Читаем «Большую книгу» вместе. Сегодня: «Поминки» Романа Сенчина

«Система графоманских парадоксов».
Ницше. …а нет, Фунт

«И я возвращаюсь к теплице,
вытягиваю из зарослей сорняков пластмассовую лейку без рассеивателя…»
Сенчин

Есть вещи, к которым трудно предъявлять обычные литературные претензии уже потому, что материал их слишком личный. Смерть отца, через три месяца — матери, опустевший родительский дом, умершая много лет назад сестра, собственное детство, старение, чувство последнего оставшегося в живых человека из прежней семьи — всё почти автоматически требует от читателя сочувствия, чуть ли не слёз. Но сочувствие к человеку и оценка литературного произведения — вещи разные. Оттого «Поминки» Романа Сенчина представляют собой любопытный случай. Тема пред нами сильнейшая. Материал — подлинный. Интонация во многих эпизодах очевидно искренняя. Однако чем дальше читаешь, тем острее жжёт нёбо вопрос: достаточно ли самого факта пережитого, дабы то прожитое, пройденное, произнесём по-твардовски, стало литературой: без «пены дней»? Главная проблема «Поминок», пожалуй, именно здесь…
Сенчин практически отказывается от художественного отбора. Он записывает память в том порядке, в каком она возникает. Печка взывает к матери, огород — вопиет о прошлом, сорняки — кричат о твоих прежних нетленках, теплица — о родных, слепни — о другой повести, старая мебель — о Кызыле, деревня — о лихих девяностых [затронутых 94(!) раза], рыбалка — об отце, какой-нибудь топоним — об истории Сибири. Ну прикинь, дорогой читатель, сколько надо «сорняков», чтобы законно вызвать у тебя приступ филологической тошноты? «Впрочем, об этом я уже писал. И не раз», — успокаивает нас агроном-герболог господин Сенчин:

  • «Будто не ухаживали за этой землёй тридцать лет, не нагибались за каждым сорняком».
  • «Их нужно спасать от душащих сорняков, поливать, удобрять, иначе ничего не наберёшь, не накопаешь».
  • «Марь, подсвекольник, желтушник, осот… Их десятки видов, таких сорняков».
  • «Но как только начинаю бороться с сорняками, злясь на них, вспоминаю. