Фашизм в разрезе. Часть 2. Геббельс

 ОКОНЧАНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ

От редакции

Хотели дать дилогии Александра Мелихова название что-то вроде «Фашизм на столе патологоанатома». Тем более и даты такие вдохновляющие: 20 апреля Гитлер родился, 30 апреля 1945 г.  покончил с собой, а 1 мая — Геббельс.

Да вот украинские корчи этих лет не дают права на бравурный заголовок: финал, окончательная смерть, прозекторы изучают труп... Фашизм, оказывается, жив: именно так называют укро-рейх те, кто с ним сейчас реально сражается. Не из московских же студий, офисов спорить со «взглядом из окопа». 
Но нельзя уйти и от изучения фашизма, спрятавшись за формулой «украинцев просто зомбировали». Боюсь, на триста тысячном повторе этой фразы (стотысячный уже точно был) ТВ и вправду даст видеоряд: танцующие маски культа вуду.
Александр Мелихов, подступаясь к фашизму без зомби-атрибутов, отмечает: 

«Самое страшное в фашизме не его ложь, а его правда — не то, чем он обманывает других, а то, во что он верит наедине с собой».

Его анализ не звенит «окончательной победой», скорее похож на усталую улыбку врача: «Эпидемия КОВИД-19 побеждена... До новых встреч». Единственная небессмысленная цель при таком характере борьбы: добить, добиться того, что следующая встреча человечества с фашизмом пройдет подальше от наших рубежей. Где именно? Выборочно забытый Уинстон Черчилль в книге «Вторая мировая война» (Churchill W.S. The Second World War. London, 1951 г. Нобелевская премия по литературе) с потрясающей прямотой объяснил приход фашизма десятилетием полного торжества либералов. К этому свидетелю я обращусь в ближайших статьях. Только великое англосаксонское искусство смогло рожденного западными либералами монстра перенацелить на СССР.
Так что «в разрезе» представляются структуры и еще действующих механизмов. 

Игорь Шумейко 

Публикация дневников Геббельса в свое время вызвала две типичные реакции. «Благородная», которая за самыми обычными человеческими чувствами будущего министра народного просвещения и пропаганды усматривала личину лжеца и садиста. И «объективная», вменяющая себе в обязанность во всех сомнительных случаях становиться на сторону врага, — она признавала Геббельса злодеем и лжецом, но — лжецом гениальным. Однако если бы автор дневников носил имя не Геббельс, а Вертер, никому и в голову бы не пришло искать что-либо лицемерное или садистское в размышлениях нищего, бесконечно одинокого хромоножки. “Товарищи меня никогда не любили, нога причиняет много страданий, дети бывают ужасающе жестоки”, — фашизм начинается с признания жестокости нормой: но такова ведь природа — разве она не чудовищно жестока? Право сильного — вечный закон природы. Борьба за существование — между людьми, между государствами, расами — разве не самый жестокий в мире процесс? Проповедуйте пацифизм перед тиграми и львами! Все эти мысли молодой Геббельс записывает для себя, а не для публики.
Самое страшное в фашизме не его ложь, а его правда — не то, чем он обманывает других, а то, во что он верит наедине с собой. Фашизм — это прежде всего упростительство, стремление один, пусть и важный фактор бесконечно сложной социальной жизни превратить в фактор-гегемон. Реальный мир трагичен, он не допускает гегемонии ни одного начала, даже самого благородного, а уж объявлять силу высшей мудростью...
Геббельс уже в пору бедности и заброшенности мечтает очистить ценные породы людей от мусорных примесей (цыгане, евреи, славяне), защитить сильных от слабых, не преследовать утопические планы улучшения мира, а сделать Германию сильной и великой. “Я национал-большевик”, — записывает Геббельс в интимном дневнике. Сделать свою страну сильной и великой — разве только садисты этого хотят? Смертоносно здесь лишь упростительское, первобытное представление о силе и величии — как о неограниченном военном, а не научном, культурном, техническом преобладании.
Упростительская моноцель делает насилие всего лишь неизбежным следствием. Подчинить миллионы людей единой цели — для этого человечество не придумало ничего, кроме армейской субординации, восходящей к главнокомандующему (императору, генсеку, фюреру) на вершине. После этого и пропаганде остается лишь бесконечно обосновывать божественную мудрость вождя и мерзопакостность всех нарушителей дисциплины, нытиков и маловеров — Геббельс был и здесь не более чем последователен: главное не истина, а успех у масс. Надо говорить и писать не для интеллигентов, а для народа, и тут надо действовать совершенно примитивно, — до этого вывода молодого Геббельса додумывается каждый, кто намерен вести необразованные толпы на сложнейшие общественные структуры. 
Геббельс прямо заявлял в своих речах: мы вступаем в рейхстаг, как волк в овечье стадо, чтобы побить демократию ее собственным оружием, чтобы, получив депутатский иммунитет и право бесплатного проезда, во всеуслышание поносить систему и получать от нее же хорошее жалованье.
Геббельс делал примерно то же, что, имея его цели, делало бы — и всегда будет делать — любое неглупое должностное лицо. Геббельсовское требование, чтобы критик был готов заменить высмеиваемого артиста, для мало-мальски интеллигентных людей всегда было анекдотическим, но для необразованной толпы годилось. Его политические суждения с двадцатых по сороковые не слишком возвышаются над размышлениями рядового газетного политолога с журфака.

