Свет с Востока и владыки стандартов. Часть I

От редакции. Вместо предисловия

«Камертон»: Александр! Кажется, твоя книга «РЕСПУБЛИКА КОРЕЯ: В ПОИСКАХ СКАЗКИ» — в некотором роде мм… заказ? Заказ на сказку? 

А.Мелихов: Да. В 2010-м году министерство культуры и спорта Республики Корея, в просторечии именуемой Южной Кореей, заказало мне книгу о себе. 

Чего оно от тебя хотело? Или чего в их изобилиях им не хватало?

Хотело того же, чего Коля Остен-Бакен хотел от польской красавицы Инги Зайонц — любви. В самом деле, успехи республики невероятны, настоящее корейское чудо. А романтического образа у страны нет — в отличие от Франции или Испании. Я провел в республике почти месяц, убедился в грандиозности ее достижений, если учесть, из какого пепла или даже пекла она поднималась. Но мы же любим страны не за успехи, а за красивые сказки. Какую сказку о себе могла бы создать Южная Корея? Об этом я и рассказал в своей книге. Питерское издательство Лимбус Пресс выпустило ее в 2011 году. 

Вот и я наконец-то отправляюсь на Восток, хромая, как Байрон. Театр начинается с вешалки, а страна с консульства. Которое хотя и расположилось тоже не в самом парадном центре, но зато не подвергает гостей Республики унизительному выстаиванию под дверью, как это делают светочи цивилизации — те сразу указывают просителям на их место у параши. Помещение небольшое, но уютное, желающим предоставлен растворимый кофе, огромный телеэкран скрашивает ожидание корейской семейной драмой — все ссорятся, но все очень благородные. «Бренд страны» куется и здесь.
И там, в Сеуле, где мне приготовили приют и заказали билет на аэробус: когда меня на переходе к Казанскому собору из-за моей же погруженности в думы о Корее стукнула по колену машина и мне на некоторое время пришлось перейти на костыли, не упрекнули ни словом — лечитесь, выздоравливайте, мы все закажем снова. Мое столкновение с автомобилем, между прочим, произошло, когда я спешил на Круглый стол по поводу вулкана Эйфьятпопокатепетль или как там его, оттеснившего все прочие новости. Хотя что, собственно, случилось? Ну, пришлось три дня поспать на раскладушке, о чем в советские времена, случалось, мечтал каждый из нас в ночном холле провинциальной гостиницы (не в неге, но в холле). Возведение рядовой неприятности в ранг вселенской катастрофы говорит лишь о том, до чего изнежилась современная Европа — так избалованный ребенок ревет на весь мир из-за оцарапанного пальчика.
Но что гораздо более удивительно, мир прислушивается к этому реву и транслирует его даже в такие края, где и при благоприятном течении событий люди живут менее комфортабельно. А масса народу в какой-нибудь Океании так вообще и рождаются, и умирают под вулканами. Да только их беды мало кого интересуют, кроме них самих. Пожалуй, только европоцентрическая цивилизация имеет возможность возводить как свои ценности, так и свои неприятности в ранг общечеловеческих. Этот действительно неприятный эпизод еще раз показал, кто хозяин в доме. Кто определяет стандарты важного и неважного. Те стандарты, что порождают неумолчные толки об экономическом росте-спаде и оттирают сведения о росте-спаде самоубийств, потребления наркотиков, транквилизаторов и антидепрессантов, то есть индикаторы действительного счастья и несчастья, которые зависят не столько от того, что мы едим и на чем спим, а оттого, о чем грезим, во что верим… Мне почему-то кажется, что этой главной роскошью корейцы богаче нас.

И вот я наконец их вижу в аэровокзале Пулково — 2. Похоже, это какая-то единая команда. Их чемоданы на колесиках плотно сдвинуты, словно фундамент какого-то могучего здания, где во мне явно не нуждаются. Когда, оказываясь одной ногой, да еще подбитой, на чужбине, со стороны наблюдаешь дружную компанию, всегда ощущаешь легкую зависть и прикосновение заброшенности: одиночество в миру невольно открывает глаза на одиночество в мироздании. От этого-то чувства собственной ничтожности нас и защищает принадлежность к сильному долговечному народу — после полураспада религий национальное чувство едва ли не последняя наша экзистенциальная защита: именно поэтому из-за личных оскорблений только ругаются, а за национальные убивают. И в «мягком состязании» национальных обаяний побеждает то, которое сулит более надежную защиту от ощущения бренности и мизерности человеческого удела в безжалостном космосе. Мы тянемся к тем, кто такую защиту обрел и, кто знает, может быть, поделится и с нами.
