Проклятая Россия, благословенная Россия

Среди произведений Софьи Ковалевской*, первой в России и Северной Европе женщины – профессора математики, автора повести «Нигилистка» (1884) и «Воспоминания детства», есть очерк о Салтыкове-Щедрине. Ковалевская разбирает «Больное место», лучший, по её мнению, рассказ писателя, в котором герой «по стечению бедственных обстоятельств принужден был поступить в тайную полицию». 
Она пишет: «Когда он очутился там, ему только оставалось слепо выполнять приказания своего начальства». Так может считать человек, либо неосведомлённый в том, о чём рассуждает, либо предвзятый. Действия героя обуславливались присягой и уставом, предписывающим не слепое, а ответственное исполнение приказов точно и в срок. Не странно ли, подвергать сомнению основы государственной службы – верой и правдой охранять интересы государства?
Гениальному в научной сфере человеку совсем не обязательно быть знатоком государственного устройства, например, права, безопасности. Подлинное или мнимое незнание специфики иных направлений деятельности отнюдь не мешает выдающемуся специалисту науки или культуры категорично давать им оценку и выносить на публику резолюции, по меньшей мере, парадоксальные. Тому подтверждение призывы академика Сахарова к расчленению Советского Союза на мелкие независимые области, которые в дальнейшем должны перейти под контроль мирового правительства. Или советы Солженицына освободиться от «подбрюшья России» – среднеазиатских республик, что в реальности, помимо прочего, повлекло к освобождению от миллионов русских, веками проживавших там. Можно говорить о необыкновенно живучей традиции части деятелей науки и культуры практиковать грубый подход к сложным вопросам жизни общества и государства, навязывая власти и народу простые решения с непростыми последствиями. 
Пересказывая «Больное место», Ковалевская сообщает, что в определённый срок герой покидает службу, занимается семьёй и воспитанием сына. «Иногда воспоминания о прошлой жизни сыщика возвращаются к нему, как приступы скверной, отвратительной тошноты; тогда он изо всех сил старается доказать себе самому, что вовсе не был виновен». Она приводит размышления бывшего сыщика. «К чему, в конце концов, упрекать себя? Если он был слепым орудием гибели многих людей, – вина падает не на него. Эти люди устраивали заговоры против правительства, его начальник поручил ему наблюдать за ними, он исполнял только свой долг, стараясь открыть их тайны и осведомить правительство о них. То, что произошло с ними потом, его не касается. Это дело его начальства». 
Сын сыщика поступает в санкт-петербургский университет. Имя отца всё ещё не забыто в городе, и вскоре «молодой человек узнаёт, что он сын бывшего сыщика, среди его друзей встречаются даже сыновья тех, которых предал его отец».
Что значит предал? Он никогда не был их соратником. Его задача состояла в разоблачении антигосударственных организаций, в нейтрализации их активных членов. Он действовал по долгу службы. 
Стоит обратить внимание на то, что в университете учились сыновья репрессированных. Брату цареубийцы Александра Ульянова не чинили препятствий при поступлении в Казанский и в Петербургский университет. Родственникам более мелких государственных преступников доступ к образованию также не был закрыт. Такое положение дел не способствовало благоразумию, а внушало уверенность в безнаказанности, буде впредь у восторженной молодёжи возникнет желание сделать семейной традицию заявлять о народной воле пролитием крови служилых людей. Рассказ «Больное место» появился в печати за два года до убийства Александра II.
Уязвлённое самолюбие заставляет студента напрямую спросить: «Правда ли, что рассказывают о тебе, отец?» Для обоих наступает момент истины. Отцу «достаточно только взглянуть на искажённое лицо сына, чтобы понять, что должно произойти. (…) Вот мой судья, – думает он, трепеща перед нежно любимым сыном. Всё же он делает усилие защищаться; он излагает все доказательства, которые подготовлял столько лет, как бы в предчувствии этого ужасного момента, когда ему придётся оправдываться перед своим сыном. Но он видит, что эти доказательства не производят никакого впечатления на молодого человека, на любимом лице он видит непроизвольное и непреодолимое отвращение. Тогда несчастный старик перестаёт доказывать, он разражается рыданиями, и у сына не хватило сил упрекнуть его».
В рассказе Салтыкова-Щедрина и, тем более, в пересказе Ковалевской всё незаметно встаёт с ног на голову. Отец, присягавший верой и правдой Царю и Отечеству, оправдывается перед сыном, идеалы которого в уничтожении Царя и в перекраивании Отечества на чужой лад. 
Что делать молодому человеку? Один из друзей предложил отречься от отца ради того, чтобы в среде товарищей быть принятым с распростёртыми объятьями. Отец всегда был добр к сыну, и он никогда не решится на это. Но как жить, подвергаясь презрению со стороны тех, с чьим мнением он больше всего считается? «Несчастный находит единственный выход из этой внутренней борьбы: он пускает себе пулю в сердце» − мелодраматический ход Салтыкова-Щедрина подаётся Ковалевской сложной психологической коллизией.

