Свет с Востока и владыки стандартов. Часть II

ОКОНЧАНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ

Я спрашиваю Мун Су — преподавателя воскресной школы и сына христианского миссионера, хотелось ли бы ему, чтобы христианство, а точнее его пресвитерианская ветвь сделалась государственной религией.
Ни в коем случае, уверенно отвечает он, религия не должна иметь ничего общего с политикой...

Когда-то папы хотели управлять королями и дошли до разных нечеловеческих поступков, стали продавать бумажки с отпущением грехов… Никакой принудиловки быть не должно, должна быть только свобода вероисповедания. А как же быть, осторожно спрашиваю я, если в школе учат, что земля существует миллионы лет, а в библии написано, что шесть тысяч? И что должны делать геологи, если они верующие? Я всегда боюсь оскорбить чувства верующих, хотя в них не часто встречаю подобную же деликатность, но, как видно, для прочной веры каверзные вопросы не более опасны, чем горох для стены. Мун Су разъясняет мне, что человек славит Господа своим трудом, и если он геолог, то должен быть лучшим геологом. И действовать так, как считается правильным в его науке. Только при этом надеяться, что противоречие между наукой и писанием когда-нибудь разрешится. Возможно, появятся новые открытия, возможно, выяснится, что годом в библии называется что-то другое — не нужно на этом фокусироваться, этот вопрос не настолько важный.
Эта истина не стоит костра, вспомнил я слова Камю по поводу вопроса, земля вращается вокруг солнца или наоборот. До меня лишь с огромным опозданием дошло, что преследования Галилея не были столкновением консервативной церкви с прогрессивным обществом, ибо общество наукой вовсе не интересовалось, наука развивалась именно внутри церкви, и научные распри были до поры до времени ее внутренними конфликтами. А когда общество по-настоящему взяло науку в свои руки, церковь тут же и утратила свою власть над нею. Зато амбициозные безбожники, вообразив науку новой единоспасающей церковью, принялась терроризировать религию, и на чьей совести в итоге оказалось больше костров, без специального исследования сказать не решаюсь.
Словно отвечая моим мыслям, Мун Су разъясняет, что именно христианские миссионеры первыми начали открывать в Корее школы, где преподавали светские науки — до этого в них изучались лишь конфуцианские премудрости. И первые университеты, и первые европейские больницы тоже открыли миссионеры — сами они были не просто священники, но врачи, инженеры…
Вот как надо обольщать — не напором, а дарами, не обличениями, а умениями. Сам Мун Су, проживая с отцом в Казахстане, учился в техническом лицее и без всяких специальных усилий занял первое место на областной олимпиаде по физике: «Так у вас же явные способности, вам и нужно заниматься физикой!»
Однако Мун Су эта мысль только забавляет — и без физики есть масса увлекательных дел. И я вспомнил, что никакой магической власти физика не имела и над моей душой, покуда мне не открылось, что физики — это боги. Только тогда я и начал вгрызаться в точные науки, вышел в чемпионы области, в призеры Всесибирской олимпиады — когда страстно возжелал оказаться среди этих божеств, а не прозябать в ничтожности. Но если бы я и без того ощущал себя причастным к Божеству, если бы и без того не чувствовал, что прозябаю в ничтожности, у меня не было бы и стимула лезть из кожи, куда-то карабкаться…
Видимо, в культе гениальности и впрямь есть что-то богоборческое, что-то от строительства духовной Вавилонской башни. Или, вернее, это попытка выстроить новую экзистенциальную защиту, когда начала ослабевать прежняя. Похоже, культурам, сумевшим защитить своих подданных от ужаса мизерности, наука не слишком-то и нужна…
А в Республике Корея, вопреки всем привычным представлениям, классическая религиозная защита, несмотря на все технологические прорывы, отнюдь не слабеет, но, напротив, укрепляется. Парадокс? Нет, скорее возвращение к норме — к извечно присущей человеку вере в чудеса, которую не сумел убить даже террор. У нас в России старая добрая и недобрая экзистенциальная защита пытается возродиться через знахарство, ведовство, ханжество и взаимную агрессию: верующие пытаются прессовать атеистов, атеисты верующих, традиционные конфессии новичков и т.д. Корейцы же, кажется, сумели найти компромисс не только между конфессиями, но и между такими непримиримыми врагами, как рационализм (стремление к физическому выживанию и комфорту) и духовность (стремление обрести экзистенциальную защиту). Может быть, именно в этом и заключается тот новый урок, который они могли бы преподнести человечеству? Не поражая воображение бунтом против всего устоявшегося, как это делала Россия, но являя образец гармонии с миром. Этот образец лишь нужно выразить эстетически обаятельных формах, создав героя, умеющего и вкалывать, и веселиться, и быть в мире с миром, не будучи тупицей и жлобом.
Тот же Мун Су вполне потянул бы на героя нашего времени, если его возвысить до символа. А это можно сделать именно потому, что он не идеалист-одиночка, которых можно найти где угодно, а «типичный представитель» влиятельной корпорации.

