!». По статусу, его должна бы озвучивать или, хотя бы, понимать о себе «моя Москва».

 

Это «из-под сердца восклицанье», произнесенное поэтессой с азиатским разрезом глаз, свидетельствует о многом: о единстве русской континентальной земли, о соседстве и сотрудничестве многих культур России; наконец, о самоопределении души и сердца Дианы Кан как художника.

 

Корпус ее стихотворений о городах отличается стилевым разнообразием и легкостью речи, в которой содержатся смыслы важнейшие, как правило, литературой проговариваемые весьма невнятно. Прозрачность личностной позиции, эмоциональная широта и нравственная определенность позволяют автору поддерживать редкую по искренности интонацию, которую узнаёт и ценит тонкий, умный читатель. К тому же, ее строки почти всегда диалогичны, что по нынешним временам – свойство не частое. Оно сообщает стихам подлинный литературный демократизм.

 

Знай, скрипи своим оралом.
Знай, шурши своим пером
Между Волгой и Уралом,
Между Доном и Днепром.

 

Пусть меж Тигром и Ефратом
Сладко соловьи поют.
Нам с тобой туда не надо.
Мы с тобой сгодимся тут.

 

Утечёт рекой по древу
Серебро словес людских.
И степняцкие напевы
Укротят надменный стих.

 

А когда слова умолкнут,
Воцарится вновь покой
Меж Урал-рекой и Волгой,
Меж Днепром и Дон-рекой.

 

Потому что между речью
Свыше Господом дана
Православному наречью
Золотая тишина.

 

Поэзия Дианы Кан неуклонно расширяет собственное художественное пространство и свободу, становится литературным явлением несомненным и, возможно – уникальным для нашего сегодняшнего времени.

5
1
Средняя оценка: 2.8971
Проголосовало: 379