***

Талантлив Салтыков-Щедрин! не только в сатире, но и в мелодраме. Безусловно, талантлив – знает больное место читателя, к тому же молодого, который в силу возраста готов ниспровергать всё ретроградное, всё, олицетворяемое отцами. Уж не «Больное место» ли в пересказе Ковалевской вдохновило Э.–Л. Войнич на создание «Овода» (1897), разоблачающего коварство и ханжество католической церкви, предательство отца, символа непогрешимости? Когда косное отцовское подаётся предательским в отношении сыновнего романтического, слеза навернётся сама собой. Тут уж здравый смысл бессилен, не о долге, не о вере и любви возникают мысли, а о мести – отцам, миру, себе. 
Чтобы рассказать об этой драме в России, – поясняет Ковалевская, – Салтыков-Щедрин должен был сообщить о ней со всевозможной изворотливостью. 
«На всём протяжении рассказа он ни разу не употребляет таких слов, как сыщик и тайная полиция. Он говорит о занятиях отца неопределённо и таинственно. Но русский читатель, даже малообразованный, не может ошибиться». Ещё бы! Учителями и репетиторами по отвращению к крепостному праву, рутине и прописной морали были весьма одарённые игроки на «лире скорби и печали»: Некрасов, Белинский, Добролюбов, Писарев, Чернышевский, Герцен, так что прочтение писанного даже самым изворотливым пером оказывалось заведомо безошибочным. 
Но этого мало. Ковалевская жалеет, что «Больное место» и другие рассказы сатирика не будут поняты во Франции. Небезосновательно. Судя по тому, что в наше время лауреат Нобелевской премии по литературе С. Алексиевич доходчиво перетолковывала «всему цивилизованному миру», что косность, абсурд и зверство – три кита, на которых держится российское общество и государство, этот мир в те времена тем более не понял бы рассказ Cалтыкова-Щедрина, написанный эзоповым языком. А ведь «особенно заслужил Щедрин право быть известным и оцененным во Франции, – переживает Ковалевская, – потому что всю жизнь он выражал самую горячую симпатию к этой стране, которую считал в известной степени своим духовным отечеством. Французская литература, идеи, перекинувшиеся в Россию из Франции, имели самое могущественное влияние на развитие его дарования и политических убеждений». 
С пылом проницательной читательницы, с рвением человека, сознающего себя неоплатным должником свободного мира, эмигрантка Софья Ковалевская выступает переводчиком и толкователем рассказа Салтыкова-Щедрина для зарубежного читателя, попутно уже от себя разоблачая нечеловеческие российские порядки.
О молодых годах и формировании своего мировоззрения Салтыков-Щедрин писал в статье «За рубежом». 
«Я в то время только что оставил школьную скамью и, воспитанный на статьях Белинского, естественно, примкнул к западникам. Но не к большинству западников, которые занимались популяризированием положений немецкой философии, а к тому безвестному кружку, который инстинктивно прилепился к Франции». 
Он уточняет, что прилепился «к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и «в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество. Словом сказать, всё доброе, всё желанное и любовное – всё шло оттуда. В России, и в особенности в Петербурге мы существовали лишь фактически. Но духовно мы жили во Франции».
Не удивительно ли? Помещик, госслужащий, вице-губернатор двух губерний задыхался в Отечестве, словно в прокопченной курной избе, и с младых ногтей ловил и жадно глотал воздух Франции, уснащённый парфюмом свободы. 
Вспомним реплику В. Розанова – «Как матёрый волк, он наелся русской крови, и сытым отвалился в могилу». Безусловно, это специфическое определение таланта Салтыкова-Щедрина. Можно не соглашаться с Розановым, но нельзя игнорировать чрезмерную пристрастность Салтыкова-Щедрина в ваянии сатирического образа России и её народа. Чрезмерным оказалось и непонимание опасности бездействия власть имущих, тех, на кого направлена сатира. Полбеды, если бы они считали, что «ядовитые плевки писак» стекают с них, как с гусей вода. Беда в их беспечном невнимании – этим ядом отравлялся народ, и, угрожая праведной местью кровопийцам и мироедам, впадал в безумие самоуничтожения. Не потому ли в разгар гражданской войны, увидев народное исступление, Розанов незадолго до смерти написал: «Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал мне теперь в своей полной истине. Щедрин, беру тебя и благословляю. Проклятая Россия, благословенная Россия».