Будда, как известно, пришел к своему учению о том, что жизнь есть страдание и зло, когда юным счастливым царевичем столкнулся с тремя главными ужасами человеческого бытия, чьи имена болезни, старость и смерть. А мы с Мун Су добровольно отправились в приют, где они собираются для своего последнего торжества — в дом Серебряного возраста, или, проще говоря, — в дом престарелых.
Ревнивая казахстанская власть лишила его бабушку въездной визы и, следовательно, возможности жить с сыном — приходилось отыскивать для нее временное убежище, пока семейные дела не утрясутся.
Перед долгой дорогой заходим в вездесущий «Макдональдс», наполненный старшеклассницами из соседней школы — все чистенькие, милые, оживленные, никакой жвачки, ни одной кривой ухмылки, вульгарной интонации… И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть.
Сеул лежит среди гор — отойдя на сотню метров от ревущей деловой магистрали, можно заняться горным туризмом, а то и скалолазанием. Вокруг, например, моей Yeonhuiской обители сгрудились, словно овцы во время грозы, элегантные виллы со стильными стенами каменной кладки, из-за которых свешиваются охапки, копны, стога ярчайших или беломраморных цветов, извивы сосновых лап, шапочки миниатюрных кедров, аккуратные, словно кораллы цветной капусты — и тут же попадаешь в горное урочище, окруженное исполинскими когтями иссохлых дерев, с которых свисают до земли такие же иссохлые серые бороды. Под коими какой-то сообразительный кореец пристроил небольшой огородик.
Из этого первозданного мира неутомимая кукушка сулит артистическим постояльцам поразительное долголетие, граничащее с бессмертием. А под циклопической бетонной эстакадой в ручье спокойно прогуливается белая цапля. И по каменным уступам небрежно разбрасывает серебряные косы самый настояший водопад. Но перевалишь через гору, через ее лесные дебри — с тростью это мне по силам, если не спешить — и попадешь в новый мегаполис, чтобы выехать из которого иной раз требуются часы. Зато когда вокруг не остается ничего, кроме гор, лучше которых могут быть только горы, путнику тоже остается лишь дивиться, как им-то удается избежать ординарности? Они то стискивают каменной щелью, то распахиваются бескрайними далями — приедается все, только им не дано примелькаться…
Дом Серебряного возраста выглядит как горное шале. Однако на такое я насмотрелся и в Европе: чистота, отсутствие тесноты, доброкачественная пища, для Кореи, обожающей острое, вполне щадящая. Но близость смерти, оторванность от мира живых — это диетой не возмещается…
На диване напротив меня тяжело сидит седая, коротко стриженая женщина с широким простонародным лицом; она безостановочно двигает челюстью слева направо, как будто не может распробовать что-то неприятное. Она всю жизнь прослужила детям и внукам, но теперь старший сын заболел, две его сестры ухаживают за ним, да еще и напряженно работают, чтобы дать детям хорошее образование, а у нее склероз, одну ее оставить дома нельзя… Сегодня за обедом она отказывалась есть, сказала, что хочет умереть. Правда, потом, разговорившись, все съела.
Я пытаюсь рассказать, что в Европе уже начинают приравнивать уход за тяжелобольным родственником государственной службе — платить зарплату, начислять пенсию, обеспечивать отпуск… Но выясняется, что все остальные обитатели дома совершенно довольны — лучащиеся милые старушки (образованные, не деревенские бабуси) и один старик: они приближаются к Богу, они не обременяют близких, а те, когда могут, их навещают…
Чтобы напрямую не спрашивать об их личной жизни, я задаю тонкий вопрос: когда жизнь была лучше — раньше или теперь? Теперь, не задумываясь отвечают они (только женщина с короткой стрижкой все никак не может распробовать воздух во рту): сегодня намного больше комфорта, больше возможностей облегчать человеческие страдания…
Но ведь раньше люди больше помогали друг другу, меньше грешили — разве не так? Однако они не подхватывают эту привычную песню: им и сейчас помогают, и они сами помогают чем могут, а что до грехов, то грехами нужно больше заниматься своими — грешник ведь губит только самого себя, а другим он повредить не может.
Очень разумно… Толерантными и впрямь бывают только сильные, и среди российских верующих таких, видать, не густо: я читал исследование, согласно которому люди, называющие себя страстно верующими, намного чаще ощущают раздражение против мира. А у этих ни надменности, ни надмирности, ни надрыва, ни елея — молодые ребята-волонтеры ни дать ни взять веселая студенческая компания. У счастливых, защищенных людей нет надобности кого-то прессовать. Да мы и сами, когда ребенок пытается нас бить, обзывать, переносим это довольно снисходительно.
Когда я понял, что никакие вопросы не заденут чувств Мун Су, я решился задать ему пикантный вопрос: как христианство в его версии относится к сексу? Ответ был получен самый простой: любовь — это прекрасно, потому что в истинной любви люди отдают друг другу самое лучшее. Но в похоти, в которой люди тратят божественный дар на одноразовые удовольствия, превращая друг друга в неодушевленный предмет — в этом ничего хорошего нет. Хотя и здесь они вредят больше всего самим себе. Правда, еще и соблазняют тех, кто не тверд в вере, это нехорошо.
А если люди любят друг друга истинной любовью вне брака — это как? Если истинной, то это прекрасно. А истинна она или нет, судить могут только они сами, поэтому посторонние в это вмешиваться не должны. Другое дело, что и любящим не стоит афишировать свою связь, чтобы не соблазнять тех, кто не тверд в вере. И мне вдруг вспомнилось, что и неподалеку от моего Арт Спэйса кирпичный протестантский храм, напоминающий фабрику девятисотых, вместо колонн опирается на гранитный столб из книг и на гранитную же мощную пару прильнувших друг к другу мужчины и женщины. (Правда, храм располагался лишь в полуподвале, на первом этаже — столовая, еще же выше — офисы, — возможно, гранитная пара символизирует офисные романы.)
А самоубийство? Я-то считаю глубинной причиной самоубийств распад красивых сказок, Мун Су же как будто и на этом не склонен фокусироваться: христианство самоубийство запрещает, но истинно верующему человеку сталкиваться с этим запретом не приходится, для него просто нет повода убивать себя.
Мы мчимся по ночному Сеулу, и редко выпадает минута, чтобы в поле зрения не оказалось двух-трех багровых огненных крестов. А иногда и все четыре. Религиозный рай лично для меня закрыт, но, может быть, других согреет этот свет с Востока?

И пусть у гробового входа…

Мы отправляемся на праздник Доль Джан Чи или Толь Чан Чи (если записал неправильно, считайте это новой транскрипцией) — сынишке друга моего опекуна исполнился ровно год. Каждый раз, усаживая меня в такси, Мон Су без всякой просьбы отодвигает переднее сиденье до предела назад, чтобы мне было где разместить мою негнущуюся ногу. Протянутую руку он всегда пожимает сразу двумя.
Битый час и того больше мчаться среди башен для сеульских просторов обычное дело, и весь битый час таксист проповедует, что столицу надо рассредоточить по разным городам, а то все чиновники съезжаются сюда, цены на квартиры взлетают до небес, но за чиновников-то платим мы, а потом еще и тащим на себе вздутые ими за наши же деньги цены… Нет в мире совершенства. Если не считать детей.
Внимательно озирающийся мальчуганчик в кепочке, черных брючках с подтяжками и крахмальной рубашечке с черной бабочкой должен выбрать какой-то из предлагаемых предметов — по этому выбору можно судить о его будущем: если выберет нитки, значит будет долго жить или сделается портным. А может быть, даже директором или сторожем на текстильной фабрике. Если выберет деньги, выйдет в банкиры или кассиры, но мальчонка не будь дурак ухватился за микрофон, через который тамада обращался к гостям — значит будет телеведущим.
Счастливый папа принимает меня очень радостно, но руки не подает — оказывается, первым руку должен протягивать старший. А я думал, что хозяин. Мама будущей телезвезды светится от счастья, но и остальные кореянки удивительно женственны. Не зря феминистки борются за их раскрепощение — им есть куда расти: мягкую силу кротости заменить напором, чистосердечие умением интриговать — борьба за социальный рост любого выучит жесткости и хитрости. Но пока у нас еще есть возможность любоваться плодами женского порабощения. Грация, нежность проступают в каждом их движении, слове, хотя они всего лишь раскладывают еду, разносят тарелки…
Они прелестны решительно все. И в голове не укладывается, какая невидимая сила наполняет интернет предложениями дорогих пластических хирургов по всему миру и на всех языках изменить азиатское лицо на европейское! Прежде всего покушаются на самое очаровательное — на глаза!!! 
А ведь миром правят те, кто задает ему стандарты красоты… Отдадим свои представления о красоте — перестанем существовать. Надеюсь, корейцы не откажутся от красоты своих женщин так же легко, как отказались от красоты своей архитектуры. Точнее, уверен в этом — не раз замечал, с каким обожанием смотрят друг на друга девушки и юноши, стараясь сесть поближе, но, как правило, избегая на людях даже взять друг друга за руку (невинные же объятия в студенческом «Латинском квартале» Сеула я вообще видел лишь один раз, но и там они смотрелись как жесткое порно). Хотя классическая корейская литература вроде бы не проповедует гиперстыдливость. По крайней мере, в повести о прославившейся своей верностью возлюбленному прекрасной Чунчхян первая ночь любви изображается так: все спальные вещи расшиты утками-неразлучницами, подушка как орешек, а ночной горшок сверкает рассветной звездой. А потом влюбленные нагишом катаются верхом друг на дружке, шлепая по мягкому месту — другу для друга открыто все, для посторонних ничего…

Но я опять отвлекся...

В сверкающем ресторанном зале ломятся подносы с экзотическими деликатесами — всего не съесть, хотя гостей не меньше сотни. Поразительно, как народ, веками голодавший, сумел создать столь многосложные кулинарные роскошества. Мун Су все время мне что-то подкладывает, учит, что с чем смешивать и куда обмакивать — и в этом нет ни малейшей искусственности, а все тот же его мальчишеский азарт: он и в самом деле хочет, чтобы я всего попробовал.
Он притаскивает целую гору крабовых клешней и виртуозно разделывает их ножницами, а затем учит меня, как извлекать из них мясо специальной вилочкой. Но видя, что это у меня плохо получается, начинает извлекать сам и подкладывать на мою тарелку, не проглотив ни единого кусочка. И в этом опять-таки нет ни крупицы скромной гордости — вот-де я какой великодушный, ему просто хочется доставить мне редкое удовольствие, и больше ничего. Все компаниями рассаживаются за столиками, беседуют, смеются, и я никак не могу взять в толк, чего тут недостает. Еле-еле наконец доходит: алкоголя. Здесь никто не пьет, и всем все равно весело.

Хотя выпить корейцы тоже умеют. Я не раз встречал прилично поддатых, хотя не видел ни одной безобразной сцены. В дешевых питейных заведениях мужики галдят вроде нас, по душам, начистоту, но злобы на душе ни у кого не оказывается, никто никого за грудки не хватает.
Случилось и мне посидеть в такой компании. Начинали мы за длинным офисным столом — все очень сдержанные, корректные, все, исключая меня, при галстуках, перед каждым чашка с зеленым чаем, до которой никто, исключая меня, ни разу не дотронулся, но когда перешли за стол, уставленный бутылками с корейской водкой сочжу и закусками тхе из свежего тунца всех цветов мрамора, и лица, и галстуки мигом расслабились: корректные функционеры обернулись азартными мужиками. Начинали, правда, с тостов полуофициальных — за гостя, за хозяев, но быстро перешли на личности, раскрывая их друг другу все шире и шире. Мун Су к сочжу не прикасался, а единственная молодая женщина среди нас лишь пригубливала, каждый раз деликатно полуотворачиваясь.
Сочжу на наш вкус слабовата, всего двадцать градусов, но если засадить на четверых бутылок семь, выходит вполне даже ничего. Я уже после второй набираюсь смелости задать нашей барышне вопрос, много ли находится дурочек, желающих избавиться от своей неповторимости хирургическим путем, — немного, успокаивает она, и мы пьем за красоту корейских женщин. А кроме женщин — что каждый считает самым красивым в корейской жизни? И все задумываются очень серьезно…
Наконец, наиболее ответственный в крупных бюрократических очках с растроганной улыбкой говорит, что самое красивое для него — такие встречи, где каждый сбрасывает маску и открывает самое лучшее, что у него есть на душе. Второй, седой и немножко скорбный, смущенно признается, что самым красивым он считает тот эпизод кризиса 98-го, когда правительство обратилось к народу с призывом сдавать золото, чтобы восстановить золотой запас. И люди понесли семейные драгоценности, и золотой запас был восстановлен.
А самый молодой и азартный просветленно произнес, что красивее всего в истории Кореи ему представляются века страданий. Ибо эти страдания выковали несгибаемую душу народа! Оказалось, и под галстуками бьются романтические сердца! К которым я могу обратить свой драгоценный опыт работы с самоубийцами: убивают не страдания, убивают унижения, — если человеку удается создать красивый образ своего несчастья, он наполовину спасен. 
Моя излюбленная идея встречает полное понимание, и, стопку за стопкой, я изливаю на своих новых друзей еще недобродившее вино моей любви к Корее. Я призываю их не обменивать золото своих великих страданий и побед на стекляшки заурядного процветания, не участвовать во всемирной борьбе за титул наиболее выдающейся ординарности, не искать любви властителей, задающих миру стандарты пошлости, — мы, изгои и пасынки, должны прежде всего поддерживать друг в друге достоинство неповторимости, не смотреть на хозяев мира глазами свинопаса, влюбленного в царскую дочь — тем более что чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей, а забегая вперед, искательно заглядывая в глаза, мы теряем не только достоинство, но и последние шансы на успех, остаться в гордом одиночестве просто даже более выгодно, это вызывает больше интереса…
Мы полировали сочжу пивом в какой-то забегаловке, галдя не хуже прочих мужиков (наша единственная дама незаметно исчезла), и, обнимаясь на прощанье, декламировали: да, скифы мы, да, азиаты мы с раскосыми и жадными очами! Я уже не помню, они перешли на русский или я на корейский, но язык дружбы был понятен всем.

Назавтра корейская сочжу еще раз доказала свое равенство с русской водкой — голова пульсировала совершенно по-нашенски. Да еще и навалилась похмельная тоска… И я решил исцелиться красотой.
Чхандоккун — все-таки есть в мире совершенство! Можно сесть и упиваться видом на любую подсобку — даже в ней в тысячу раз больше прелести и выдумки, чем в любой из нынешних вавилонских башен, не пытающихся выйти из пределов сопромата. Посидишь там, опустив подбородок на трость, посидишь сям — и чувствуешь себя таким посвежевшим, словно принял пару стаканов огуречного рассола. Нет, экономить на красоте, воистину спасающей нас от ужаса нашей мизерности, это и означает ставить физические потребности выше психологических, хотя психология приносит нам неизмеримо больше страданий, чем физиология.
И когда мы поднимались к музею Ли Сынмана, боль в деформированном суставе беспокоила меня не больше, чем жужжание мухи. Я спрашиваю Мун Су, почему он совсем не пьет — не по религиозным ли мотивам? «Вкус не нравится, — просто отвечает он. — Говорят еще, пьют для настроения, а я и так веселый». В полном соответствии с моей же теорией наркомании: человек не может смотреть на жизнь трезвыми глазами — он должен опьяняться какой-то прекрасной сказкой, а когда сказка рушится, он начинает добивать до нормы психоактивными препаратами.
Только во втором случае он мерзок и опасен, а в первом мил и щедр, как Мун Су. Когда он видит у меня в раковине невымытую посуду, он сразу моет ее так же мимоходом, как поднимает бумажку на чистой площади перед Национальным музеем, исполинским, будто Ноев ковчег, где растворяются без толкучки школьники из сотни автобусов (на фасаде развернут гордый плакат: по посещаемости музей первый в Азии и десятый в мире).
Чего ж ему не быть веселым и щедрым, не давать бесплатные концерты на саксофоне, когда к его стипендии нужно постоянно искать приработок, когда из комнатенки, где умещалась одна лишь постель, он перебрался в общагу для миссионерских детей, где они спят вдвоем на двухэтажной вагонке... «Как вы ладите с соседом?» — «Хорошо, — удивляется он, — мы же не кошки с собаками».
Корейцы вообще ладят друг с другом. И в музейный парк, и в музей дверных замков (вот где утилитарное сливается с эстетическим: даже ручка деревенской задвижки вырезана в форме черепахи) нас пускают в неположенное время. Однако к Ли Сынману нужно записываться заранее. К счастью, моя тросточка и отдаленность происхождения оказывают свое воздействие, и вот мы уже в идиллическом зеленом дворе, достойном отшельника-даоса. Статуя «отца Республики Корея» (английская надпись на постаменте именует первого президента Rhee Syngman) еще более призывно-благостна, чем памятник мистеру Ундервуду — основателю первого университета в викторианском стиле. Домик, где проходили первые министерские заседания, тоже вполне традиционно-идилличен, зато здание для экспозиции просто, как амбар. Фотографии только парадные: Ли Сынман в Шанхае, в Вене, в Гарварде, в Принстоне, в парламенте… И ни слова, ни штришка ни о «кровавом вторнике», когда отец Республики после фальсифицированных выборов перебил чуть не две сотни соплеменников, ни о том, что его мирной кончине на Гавайях предшествовало бегство на американском самолете…
Похоже, это был частный музей почитателей отца, оттого-то туда и пускают с таким разбором. А вот вам тканая картина: Ли Сынман, матерински склонясь, ограждает ладонями огонек корейской свободы. Но все-таки самое трогательное нас ожидало в последней комнатке, где были представлены спальные принадлежности президента и его европейской жены. На обозрение социально близких посетителей был выставлен хабэшный исподний пояс супруги с резинками для чулок, а в приоткрытом комоде виднелись кое-где подштопанные, а кое-где проносившиеся белые подштанники вождя (наши почитатели Сталина стараются растрогать нас его подштанниками лишь в словесной форме). Это при том, что одним из тяжких обвинений против Ли Сынмана была коррупция…
Возможно, он просто не сумел справиться со своим окружением, считает Андрей Ланьков, по чьей фундаментальной монографии я еще в Петербурге входил в быт и нравы Кореи. А если бы Ли Сынман умер в момент обретения власти, он навсегда остался бы великим историческим деятелем. Вот кого надо было бы привлечь к формированию романтического образа Кореи — профессора Ланькова. Ведь у каждого народа всегда будут сосуществовать две истории — история научная, озабоченная полнотой и точностью фактов, и история романтическая, воодушевляющая, творимая каждым народом в целях экзистенциальной защиты от исторических унижений. И Ланьков, будучи первоклассным ученым, обладает еще и художественным даром. История Кореи в его темпераментном изложении наполнена именно тем, что способно привлечь к этой стране взволнованное око мира, — в ней сталкиваются коварство и любовь, идеализм и авантюризм, алчность и бескорыстие, в ней действуют гениальные безумцы и наивные мудрецы, герои и предатели — ну, словом, все, что захватывает нас у Шекспира.
Не дожидаясь явления нового Шекспира корейскому народу, я бы на месте министерства культуры просто заказал Ланькову цикл телепередач, которые, я уверен, можно было бы продвинуть на российское телевидение. А их отредактированную расшифровку можно было бы издать книгой из серии «Жизнь замечательных людей», и даже не одной. Нужно только организовать историю вокруг наиболее эффектных фигур. Профессора Ланькова я вообще включил бы в путеводители в качестве одной из местных достопримечательностей, если бы только он согласился.


Фото автора

Получив благословение Ли Сынмана, мы с Мун Су бредем до вершины, сохранившей часть древнего каменного пояса. Сеул подо мною («Все это дам тебе, если падши поклонишься мне…»), но к нашей вершине прибились чудом сохранившиеся и уже по-видимому обреченные домишки, на крыше одного из которых я чуть ли не с ностальгическими слезами увидел две автомобильные покрышки. Каждый хозяин что-то приладил к своему жилищу, что-то подкрасил, подрисовал, распахнутые двери открывают крошечные кустарные мастерские с ручной вышивкой, паяльником или машинкой «Зингер» — в бедности заключено не меньше поэзии, чем в пышности, непоэтичен лишь прагматизм. А уж память — память поэтична всегда. Ей-богу, я бы доплачивал обитателям этих жилищ, чтобы они только согласились их беречь. Экономить на памяти все равно что питаться собственной плотью, ибо память народа и есть его плоть.
И в «фольк»-деревне при городе Сувоне (какие грандиозные здесь вокзалы!), я знал одной лишь думы власть: почему жизнь наших прадедов в наших глазах исполнена поэзии и достойна сбережения и любви, а жизнь отцов и матерей недостойна? Правда, нашим отцам-матерям, равно как и нам самим, не повезло с эпохой, решившей, что человек не должен наполнять красотой все, что его окружает, но служить исключительно росту ВВП. То есть неважно чего, лишь бы продавалось. При таких стандартах и впрямь лишь очень немногое заслуживает сохранения…

В Корее я то и дело встречаюсь с людьми, хранящими память о русских гениях — профессор Хам Ёнчжун большой почитатель Станиславского и Чехова, профессор Пак Чжонсо защитил диссертацию о поэзии Владимира Соловьева — и мне становится совестно, что мы так мало интересуемся корейскими классиками. А по дороге из горного Сеульского университета (самое прекрасное место на земле, особенно в таинственных туманах), таксист, как обычно поинтересовавшись, откуда я родом, сообщил, что несколько дней назад московские скинхеды убили двух корейцев, и тут уж стыдно было невыносимо. Добродушный мужик утешал меня, что таких сволочей только единицы, а пятно падает на весь народ, но в этом-то и ужас: Владимир Соловьев и Чехов посылают одни сигналы о том, кто мы такие, а бритоголовая мразь другие — вот так мы соборно и работаем над своим «брендом»… Зато другой таксист после дружеского разговора предложил угостить меня ужином. Глядишь, одну черную клеточку нашего образа я все же перекрасил в белую.

Грандиозный рынок морепродуктов Норянджин тоже один из символов Сеула — хотя странно называть продуктами шевелящиеся, щелкающие и извивающиеся существа. Я пытаюсь узнать, как называется толстая коричневая пиявка в две четверти длиной — мне отвечают, что она страшно укрепляет мужской орган. «Он что, тоже будет извиваться?» — спрашиваю я, и обретаю в продавце преданного друга. Мун Су, надо сказать, на соленые шутки тоже реагирует вполне жизнерадостно.
А вот меня удивляет, почему однообразие этих крабов, трепангов, осьминогов, устриц и каракатиц создает ощущение грандиозности, а однообразие шмотья на таком же гигантском вещевом рынке — порождает ощущение пошлости. И понимаю — крабы и каракатицы ничего из себя не строят, а творцы и потребители шмоточного гламура воображают себя страшно шикарными. Это и есть определение пошлости — подделка величия и красоты. В этом ремесле наша цивилизация не знает себе равных. И так хочется удержать тех, кто еще не успел с головой погрузиться в это переливающееся всеми цветами радуги болото, не желающее знать никаких берегов…

Но приходит пора расставаться, и заранее грустно, что скоро никто не станет мне протягивать сдачу двумя руками. Тем более что я уже расстался с тростью, располагающей то к глубокомыслию, то к фатовству: когда сидишь, хочется положить на нее подбородок, когда стоишь, хочется ее вертеть.
Не наелся, не налижешься, но все-таки хочется ухватить напоследок что-то еще из корейских красот и наслаждений, но от описаний их я воздержусь, ибо почти все это можно найти и в путеводителе. А образ страны создается не зрительными и не вкусовыми рецепторами, но воображением. И невиданными свершениями, которые творит аристократия. Именно ее я и разыскивал в только-только открывающейся нашей стране Республике Корея — и встречал на каждом шагу. Она есть — корейская аристократия, и ее немало. Все, что ей требуется — осознать свою миссию и объединиться для сопротивления той лощеной вкрадчивой силе, которая постоянно прячется за пышные имена — вестернизация, модернизация, глобализация, — на деле же являя собой напористую ординарность. Глядишь, и мы бы за ними подтянулись.
Нет, я не предлагаю ни уходить в монастырь, ни возвращаться в крестьянскую избу. Раз уж мир помешался на том, что каждый должен иметь то же, что и все («все», как обычно, означает «немногие» — повелители стандартов), только больше, больше, больше, то очень хорошо, что Республика Корея вышла в рекордсмены и здесь — чтобы ее пренебрежение стандартами ординарности никто не мог расценить как охаивание недоступного винограда. Но теперь ей снова пора взяться за нечто такое, чего нет больше ни у кого. И что способна создать только она.
В прогрессивных кругах любые разговоры об особом пути народа считаются опасными как претензия на некую исключительность, но всякий путь, не являющийся особым, ведет к исчезновению: ни человек, ни народ не могут выжить, не считая себя хотя бы в чем-то уникальными. Народ, который считает себя ординарным решительно во всем, не способен обеспечить экзистенциальную защиту: если он лишь повторяет чей-то путь, людям лучше уж тогда идентифицироваться с лидером, с оригиналом, а не копией. Это и есть культурное поглощение — чужая жизнь начинает казаться более красивой, чем своя. Это и есть состязание культур — состязание представлений о том, кто красивее.

В судьбе России много общего с судьбой Кореи, они стояли перед сходными вызовами и справились с ними в разные сроки, разной ценой, а главное — только на время: теперь перед ними снова стоят сходные проблемы… И тот, и другой народ оказались между высокоразвитой цивилизацией, способствующей развитию, но и грозящей культурным поглощением, и цивилизацией военной, грозящей поглощением физическим — для Кореи это были Китай и Япония, а для России Европа и Степь (притом что и культуртрегеры иной раз доходили до самой Москвы). В итоге Россия выстояла и перед военной экспансией, превратившись в военную державу, и перед экспансией культурной, создав аристократию, способную успешно конкурировать с европейской, по крайней мере внутри страны, а кое в чем — прежде всего в литературе — даже и вовне. Но цена независимости оказалась огромной: война требует презирать человеческую жизнь и комфорт, а мирная жизнь требует ровно обратного. В значительной степени поэтому Корее было легче преодолеть свое поражение, чем России свой успех.
Но теперь культурное поглощение угрожает им обеим. А оборонительной силы ни в виде погруженного в национальные сказки патриархального крестьянства, ни в виде гордой просвещенной аристократии уже нет ни у той, ни у другой. И возродить патриархальное крестьянство задача совершенно неисполнимая (и к тому же лишившая бы страну экономической конкурентоспособности). Задача же возрождения национальной аристократии — общественного слоя, одновременно влиятельного, культурного и патриотичного — задача непростая, но все же, на мой взгляд, осуществимая. Общая задача, которую каждому государству придется решать своим особым методом. Если они не хотят раствориться в окружающей среде.
В борьбе с подступающим растворением у России и у Кореи есть свои слабости и свои преимущества. Русские при крайне ослабленной религиозной защите неизбежно нуждаются в защите национально-государственной; корейцы же, нашедшие утешение в иноземной религии, нуждаются в слиянии с государством гораздо меньше. Правда, они неизмеримо более сильно связаны со своими предками (во время праздника Чхусок вся Корея отправляется к могилам предков, билеты заказывают за месяц), но родовая, клановая сплоченность все же не есть сплоченность национальная. Не говоря уже о том, что в родовое единство невозможно влиться многочисленным мигрантам, а проблема их ассимиляции скоро, возможно, станет одной из важнейших как для России, так и для Кореи. А потому объединяющие верования должны быть открытыми и для чужаков — иначе они постараются как можно сильнее отравить жизнь хозяевам дома, где они чувствуют себя гражданами второго сорта. Если не они, то их дети. Значит, нам нужна уникальность, открытая всем желающим.
Такие вот заказы нам снова и снова выдает история: явитесь не голыми и не одетыми, принесите то, не знаю что. А завтра я обращу добытое потом и кровью золото в груду черепков. А черепки наоборот обращу в золото. И вечный бой, покой нам только снится…

5
1
Средняя оценка: 3.9
Проголосовало: 10