Рассказы

Сплошная вальпургиева ночь

В провалы реальности воздуха попадая, возносясь, словно по невидимым лестницам, парит гомункулус в своей испускающей лучи колбе над пространством, парит себе, что бы ни лютовало внизу…
Почему, впрочем, внизу?
Банкиры на ведьминских мётлах взмывают, стремясь схватить оное существо, но – мешают наетые животы, колышутся, тянут вниз…
Пролетает в круглом горшке политик, огибает другого, не дай кто стукнутся краями, и разлетятся так удобно несущие горшки…
Вальпургиева выплеснулась в реальность, и вершится года: динамично, тошно…
Вы думаете, это человек скакал по эстраде, распевая песенки, считаясь знаменитым?
Ан нет – маска сдёрнулась: оказалось – свинья…
И хвостик завитком дребезжит, ай-ай, как здорово…
С гнилых болот мерцает что-то зеленоватое: а вот и не мерцает уже – поднимается густо, заливая реальность, и не замечает никто, как, будучи отравленными, считают подлость нормой, а убийство – единственным способом решать коммерческие проблемы…
В лабораториях уместны ли беснования?
Но – ведь мы получили новый вид бактериологического оружия, как же не поплясать нам?
А то, что массы людей погибнут – так это чепуха, ноль, чем больше помрёт – тем богаче станут богатые…
Скачки неистовы, и новая свинья, натянув человеческую маску, что-то хрюкает с эстрады, и разносятся её хрюки, названные музыкой, и детки – некогда воплощавшие чистоту – будут подхрюкивать, превращаясь в свинят.
– Человеком сложно жить, сынок.
– А как же иначе, па?
– Надо скорей свиньёй становиться: плевать на других, жить только для себя, не читать ничего сложного…
А вон кикимора подписывает тонны своих книжонок: и все детективчики, все про убийства, все не имеющие отношения к литературному языку; и какая очередь!
И рада кикимора – новый миллион в кармане…
А вот проносящиеся в горшках в заоблачных сферах члены правительства: бросают с высоты нечто об единстве страны, народа: непонятно какого только…
И парит, парит гомункулус, храня, коли замкнут в колбе, чистоту и высоту мысли, парит, зная, что не время сейчас покидать укрытие своё: надо ждать, когда разлетится болото, поутихнет сплошная Вальпургиева ночь…

 

Грязные, небритые

Мы шли по дорогам Тридцатилетней войны, изъезженным обозами, истоптанным, бесконечным; мы шли – наёмники, ведомые не то датчанином, не то шведом, и постепенно глуби немецких земель затягивали нас плотнее и плотнее; и засада, на которую напоролись однажды, гнездом свёрнутая среди сырых осенних вётел, уничтожила многих из наших…
Кто будет платить?
Крупной монеты уже не помнили, привыкнув довольствоваться мелочью, и если была серебряной, то уже сулила нечто привлекательное.
…обозы тянулись, пьяные маркитантки принимали всех без разбору, и без вина было столь же невозможно, как и без хлеба.
…в руинах, оставшихся от не слишком большого собора, таилась всякая голь: дранная нищета готова была кусаться, держась за жизнь, не сулившую им ничего хорошего.
В пышных дворцах принимались решения, но ленты дорог, разрушительно проходившие по городам, оставляли после себя сокрушённые дома, разорённые лавки…
Солдаты тащили старика-ростовщика, седые космы белели между грязных солдатских пальцев, и девчонка, любившая папу, цеплялась за фалды его сюртука.
Грубый смех, пьяное ржание; всхрапывают кони; телега с колёсами и досок увязает в грязи.
Слышны выстрелы, но мы снова идём по дорогам Тридцатилетней: убитые и живые, нищие и надеющиеся обогатиться через войну: все вперемешку.
Грандиозные панорамы битв, превращались в гекатомбы жертв, и до погребальных команд уже лютовало вороньё, с адским граем приветствуя пиршество.
Мы идём и идём…
Что думает Валленштей?
Щекастый, давно исхудавший поэт продолжает складывать в голове сонеты, не думая, что когда-то их прочтут…
Суть религиозных распрей стиралась: в костёлах били витражи, вытаскивали дорогую утварь, в чаши для причастия лили вино, чтобы напиться скорей, забыться…
Грязные, небритые…
Отряд, врезавшийся в обоз, разорит его живую массу, заберёт всё ценное, что найдётся.
Что ценнее хлеба и вина?
В определённые моменты крупные кругляши монет уже не привлекают внимания.
Идём и идём.
Тридцатилетняя не кончается, счёт времени сбит, и мы давно погибли – все, все…

 

Обречённость – не находите?