***

Софья Ковалевская написала очерк о Салтыкове-Щедрине в Париже в июне 1889 года, задолго до гражданской войны, стало быть, ни к первой, ни ко второй розановской оценке наследия сатирика она, естественно, не могла и косвенно выразить отношения. Кроме того, она, как свойственно либеральным интеллигентам, менее всего думала о народе, переполненная ненавистью к его угнетателям. Поэтому свой очерк закончила следующим. 
«Его имя останется в истории не только как имя самого великого памфлетиста, которого когда-либо знала Россия, но и как имя великого гражданина, не дававшего ни пощады, ни отдыха угнетателям мысли». 
Только вот что угнеталось – мысль, или всё-таки непродуманные стремления утолить жажду свободы – не откладывая, не сообразуясь с реальностью? 
Крепостное право, свобода слова и собраний… Ещё Пушкин отмечал, что правительство озабочено этими проблемами, и именно правительство наиболее продуктивные и действенные меры вынашивает для их решения, не в пример фантазиям и авантюрам, исходящим от прогрессивного общества. Уже Александр I и Николай I имели не только соображения, но и программы по освобождению крестьян и реформированию государственного устройства, но как ответственные правители, не могли позволить шоковой реализации этих программ. 
Полярные оценки Розановым творчества Салтыкова-Щедрина – до гражданской войны и во время её, − казалось бы, должны заинтересовать людей, так или иначе обращающихся к творчеству сатирика, и более детально разобраться в его отношении к России. Однако большинство его апологетов предпочитает видеть в нём только то, что видела Софья Ковалевская – «некрасовского гражданина», не дававшего пощады угнетателям мысли, царю, то есть, и чиновникам всех уровней. Сатирик же не всё время угорал в душной российской несвободе, наслаждаясь книжно-журнальным благоуханием свободы французской. Стоило ему оказаться во Франции и в Германии, как взгляды его на истинное положение дел относительно свободы, если и не изменились коренным образом, то подверглись значительной корректировке. 

***

«Читатель! подивись! – восклицает Салтыков-Щедрин, – я совершенно без всякой иронии утверждаю, что нигде жизнь не представляет так много интересного, как в нашем бедном, захудалом отечестве. Конечно, это интерес своеобразный, как говорится, на охотника, но все-таки интерес».
Нет ли правды в обеих оценках сатирика Розановым? И уже точно есть она в следующих словах Салтыкова-Щедрина, и возможно, эта правда отчасти делает более понятной истоки его «беспощадности к угнетателям мысли». 
«… никто так не любит посквернословить – и именно в ущерб родному начальству, – как русский культурный человек. Западный человек решительно не понимает этой потребности. Он может сознавать, что в его отечестве дела идут неудовлетворительно, но в то же время понимает, что эта неудовлетворительность устраняется не сквернословием, а прямым возражением, на которое уполномочивает его и закон. Мы, русские, никаких уполномочий не имеем и потому заменяем их сквернословием. В какой мере наша критическая система полезнее западной – этого я разбирать не буду, но могу сказать одно: ничего из нашего сквернословия никогда не выходило. Мы сквернословцы, но отходчивы. Иногда такое слово вдогонку пустим, которое целый эскадрон с ног сшибет, и тут же, сряду, шутки шутить начнем. Начальство знает это и снисходит. Да и нельзя не снизойти, так как, в противном случае, всех бы нас на каторгу пришлось сослать, и тогда некому было бы объявлять предписания, некого было бы, за невыполнение тех предписаний, усмирять. Во всяком случае, и по части сквернословия у русского человека собеседником может быть только такой же русский же человек. Вот почему с такою чуткостью русские следят за всяким словом, сказанным по-русски на улицах и в публичных местах».
Действительно, русские с чуткостью следят за всяким словом, и об этом стоило бы помнить всем гражданам, не склонным щадить угнетателей мысли, ибо своим немогумолчанием, своим всяким словом готовят русский бунт, бессмысленный и беспощадный. 
Следят ли русские, попавшие за границу «духовно пожить в Париже», за тем, что говорят они о своём отечестве? Софья Ковалевская сетует, что французам не понять всей обличительной глубины сатиры Салтыкова-Щедрина. Несомненно, и до написания очерка о сатирике ей приходилось не раз доносить до иностранных граждан суть его творчества, бичующего пороки российской государственности. Можно представить, как и в каких выражениях, она это делала, но можно обратиться непосредственно к Салтыкову-Щедрину, описывающему соотечественников за этим занятием.
«Ах, и сквернословили же мы в это веселое время! Смешные анекдоты так и лились рекой из уст культурных сынов России. “La Russie… xa-xa!” “le peuple russe… xa-xa!” “les boyards russes… xa-xa!” «Да вы знаете ли, что наш рубль полтинник стоит… ха-ха!» «Да вы знаете ли, что у нас целую губернию на днях чиновники растащили… ха-ха!» «Где это видано… ха-ха!» Словом сказать, сыны России не только не сдерживали себя, но шли друг другу на перебой, как бы опасаясь, чтоб кто-нибудь не успел напаскудить прежде. 
Само собой разумеется, что западные люди, выслушивая эти рассказы, выводили из них не особенно лестные для России заключения. Страна эта, говорили они, бедная, населенная лапотниками и мякинниками. Когда-то она торговала с Византией шкурами, воском и медом, но ныне, когда шкуры спущены, а воск и мед за недоимки пошли, торговать стало нечем. Поэтому нет у нее ни баланса, ни монетной единицы, а остались только желтенькие бумажки, да и те имеют свойство только вызывать веселость местных культурных людей».