«У государственного социализма есть будущее. Я верю в Россию. <…> Интернационалисты в коммунизме — евреи. Настоящие рабочие национальны до мозга костей. Их беда в том, что евреи так превосходят их умом, что своей болтовней побивают их». 

В науке он видит средство не для отыскания истины, а для развития национальной гордости (в этом он прав). Воспитание, считает он, должно завершаться на военной службе, — все то же подчинение всего и вся первобытной моноцели: если такие умные, почему строем не ходите? О показательных процессах тридцать седьмого: “Советы безумствуют”. В октябре сорокового: “Америка населена смесью рас, которую не назовешь народом. Тьфу!” Примерно тогда же: немецкая пресса служит государству, а либеральная английская сплетничает из принципа, разглашает все тайны и дает немцам все необходимые отправные пункты. Рузвельт и Черчилль вынуждены слишком уж считаться с общественным мнением, от которого совершенно свободен Кремль. Евреи для Геббельса — в интимном дневнике, не в пропагандистской показухе! — последнее организующее начало России (первое, разумеется, немцы), после уничтожения которого она рассыплется. Недовольство союзниками принимает у него вполне обыденные формы: “много крика, а по сути ничего” (испанцы), “гнилое трусливое отребье” (это уже итальянцы). Об одураченном Сталине: уставился на нас, как кролик на удава. О его же внутренней политике: он отрезает слишком разросшиеся ветви, но в этом суть большевизма, он не терпит выдающихся людей — тогда как фашизм “культивирует личности”. Перед последним ударом по своему тезке Иосифу Виссарионовичу и “стоящим за ним евреям”: “Не ликвидирует ли Сталин постепенно и евреев, вероятно, он называет их троцкистами только для того, чтобы ввести в заблуждение весь мир”. О “русском” терроре в Прибалтике: лишенные интеллигенции, эти народы будут для Германии менее опасны. Впечатление от делегации Молотова: более чем посредственны, бросается в глаза суть большевизма — страх друг перед другом. “Это ужасно! В этом мире жизнь не имеет никакой ценности”.
Вспоминается джеромовский невоспитанный мальчишка, которого на улице матрос(!) отчитал за сквернословие. Знаете, как превратить экзальтированного заморыша в чудовище? Заставьте его верой и правдой служить грандиозной упростительской цели. Вы спросите, кто его заставлял? Высокое мнение о собственном предназначении, не позволяющее смириться с будничным существованием рядового смертного.
Геббельс заблуждался, полагая, что национал-социалистом нужно родиться: такого рода чудовища ежегодно рождаются сотнями — черными или красными. Или белоснежными — цвет праведности.
“Я плачу от отчаяния перед нуждой” (кстати, деньжат подбрасывал родительский друг-еврей). “Впервые Достоевский. Потрясен”. “Пессимизм. Мысли о смерти”. Ну, что здесь редкостного, чудовищного? Это обыкновенно, как его работа над диссертацией (кстати, под руководством еврея). “Отчаяние. Я ни во что не верю” — разве мало отчаявшихся молодых людей “кровью сердца” писали собственную историю (роман “Михаэль”), отвергнутую всеми издательствами? (Жуткая дрянь, пародия на Достоевского.) 
При этом Геббельса оскорбляло отсутствие “расы” у Томаса Манна — одна цивилизация. А у евреев вообще сплошная ирония и сатира! И это в тот миг, когда Германия тоскует о вожде, как иссохшая земля тоскует о дожде, — Геббельсы являются из среды патетической и не слишком удачливой, но уж никак не иронической. Молодой Геббельс посылает 50 (пятьдесят!) статей в одну из “ротационных синагог” — в “Берлинер тагеблатт” (кстати, и здесь редактор был еврей), — не напечатана ни одна. Остается задавать себе вечный вопрос всех возвышенных натур: “В чем моя миссия и мой смысл?” И попытаться утешиться: квинтэссенция нового человека — мы, молодые без рода и традиций.