Забор, сооружённый нелепо – из горизонтально размещённых штакетин, скреплённых проволокой; на покосившихся, почерневших от времени и непогод столбах натянуты верёвки – сушится бельё…
Дома двух и трёхэтажные, пятидесятых годов, с разболтанными щелястыми дверями, с осыпающейся штукатуркой, дома оседающие, с бытом… иногда всё же уютным, с балконами, загромождёнными всем скарбом жизни, какой только можно придумать; рельефы дворов неровные, дети играют во что придётся…
Где-то можно встретить ещё подобную провинциальную убогость?
В Латинской Америке?
В глухих районах Азии?
Но там будет другой колорит…
А тут понятно – вы в России; тут ничего не изменить, и маленький, вполне игрушечный костёл на соседней улице, кажется, призраком другого мира.
Однако, он есть – работали наёмные белорусы, построили себе, оказались католиками.
Отель возвели, костёл остался – пустующий по большей части.
И снова затягивает атмосфера дворов, организованных низкорослыми домами.
Иваныч, копающийся под Волгой первого образца.
– Чё, Иваныч, ездит ещё?
– А то! Всех переживёт…
Алкаши, присевшие на скамейку, заправляются с утра: майские праздники долгие, и листва золотится под солнышком, и то, что из окна второго этажа выглянет жена одного из, шумя и матерясь, ничего не значит…
– В ножички давай?
– Ага. Взял?
– Есть…
Мальчишки находят участок земли, чертят круг, и кидают в него кухонный ножик.
Потом от места попадания ведут лучи, деля круг – кто больше территории захватит – тот и выиграл.
Отсюда невозможно уйти.
Уйти, уехать, изменить жизнь.
Она пройдёт на пятачке пространства, который будет казаться милым – с голубятней, где грузный Пал Сергеич разводит разные породы голубей, с обилием алкоголя, с пьяным бредом – помните Кастет (Костя, конечно) гонял чертей, телевизор разгрохал, чуть бабу свою не убил?
Мёртвый колорит выделяет какую-то клейкую субстанцию: не выдраться.
И дети так будут жить…
Обречённость – не находите?

 

Конец тирана

Устал, надоело…
Нет, никто бы не обвинил бы могущественного колдуна в излишней доброте, но флюиды, пронизывающее государство, стали для него слишком тяжкими: тиран, потерявший чувство реальности, закручивал и закручивал гайки…
– Надоело, – вслух произнёс колдун, живущий в обычной квартире, и – по внешней жизни – не делающий ничего, что выходило бы за определённые рамки.
Местоположение тирана установить не сложно – даже учитывая огромность его имущественных владений, и немыслимое число охраны; используя тайные окуляры, колдун легко отследил, где тот находится в данный момент; несколько минут раздумывал, стоит ли, появившись, произнести обвинительную речь или расправиться с тем быстро – в один момент…
– Поизощрённее надо, – бормотал колдун, хмуря кустистые брови, – поизощрённее…
Итак.
Он не стал щёлкать пальцами, к чему это? Рядом же никого, так что не до пустых эффектов.
Он просто появился в комнате отдыха: роскошью бьющей в глаза; он появился, и тиран, почувствовав вибрации, поднял мутные, налитые бесконечной жаждой глаза, и в них не было даже удивления.
– Ты кто ещё такой? – вяло спросил он, и колдун понял, как он расправится с ним.
– Тот, кому ты сильно мешаешь, – ответил, морщась и, прежде чем тиран захохотал утробно, щёлкнул пальцами: тут без этого не обойтись.
Толстая жабо соскользнула с кресла, и, разевая пасть, издала характерный звук.
– Ну, как тебе обличье?
Колдун оставил сущность тирана, только, изощрённый в трансформах, изменил его оболочку.
Жаба разевала пасть часто, квакая, и колдун, понимая, какой живёт внутри мясистой оболочки ужас, сделался невидимым, чтобы удостовериться в конце.
Через какое-то время заглянул секретарь.
Удивлённый отсутствием хозяина, прошёл глубже в комнату, ещё глубже…
– Это что такое? А ну…
И он – крупный такой, хорошо питающийся дядька – наступил на жабу, раздавил её…
А колдун, даже и не посмеиваясь, перенёсся в свою квартиру.
Он знает: какое-то время будут молчать об исчезновение тирана, опасаясь паники, деля под шумок власть и деньги, а потом…
Впрочем, на некоторое время флюиды, мешавшие колдуну в работе, больше не страшны.

 

…И одиночеству конец

Заходил в магазин в огромном красном доме – по соседству; заходил купить сигарет: только там всё время был марка, к которой привык.
Магазин отличался от нынешних, где в узких прошейках у касс стояли скученно, нечем было дышать, и непроизвольная злоба разгоралась к подобным конструкциям… для быдла.
Всех нас превратили в быдло, ничего с этим не сделать…
А в этом всегда несколько тёмном магазинчике можно было спокойно сказать, что тебе нужно, спокойно рассчитаться, не нервничая: мол, некто дышит в спину.
Пожилой, одинокий…
Такая же пожилая продавщица: но миловидная, золотоволосая; привыкла к нему, спрашивала, улыбнувшись: Вам одну пачку? Две?
По-разному брал…
Ладная, довольно изящная, будто возраст никак не влиял…
Когда пропускал несколько дней, удивлялась, спрашивала: «Что вчера не были?»
Он тоже улыбался, отвечал…
Попытки бросать курить утыкались в необыкновенное ощущение табака, как собеседника, и порою сам не замечал, как закуривал вновь, однако тянул, бывало, пачку: на два дня.
Через полгода спросил, как зовут; потом, как-то, особенно ни на что не рассчитывая, предложил: А не хотите, если время есть вечером, в кафе посидеть?
Поправила причёску, стрельнула глазами.
– А где? Время-то есть…
– У нас тут рядом, чудесное кафе: уютно, достаточно немноголюдно.
– Я тоже не люблю, когда много людей.
– Отлично. Вы до которого часа? Я подойду?
Посидели – как-то легко, свободно; рассказывала, выпив немного коньяку, о взрослом сыне, недавно, после института устроившемся на компьютерную фирму, упоминала давнишний развод…
О себе он говорил мало, в основном в общих чертах; и как-то логично было, что пошли к нему, и взяла его под руку, и, чувствуя таинственное тепло её тела, думал, что вдруг вот, и одиночеству конец, и… кто знает, жизнь ведь не завершается в 52 года…

 

Художник Себастьян Вранкс.

5
1
Средняя оценка: 2.73611
Проголосовало: 216