***

Страдало ли самолюбие Салтыкова-Щедрина, русского человека, писателя, высокопоставленного чиновника, наблюдавшего сынов России, спешивших всяким словом напаскудить матери-родине? Нет сомнения. Остаётся загадкой, посетили ли его сомнения на счёт того, не слишком ли сам он усердствовал, не слишком ли был беспощадным к угнетателям мысли, не зная отдыха? Может быть, следовало, хотя бы иногда, и отдыхать великому памфлетисту? 
Если первая женщина-профессор делала за границей такую эффектную рекламу Салтыкову-Щедрину, выступающему против абсурднейшей русской жизни, бесчеловечного государственного устройства, то в самой России прогрессивная общественность, жадно ловившая воздух свободы «всего цивилизованного мира», тем более стремилась не отстать и даже преуспеть в возвеличивании роли сатирика в деле освобождения от векового гнёта. В определённом смысле великого памфлетиста навек сделали камертоном русофобии, хотел он того или нет.

***

Софья Ковалевская конгениальна Салтыкову-Щедрину – талантливая, высокоорганизованная, целеустремленная и плодотворная. Возможно, в жизни она превзошла его по части радикализма: нигилистическая юность, затем увлечение феминизмом и непримиримость к косной российской действительности. Знаменитая женщина-учёный родилась в семье государственного служащего, генерал-лейтенанта, командира Московского артиллерийского арсенала и гарнизона Василия Васильевича Крюковского. Это был дворянин в третьем поколении, озабоченный утверждением собственного рода во дворянстве. Можно представить, с какой испепеляющей иронией описал бы Салтыков-Щедрин усердие генерала Крюковского, добившегося-таки закрепления за ним фамилии Корвин-Круковского, по легенде, происходившей от дочери венгерского короля Матвея Корвина и польского военачальника Круковского. Характерно, что генерал русской службы не изъявил желания вести свой род от какого-нибудь стрелецкого воеводы, а изыскал чужеземца и непременно королевских кровей. Отсюда странное на первый взгляд восстание прогрессивной дочери против ретроградной семьи не кажется странным: а сам-то генерал – не лелеял ли в душе надежду на своё особое положение по отношению ко всем остальным полу-азиатам – русским людям? Мысль юной нигилистки Софьи Ковалевской порвать с родным гнездом, вырваться из тягостного усадебного существования была развитием мысли Василия Крюковского видеть себя потомственным королевичем Корвин-Круковским, − если уж и русским, то в высшей степени европеизированным. 
«В России… мы существовали лишь фактически. Но духовно мы жили во Франции» − признание Салтыкова-Щедрина можно назвать типичным. Оно уже не одну сотню лет соответствует откровенным и прикровенным настроениям значительной части русской интеллигенции, занимающей те или иные ответственные посты. И всё это талантливые русские люди, способные увлечь ярким словом наш чуткий к слову народ. У них рождаются дети, по обыкновению возникают всевозможные конфликты «отцов и детей». Всевозможные, кроме, кажется, одного: духовно эти весёлые культурные люди так и продолжают жить во Франции.

* Ковалевская С. В. Избранные произведения. М.: Советская Россия, 1982 г.

5
1
Средняя оценка: 2.76803
Проголосовало: 319