И наконец животворящие, как дождь в засуху, возвышающие душу переживания причастности к Большому Делу — человеческие, слишком человеческие: всеобщее братство во имя народа, гвардия Гитлера, прекрасные юноши — будущее, надежда, — самое обольстительное в фашизме не то, что в нем лживо, а то, что в нем искренне и патетично. От этой спасительной отдушины во всенародное из подполья своей индивидуальности Геббельс уже не оторвется ни за какую цену. Пусть “90 % немецкого пролетариата дерьмо” — он будет бороться, повинуясь своему демону, чтобы перед вторжением в Россию вновь испытать просветление: лишь бы жил наш народ, для них, живущих одним днем, живем и боремся все мы, беря на себя любой риск. Он будет упрощать и сам себя, убивая вкус к чтению, к живописи, а когда придет минута, убьет и собственных детей. “Умирать пойдем в сад!” — “Нет, на Вильгельмплац, где ты всю жизнь работал”, — ответ истинно немецкой женщины. Дети, по мнению Элиаса Канетти, оказались не расплатой за пропагандистскую деятельность, а ее кульминацией: “Для грядущих времен примеры еще важнее, чем люди”.
Лучше умереть надутым великой целью, чем жить в своих истинных размерах...
И сейчас где-то рядом с нами пылкие молодые и не очень молодые люди жаждут обрести великую миссию — хотя бы и ценой нашего жалкого благополучия. Потерпев крах в личном созидании, они пытаются напитаться физическим могуществом масс. К счастью, мы уже получили кое-какую прививку от мегаломанической демагогии — мы сделались если и не умнее, то скептичнее. Мы все меньше верим в честный банк с пятью сотнями процентов годовых и в честную партию, гарантирующую всеобщее счастье распивочно и на вынос. Пожалуй, не в уме, а в скепсисе сегодня наша надежда. 
Правда, горьковатая — какой только и бывает неподслащенная правда. Случай Геббельса подсказывает нам минимум две психологические причины, влекущие людей в массовые тоталитарные движения. Первая — простое человеческое одиночество, холод которого гонит искать в толпе хоть какого-то тепла. Вторая — тоска по высокой миссии. Человек, одержимый этой тоской, может искать утоления своего неясного голода в сопричастности чему-то глобальному, всемирно-историческому. Для него политика — не просто средство достигнуть конкретных результатов, а возможность доставить себе воодушевляющие (пускай трагические) переживания: поэтому все рациональные аргументы, разъясняющие опасности и бесперспективность тоталитаризма, производят на него не большее впечатление, чем на наркомана лекции о вреде героина: он ищет переживаний, а не результата.
Далеко не все способны жить одними лишь будничными личными интересами или найти удовлетворение в творчестве. К счастью, “аристократов духа”, которых к тотальному и тоталитарному толкают подобного рода нематериальные мотивы, всегда бывает немного — их достает обычно на закваску, а остальную массу составляет гораздо более простая публика. Выражение “простой человек” здесь и далее используется в специфическом значении, слабо связанном с уровнем образования: “простой человек” — это человек, имеющий простую, то есть лишенную противоречий и неопределенности модель социального бытия. Все возможные разновидности фашизма в широком смысле этого слова — красного, коричневого, белого, зеленого — можно определить как бунт простоты против непонятной и ненужной, а потому враждебной (“паразитической”) сложности социального бытия. Для “простого человека” в мире непереносимо много лишнего — белоручки, нытики, чиновники, журналисты, абстракционисты, волосатики, извращенцы... Если он токарь — для него может оказаться паразитом всякий, кто не стоит у станка (“пролетарский фашизм”), если он крестьянин, в паразита может превратиться и токарь — вкупе со всем городским населением (возможен даже “пастушеский фашизм”). Для “простого технаря” лишним может стать любой гуманитарий. В глазах “простого гуманитария” технарь может выглядеть существом если уж не совсем бесполезным, то по крайней мере низшим, которому уж во всяком случае, следует слушаться высших. Фашизм есть стремление части какого-то