А пока я присматриваюсь к этим милым людям, напоминающим инженерскую компанию на пикнике. Они угощают друг друга какими-то красиво тисненными галетами, и только по запаху я догадываюсь, что это прессованная рыба. Korean Air — корейская атмосфера. Самолет огромный, как кинозал. У входа встречают стюардессы — каждая сошла не то с экрана, не то со старинной гравюры. У каждой на шейке так повязана косынка, словно присела огромная острокрылая бабочка. Разнося ужин, самая неземная из них спрашивает, что я предпочитаю, с таким состраданием, словно понимает, что известен мне лишь скул-инглиш: зэ дэск — парта, зэ чок — мел… На память-то я не жалуюсь, но куда можно употребить навеки впечатавшиеся в нее строки: зэ сэвенс оф новембэ, зэ оттен скай из грэй, бат хатс а фул оф саншайн трам-пам э джойфул дэй? Ит хэз ноу диференс, деликатно отвечаю я, и мне дают ординарное тушеное мясо — остается лишь завидовать двойнику Джеки Чана, который по ту сторону прохода вкушает что-то экзотическое, украшает склеившийся рис узорами соуса… Зато вместо несерьезных пластиковых ложек-вилок здесь подают надежный увесистый металл.
На таможенную декларацию, похоже, недостанет целой ночи: что, к примеру, означает «counterseit currency, notes and securities»? Валюта, заметки и безопасности? Ох, сидеть мне в сеульской тюрьме — эта сторона корейской жизни еще не отражалась в российских зеркалах. По крайней мере, обрету адрес, без которого декларация тоже остается незавершенной. Пригласившее меня министерство культуры, туризма и спорта, которое я для краткости называю министерством культуры и физкультуры, намеревается поселить меня в Seoul Art Spase, название которого я не решаюсь произнести вслух: Yeonhui.
Ладно, утро вечера мудренее, надо хотя бы посидеть с закрытыми глазами. Счастливые корейцы с чистой совестью погружаются в сон, лишь неземные красавицы, поблескивая в полумраке селадоновыми блузками, прохаживаются по проходам, оберегая наш покой, и если которая-нибудь ненароком наступит на не укладывающуюся под кресло несгибаемую ногу, это походит на то, как если бабочка с ее шейки слетела тебе на ступню.
Заснуть как всегда не удается, и я погружаюсь в фундаментальную историю древнего антисемитизма, вышедшую из-под пера французского историка Льва Полякова. Я и не знал, что в античные времена властителей мира, обладателей самой жесткой и жестокой силы — римлян раздражало обаяние еврейского единобожия, открытого для всех, кто его примет: побежденные-де навязывают свои обычаи победителям! В ту пору победители не очень различали иудаизм и христианство, полагая все это внутренними еврейскими разборками, но сами евреи именно из-за того, что на первых порах боролись за одну и ту же паству, конкурировали очень жестоко, и в конце концов христианство овладело европейским миром именно благодаря тому, что обещало более доступную и надежную экзистенциальную защиту: все самое мучительное — страдания, бедность, унижения, утраты провозглашалось надежнейшим путем к вечному блаженству. 
Эта мягкая сила уже овладевала и Востоком, но, возжелав подкрепить себя мечом, — сначала крестоносным, а затем колонизаторским, — она на целые века стала предметом ненависти или в лучшем случае недоверия. И только вновь сделавшись религией кротости, она начала успешно овладевать душами корейцев. По крайней мере, такого христианского отношения со стороны стюардесс я еще нигде не встречал. После ночного перелета, разнося завтрак, они не могут скрыть утомления, и все-таки не разговаривают, а поют, словно нежные юные мамы над колыбелькой любимого младенца. Рис, припомнил я, по-английски вроде бы райс, и добрая мамочка уточняет: поридж? К коробочке с рисом подается пакетик с зеленым чаем — Green Tea Sause. Но Sause это вроде бы соус? Джеки Чан высыпает чай в рис, а Джеки вызывает у меня полное доверие. Длинненькие, в сантиметр зеленые полоски складываются в буквы корейского алфавита «хангыль», но, как он ни прост и рационален, прочесть сообщение мне не удается. Зато рис начинает свежо и остро пахнуть морем.
Под крылом самолета расстилается стальная водная гладь, и я лишь дня через два вспоминаю, что стальное-то море это было Желтое! Из глади вырастает один, другой, третий мохнатый верблюжий горб — аэропорт Инчхон (Инчон, Инчеон — так вот транскрибируются корейские имена) тоже расположен на искусственном острове, слитом из трех естественных. Наверняка этот аэропорт несколько лет подряд признается лучшим в мире за какие-то его технические заслуги, но мою дилетантскую душу он поразил грандиозностью: какой простор! И сколько света! И какая забота о нашем брате-инвалиде: ковылять почти не приходится, эскалаторы сами везут мимо огромных пейзажных фотографий поистине обалденной красы — что-то подобное мог бы создать Рерих, снизойди он до фотореализма.

И вот с моим живым улыбчивым Вергилием по имени Мун Су, овладевшим русским языком в Казахстане (его отец пресвитерианский миссионер) в сопровождении прелестной мисс О мы мчимся по отличной автостраде в сторону Сеула. Сначала через море, обнажившее ничейную зону между водой и сушей — литораль, за чью флору и фауну сегодня бьется экологическая общественность. Отлив, разъясняет мне Мун Су: в Восточном (не Японском!) море вода чище — но и морепродуктов меньше. Жизнь питается грязью, философически замечаю я: душа чистотой, а тело грязью. Мун Су на миг задумывается и радостно смеется, этот аспирант-лингвист вообще смешлив как мальчишка. Выражая сочувствие моей хромоте, он с большим юмором изобразил, как во время армейских учений катился с горы с автоматом в руках и вещмешком за плечами (где же тогда были его очки?), а потом манипулировал с болтавшимся коленом (разрыв связки), после гипса сделавшимся совершенно петушиным: тоненькая голень и огромный сустав.
«Тяжело было в армии?» — «Нет, мне было интересно. Я давно хотел послужить моей родине». Он произносит эти слова так же просто, как, скажем, «я давно хотел покататься на горных лыжах». «И что, у вас все хотят служить?» — «Нет, многие не хотят, но понимают: рядом Север, надо защищать свою страну, свою семью…» — Машина мчится меж зеленых холмов, мелькают современные здания, рекламные плакаты… Если бы не хангыль, ни за что бы не догадался, что я на Востоке, разве что на Ближнем — южная европейская страна вроде Израиля. Я не оговорился — Израиль принадлежит европейской цивилизации, ибо не обладает мечтой об отдельной избранности (хотя сохранила народ и вернула его в Землю обетованную именно эта мечта).
И Сеул тоже напомнил мне Тель-Авив. Когда столицу приходится возводить быстро и почти с нуля, деловые нужды не позволяют развернуться фантазиям. Собственно, так возводился и Петербург, но в аристократическую эпоху «бренд страны» был невозможен без пышности — это аристократическое наследство мы до сих пор и донашиваем: если бы культурную столицу России строили сегодня, ее здания и возводились бы по образу и подобию аквариума и холодильника. Не посылая ни единого воодушевляющего знака поэтам, которые создают города наравне с архитекторами — чем был бы Петербург без «Медного всадника»! Тогда как даже каждое промышленное сооружение Республики Корея отзывается одним и тем же словом: подвиг. Еще вчера здесь было пепелище, а сегодня громады стройные теснятся. Губы сами невольно повторяют: воля и труд человека дивные дива творят…
Бетонные дива, среди которых мой Writing Space выглядит столь хрупким уголком Эдема, — ведущие в горку мощенные камнем дорожки под дальневосточными извилистыми соснами, не знающими, припасть им к земле или устремиться в небо, одноэтажные кирпичные коттеджи под черепицей, вокруг них узоры из черной и белой гальки, — что я сразу же даю себе слово не прикасаться к яблокам.
Уличную обувь здесь полагается оставлять в общей прихожей, но каждому гостю уже приготовлены домашние тапочки. Современная творческая келья — кабинет с огромным письменным столом и интернетом, спаленка, кухня, душ, — твори, выдумывай, пробуй! Несмотря на полубессонную ночь, я сумел разобрать Introduction в Writer Resident Instructions: следуя сеульской культурной стратегии, Seoul writing spase есть проект делания Сеула как креативного и культурного города, который помогает художникам и гражданам улучшать их креативность и enhance в международном соревновании как Cultural Art City.
Enhance я перевел как участвовать, но долго ломать голову над этой проблемой мне не удалось — мы уже сидим в ресторанчике, где в каждый стол вмонтирована газовая горелка. Грациозная мисс О металлическими палочками бросает на шипящий металл ломтики жирной говядины и, поваляв, раскладывает нам по тарелкам, а мы, тоже предварительно поваляв в соусе, забрасываем их в рот, заедая багровыми лопухами кимчи — острой маринованной капусты, которую мисс О в воздухе рассекает на более приемлемые части специальными ножницами (Мун Су вместо «острая» говорит «горькая», и мне это даже больше нравится). Блюдо это называется чадольбаги, бобовый соус — дэн джонг, суп, от которого рот охватывает пламя — сик хэ; пламя мы гасим зеленой лапшой с ледком, именуемой ненг-мён (звуки корейского языка настолько не поддаются русской транскрипции, что если даже я переврал названия, их все равно можно выдать за новую версию транскрибирования). Кусочки мяса мне еще удается ухватить палочками (мои сотрапезники каждый раз аплодируют), но лапша никак не дается. Они покрутят палочками в миске, и лапша на них наматывается. А у меня почему-то не наматывается. Однако они готовы учить меня бесконечно, мое терпение иссякает раньше.
Я испытывал на себе грузинское гостеприимство, но корейское и его превзошло: Мун Су не просто закупает для меня в супермаркете даже то, чем я раньше никогда не пользовался — типа жидкости для полоскания рта после чистки зубов, — но и каждый день проглядывает мои полки и интересуется, почему я не ем того-то и того-то, может быть, мне не нравится? Я бы сказал: заботлив как родной отец, если бы мой отец, усвоивший представления о комфорте и сытости в воркутинских лагерях, когда-нибудь опускался до подобной суеты.
Я, конечно, принадлежу к более измельчавшему поколению, но тоже достаточно всеяден. Однако невесомые малахитовые пластинки, в которые Мон Су рекомендует заворачивать кашу, пробую больше из этнографического интереса. И подсаживаюсь на них до такой степени, что прямо-таки не знаю, как буду без них обходиться. Уж сколища я перевидал этих зеленых бород на морских валунах — никогда не думал, что душа будет так по ним изнывать! Конечно, пропущенным через умелые корейские руки, сита и сковородки — только они могут укротить соленый дух морского простора до романтического кулинарного аромата.
Но эта наркотическая зависимость в тот вечер была еще впереди, а я, уже падая в постель, успел заметить в ней отсутствие простыни. Нет, я вовсе не считал матрац недостаточно чистым для своей персоны — ночевавший в бухарском Доме колхозника навеки освобождается от таких условностей, — я свою персону считал недостаточно чистой для такого матраца. Бесконечно терпеливый Мун Су со смущенным смешком ответил по телефону, что в Корее обходятся дезабелье, все стирают разом. А утром меня ждал еще один сюрприз — теплый пол ондоль. Стало быть, этот способ обогрева выдержал превратности модернизации.

Знакомство с Сеулом начинаем, разумеется, с королевских дворцов: Кёнбоккун — дворец Лучащегося Счастья, Чхандоккун — дворец Изобилия Добродетели, Чхангёнгун — дворец Наивысшего Поклонения, Токсугун —дворец Добродетельного Долголетия... Я много раз убеждался, что нет ничего красивее слов, что материальные предметы вообще не бывают прекрасными — прекрасными бывают лишь рассказы о предметах. Но рассказывать можно и кистью, и резцом, и лопатой, устраивающей искусственный пруд вокруг величественного дворца или резной беседки.
И все-таки самое высокое слово, которое мы находим для своего восхищения, это сказка. Описывать сказку я не хочу и пробовать — в нее можно лишь погрузиться. Но как ни восхитительны руки, вырезавшие из дерева и камня этих диковинных зверей и птиц, расписавшие эти стены и потолки — еще больше меня восхищают умы, которые все это выдумали (Уильям Моррис не одобрил бы меня за такой снобизм). Мун Су фотографирует все подряд, перебегает, запрыгивает, легкий, как воробышек, — когда я, не удержавшись, сообщаю ему об этом сходстве, он тут же весело изображает воробья: чик-чирик, чик-чирик…
Folk Museum при дворцовом ансамбле — сегодня каждому ясно, что обычная повседневность становится драгоценностью, когда возникает угроза ее утраты, публика с величайшим вниманием рассматривает картины свадеб, шествий, приготовления легендарной (легендарного?) кимчи, вслушивается в звуки полуисчезнувших музыкальных инструментов — они и правда все какие-то улетающие…
Выставлен за стеклом и древний наборный шрифт, изобретение, лишь повторенное Гутенбергом: Мун Су, как и все корейцы, очень этим гордится. И победа века назад первых «броненосцев» адмирала Ли Сунсина над многократно превосходящими силами японской эскадры для Мун Су тоже почти вчерашний день. А разгром русской эскадры под Цусимой лишь повторение тактики Ли Сунсина. Мне не раз высказывали сожаление, что Россия не сумела победить в русско-японской войне. Но когда я отвечал, что в этом случае Корея, вполне возможно, сделалась бы Советской Социалистической Корейской Республикой, собеседники призадумывались…
У стены дворцового ансамбля мы с наслаждением побродили и по уголку действительно вчерашнего, но уже музейного Сеула, посидели на ступеньке исчезнувшего трамвая, заглянули в некогда ординарную, но уже наполнившуюся поэзией прошлого закусочную, и — и как же мир не может понять, что достоин сбережения каждый культурный и даже некультурный слой! У нас в Петербурге, прежде чем уничтожить очередной поэтический уголок ради очередной полированной штамповки, на нем ставят высококультурное клеймо «не представляет исторической ценности». Я даже пару раз взывал по радио к безмолвным небесам, что историческую ценность, например, представляет все, что упомянуто в классической литературе, все, что служило декорациями каких-то исторических событий — словом все, что посылает нам какой-то знак из прошлого, что включает нас в Историю и этим борется с убийственным ощущением бренности всего земного… Поэтому я с надеждой выискивал и с радостью находил среди гордого новейшего Сеула следы Сеула прежнего, бедного, но не жалкого, потому что именно он сумел выстоять, не имея вроде бы никаких рациональных шансов победить.
Блистательные башни, устремленные к небу, рядом с которыми даже пышность королевских дворцов начинает теряться у их подножий, — конечно, в этом есть свое величие (хоть и огорчает погоня за евростандартом, когда такая сокровищница архитектурных форм лежит буквально у стандарта под ногами). И вообще, идея Вавилонской башни — будем как боги! — дьявольски обаятельна. Более того, окончательно отказавшись от стремления быть чем-то большим, чем просто человек, мы неизбежно окажемся чем-то меньшим. Скорее всего, не строительство Магнитки и Днепрогэса, а возведение новой Вавилонской башни и влекло властителей дум европейской интеллигенции в сталинский кабинет. И даже сейчас «бренд» своей страны резко возвысят те народы, которые вновь замахнутся на что-то богоравное. Не слишком, может быть, полезное для здоровья и комфорта, но вызывающие гордость за человека и этим убивающее главного врага нашего счастья — я имею в виду, разумеется, все тот же ужас нашей мизерности в безбрежном и безжалостном космосе.
Но может ли вызвать гордость за человека повторение того, что уже есть? Этот вопрос относится и к Сеулу, и к Москве, и к Петербургу. Ответ оскорбительно ясен, особенно если повторение нового уничтожает неповторимость старого.


Фото автора

Величие пышности разглядеть легко — куда труднее разглядеть величие бедности. И горько думать, что следы этого величия скоро могут сохраниться только в слове. Новая корейская литература в России почти неизвестна, а потому третий «корейский» номер журнала «Нева» за 2010 год я считаю заметным культурным событием — рекомендую прочесть все от корки до корки. Помимо новых знаний еще и получите удовольствие, там нет ни одного неинтересного прозаика. А в Сеуле госпожа О дала мне почитать изданный Московским университетом роман «Дом с глубоким двором» — написанную в стиле жесткого физиологического очерка историю послевоенных мытарств бездомной семьи (автор — лауреат ряда литературных премий Ким Вон Иль, перевели с корейского А.Х.Ин, Г.Н.Ли).
Мать убивает себя непосильной работой, чтобы обеспечить детям «трехразовое питание» (это и заклинание, и недосягаемая мечта), и почти ненавидит старшего сынишку за то, что ему, как ей кажется, недостает воли, чтобы выбиться в люди. Хотя, на наш российский взгляд, пацанчик и без того проявляет чудеса терпения и настойчивости. И все-таки последний взрыв, как всегда, вызывает не бедность, а унижение: мальчишка не сумел оторвать глаз от вечеринки «богачей», которые развратно танцуют по-европейски, прижимаясь друг к другу — за это мать готова, ему кажется, засечь его до полусмерти…
Как пишет в предисловии руководитель Сеульского филиала Международного центра корееведения при МГУ профессор Ким Сын У, «роман может оказать большую помощь в понимании истоков неукротимой силы воли жителей Южной Кореи, преодолевших сложнейшие обстоятельства того времени, достигших в экономическом развитии одиннадцатого места в мире и в настоящее время активно устремленных в будущее». — Разумеется, роман не может объяснить, отчего эта неукротимая воля начала приносить столь блистательные результаты лишь при Пак Чонхи, но не приносила их при Ли Сынмане — художественная литература только позволяет проникнуть в душу другого народа, почувствовать себя марктвеновским американцем, диккенсовским англичанином, ремарковским немцем или…
Но вот корейцем, обнаружил я, себя почувствовать заметно труднее. Открывая книгу европейского автора, с первых страниц погружаешься в привычные будни, а в корейском мире то и дело вспыхивают имена и предметы, невольно воспринимаемые как экзотика — читать занятно, а идентифицироваться трудно. Скажем, тот же «маленький человек», беззаветно сражающийся за свое достоинство в мире Ганса Фаллады, носит почти родное имя Иоганнес Пиннеберг, — ясно, что это любой из нас. А вот когда герой по имени Гилнам с братом Гилчуном и сестрой Солле проживает в центральной части Тэгу Чангвандоне, на одно лишь привыкание и запоминание имен — сестра Мисон, отец Чунхо, брат Мини, сын Чонтхэ-ши, кухарка Ан, сестра Сунхва — уходит полкниги.
Невольно вспоминается разговор двух прапорщиков над списком новобранцев: «Дывысь, Дерижопенко, яка смешна фамылыя — Кац». Чувствуя себя этим самым прапорщиком, только и начинаешь понимать, что и русские имена для Запада по-видимому так же экзотичны, как корейские для нас. И покуда это так, мы не будем восприниматься там своими.
Но почему же нам европейские имена не кажутся экзотичными?.. Да потому, что мы с детства покорены мягкой силой европейской культуры. Имена Петя Иванов и Катя Латкина входят в нашу жизнь почти одновременно с именами Том Сойер, Бекки Тэтчер, Оливер Твист… «Ты читал про Гельбекерри Финна?» — спрашивал меня приятель классе что-нибудь во втором. Неудивительно, что и в юности нам сразу же казались родными имена Роберта Локампа, Джейка Барнса, Холдена Колфилда…
Для нас, не нюхавших ничего выше сучка и бормотухи, ром, дайкири и кальвадос становились манящей сказкой, но не экзотической, а родной: мы только из-за несносной власти были их лишены. И в этом отношении Россия несомненно принадлежит европейской цивилизации, если даже последняя не спешит это признавать: уже в пору позднего железного занавеса недоступная европейская жизнь представлялась нам не экзотической, но естественной. А те, кто задает стандарты естественности, и есть хозяева мира.
Герой потягивает двойной дайкири, которого мы никогда не видели, — это нормально. А вот если он пропускает стаканчик макколи — это экзотично. Когда героиня носит корсет, которого мы ни разу не видели, — и это нормально. А вот когда на ней надето чогори, когда она расплачивается не франками, а хванами — это экзотично. Черепаховый суп — нормально, а твендянгук экзотично, круассан нормально, а пхульпан экзотично… Бессознательное разделение на норму и экзотику едва ли не важнейший критерий принадлежности к той или иной цивилизации.
Но тогда на ум приходит еретическая мысль: а не принадлежат ли европейской цивилизации только те россияне, кто едва ли не с младенчества начинал читать западную литературу?.. А следом рождается мысль и более практическая: если новая культура желает войти в избранный клуб доминирующей цивилизации (а именно представление о совместной избранности, смею напомнить, и объединяет культуры в цивилизацию), то самый надежный вход туда пролегает через детскую. Точнее, через детское чтение. Если одной культуре удастся создать героя, которого полюбит детвора другой, «бренд» соблазнительницы стремительно взлетит вверх.
И здесь, пожалуй, стоит вспомнить, что в детской сегодня правят бал не столько книжки, сколько кино, видео, поп-музыка, компьютерные игры... Однако чтобы сделать корейские имена и реалии привычными, снять с них налет экзотики, какой-то одной культурной акции недостаточно — это работа всерьез и надолго, для целого коллектива переводчиков, популяризаторов, распространителей при длительной поддержке государства, понимающего, что завоевание любви не может быть коммерческим проектом.

Для нас, выросших в атеистической стране, даже католицизм все-таки куда менее экзотичен, чем буддизм. Монастырь Понынса тоже приютился у подножия блистательных вавилонских башен, каких полным полно и в Америке, и в Италии, и в Аргентине, и в Австралии, и в лужковской Москве, и насколько же более роскошна и — да не прозвучит кощунственно — виртуозна его тысячелетняя сказка! Даже свастика, там-сям закрученная не в ту сторону, обретает здесь иной смысл: это истина, открытая всем. А какие линии вогнутых крыш, какая пестрота и выдумка узоров, какие тиснения на черепичных торцах, какие небосводы алых бумажных фонариков, вырастающих из зеленого зубчатого венчика, какое слепящее золото тысяч и тысяч золотых статуэток сидящего Будды в безмолвных храмах, где, отключив мобильные телефоны, каждый на своем коричневом тюфячке, благоговейно припадают ниц вполне городские дамы и господа в очках! А с каждого фонарика свисает вертикальная записочка с просьбами к божеству — близится день его рождения.
У подножия его огромной каменной статуи веселые и абсолютно современные женщины в тренировочных костюмах репетируют сложный круговой танец с барабанами. А почему без мужчин? Мужчины занимаются другими делами, со смехом отвечают барабанщицы, и охотно позволяют побарабанить и мне. Я спрашиваю, что означает квадратный каменный поднос на голове у приятно полнотелого и полноликого Будды — наверняка что-то глубоко мистическое? Нет, это чтобы птички его не того самого. Уж не знаю, так ли это, но что в корейских буддистах несомненно так — это полное отсутствие напыщенности, их неписаный лозунг — религию в быт. Желающих здесь очень дружелюбно и терпеливо учат склеивать из цветной бумаги священный цветок лотоса. Я, хотя и не занимался ничем подобным со школьных уроков труда, тоже слепил что-то довольно симпатичное, по крайней мере яркое, для своей аскетической кельи.
Тут же для гостя с Запада на плотной старинной бумаге (если не путаю, ханчи или ханджи), коей когда-то заклеивали окна вместо стекол, оттискивают с резной деревянной доски отпечатки полуметровых ступней Будды, на всех пальцах которых, кроме большого, отпечатана все та же свастика, а на больших — что-то вроде короны. Имеются на его подошвах и птицы, и что-то еще — не разобрал, но, похоже, это и для верующих не слишком важно. Раньше не было транспорта, поясняют они мне, святые ходили пешком, а теперь их следам тоже можно поклоняться.
В открытом павильоне расположились огромный барабан, могучий колокол с деревянным языком, подвешенным снаружи, как таран, а под многоцветным потолком еще и металлический гонг и расписная деревянная рыба. Ровно в 18.10 бритоголовый монах в просторной тоге и очках начинает грозную молотьбу по рокочущему барабану, виртуозно перемежая ее кастаньетным перестуком палочек по деревянному обручу и друг по дружке. Он вроде бы сзывает живых. Зато другой тогоносец раскачивает таран для грешников в аду. И первый же удар наполняет жутковатым гудением всю вселенную — похоже, начинает резонировать мой собственный череп. Бумммм, бумммм… Приятно — и страшно вместе. Но сострадание к грешникам требует, чтобы колокол звучал и звучал — на эти минуты им дают передышку от терзаний.
В гонг, не помню для кого, для животных что ли, бьют совсем недолго, а в рыбу — для рыб — еще меньше: им, хладнокровным, и так хорошо. Они и без того пребывают в постоянной нирване.
Монах-барабанщик замечает меня — большеносого варвара и с самой теплой улыбкой приглашает на сакральную территорию, расспрашивает, откуда я, и я произношу «фром Раша» с некоторым смущением, памятуя нашу многолетнюю поддержку Севера и сбитый «боинг». Однако имя моей родины, не сразу понятое, вызывает лишь новый прилив теплоты. Мы обмениваемся пустяковыми репликами, смущаясь того, что их незначительность недостойна наполняющей нашу грудь симпатии. Даже расстаться было трудно, так ничего и не сказав…

И мне стали понятными чувства моей милой приятельницы, влюбленной в Корею и чисто по-женски сетовавшей, что буддизм в ней явно проигрывает христианству. При том, что сама она отнюдь не чуждается церкви, ей грустно видеть кресты над Сеулом: в городе столько ярчайших цветов, а в буддизме столько ярчайших красок — они так гармонируют друг с другом…
Я спрашиваю у Мун Су, как пресвитерианская церковь относится к буддизму. Хорошо, уверенно отвечает он, они же не знали истины, искали Бога как могли. Но, конечно, их души теперь тоже надо по мере сил спасать. «Но тогда ведь пропадет вся эта красота?..» — «Мы будем ее сохранять. Как культурное наследие». 
Эх-хе-хе… Культурное наследие, не выполняющее главной миссии культуры — экзистенциальной защиты от ужаса ничтожности, обречено превратиться в музейную экзотику. Да вот только винить в этом некого: покуда культура защищает человека, наделяет его чувством собственной значительности и красоты, любые соблазны для нее не более опасны, чем горох для стены — чужая греза может овладеть только трупом. Когда мы в России начали называть Петю и Борю Питом и Бобом, это были первые признаки нашего поражения во всемирном состязании грез: если новая культура хочет войти в сложившуюся цивилизацию и не раствориться в ней, она должна принести туда нечто невиданное, расширяющее наши представления о возможностях человека. Стремление же к цивилизованности, понятое как стремление к ординарности, вернейший способ культурного самоубийства.
И все попытки остановить принуждением распад национальной мечты (непременно включающей убежденность в собственной уникальности), лишь ускоряют ее гибель, заменяя равнодушие к ней неприязнью, а то и ненавистью. Национальная мечта может возродиться лишь тогда, когда сумеет осуществить более надежную экзистенциальную защиту, чем ее соперницы, сумеет наделить более мощным ощущением собственной красоты и долговечности, чем внешние соблазнительницы. И рост ВВП как в качестве соблазна, так и в качестве защиты от соблазна почти бессилен — мы никогда никого не полюбим за что-то материальное, мы полюбим лишь того, кто ослабит наш страх какой-то прекрасной сказкой. Или подвигом, если он сам обернется сказкой. 
Подвиг за плечами у корейцев есть, и еще какой. Но будет до крайности обидно, если энергия уникального подвига пойдет на умножение ординарности! А стремление уподобиться господствующей цивилизации и не может породить ничего иного, ибо и сама она в своем массовом выражении есть не что иное, как движение от дикости к пошлости. Даже государства, чья миссия творить Историю, то есть созидать нечто бессмертное, сегодня состязаются по самому плоскому и ничего не выражающему показателю — по производству денег. Валовой внутренний продукт, выраженный в деньгах, — о чем он говорит? Выражает он стоимость Парфенона или тысячи бетонных параллелепипедов? Стоимость Девятой симфонии Бетховена или тысячи неотличимых мяуканий и бренчаний под неотличимые вспышки? Воистину сбылось: на вес Кумир ты ценишь Бельведерский…
При таких расценках, когда ценность сводится к цене, бельведерским кумирам и взяться будет неоткуда. Республика Корея сумеет приковать к себе благодарный взор мира, только если ее прежний подвиг породит новый. Какой — я не знаю, а если бы знал, то был бы не просто гениальным человеком, но еще и гениальным корейцем: уникальные свершения порождаются уникальными обстоятельствами, ощущаемыми лишь теми, кто в них погружен. И дорожит ими! Дорожит уникальностью собственной судьбы, понимая, что лишь уникальному под силу сотворить небывалое.
Я не исключаю, что эпоха массовых подвигов на какое-то время вообще миновала, настала пора подвигов штучных. Один национальный гений способен возродить экзистенциальную защиту миллионов и возвысить авторитет своей родины — Россия именно этим всегда и брала, защищаясь от бренности и униженности именами Пушкина, Толстого, Достоевского, Чехова, Чайковского, Мусоргского, Менделеева, Павлова, Ляпунова, Понтрягина, Вавилова, Рахманинова, Прокофьева, Шостаковича…
Я думаю, для русских и сейчас самое надежное — вкладывать образовательные ресурсы в производство гениев, создавая новую аристократию. То есть концентрируя и поддерживая романтиков, устремленных не к воспроизводству уже известного, а к созданию чего-то небывалого. Это и есть единственно разумная культурная политика. (А поддерживать тех, кто всего лишь желает встроиться в господствующие культурные структуры, означает тратить дрова на отапливание чужого дома, — который, кстати, и от своих дров не знает как отделаться.) Но корейцы, похоже, нашли еще более надежный метод экзистенциальной защиты. ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ

5
1
Средняя оценка: 4.75
Проголосовало: 4