многосложного целого уничтожить либо, в лучшем случае, подчинить своему диктату остальные органы. Боюсь, фашизм никогда не станет ни чем-то навсегда миновавшим, ни чем-то исключительным. Возможно, сползание в фашизм — неустранимая опасность всякого общества, где широкие массы всерьез участвуют и даже доминируют в решении вопросов, в которых еще ни разу не сошлись мудрецы. Может статься, многообразие социальных целей и взаимосвязей вообще превышает познавательные человеческие возможности, и протофашистская страсть дать очередной “последний и решительный бой” очередным “паразитам” может быть ослаблена не столько глубиной постижения общественных проблем, сколько скромностью, отказывающейся от всех глобальных учений, от претензий обеспечить универсальную победу Добра над Злом. 
Полезной антифашистской прививкой могло бы даже оказаться представление о том, что мир безысходно трагичен. Что зла, которое нужно отрезать и выбросить, просто не существует, что оно растворено во всем, или, если угодно, зла вообще не существует, а существует лишь гипертрофия необходимого, но частного добра.
Фашизм тоже не есть некое самостоятельное чудовищное качество — это, так сказать, чудовищное количество, чудовищная передозировка нескольких начал, каждое из которых в умеренной дозе является либо нормальным (общепринятым), как, скажем, патриотизм, либо просто необходимым, как, например, организованное государственное насилие (полиция, суд и т.п.). Даже расизм (присущий, кстати, далеко не всем фашистским течениям), выделенный в чистом виде, являет собой не более чем необоснованную научную гипотезу: судя по всему, расовые факторы действительно исчезающе малы в сравнении с социокультурными. Тем не менее вопрос о врожденных расовых особенностях в принципе тоже мог бы сделаться предметом научной дискуссии, если бы всякое гласное обсуждение не вовлекало и толпу, у которой шарлатан всегда вызывает больше доверия, чем настоящий врач: у шарлатана все понятно и увлекательно, у доктора — трудно и скучно. Притом шарлатан всегда знает окончательный ответ, а наука только ищет. Интеллектуальное преступление нацизма и заключается в том, что он не только объявляет ничем не подтвержденное предположение истиной, но еще и разворачивает на основании поверхностной гипотезы громадную и страшную преобразующую деятельность. Хотя он и в этом только последователен — в своей верности “жизнеутверждающему” принципу “деяние выше размышления”: снова вместо смеси “соперничество-сотрудничество” — голая гегемония.
Из того факта, что фашизм как социальное уродство есть чудовищная гипертрофия нормальных институтов и тенденций, следует в частности, что научное его определение не может быть абсолютным, а только относительным — в сравнении с общепринятыми нормами. А потому окончательную квалификацию фашизма должна давать не наука, а суд — точно так же, как он устанавливает “чрезмерность” самообороны и “заведомость” лжи. Суды же, оправдывающие явных нацистов, выносят этим приговор самим себе.
До господства интеллектуального смирения еще очень далеко — если оно вообще когда-нибудь наступит: человек уж очень любит ощущать себя не ведающим сомнений хозяином собственной судьбы, преобразующим мир по безошибочным чертежам. Масса “простых людей” (людей с примитивной моделью социального бытия) на все раздражители макромира может отвечать только фашизмом того или иного цвета — у нее просто нет возможности реагировать иным способом: таковы ее идеалы, — не обязательно скверные, но смертоносно упрощенные.
Заставить “простого человека” усомниться в собственной непогрешимости чрезвычайно трудно — гораздо легче не выводить его из терпения.
Но чем тогда будут наркотизироваться политические наркоманы?
Было бы корыто, а свиньи будут, была бы мечта о вожде-избавителе, а Геббельсы найдутся. 

На обложке: сожжение нацистами книг на Оперной площади в Берлине 10 мая 1933 г.

5
1
Средняя оценка: 3.4
Проголосовало: 10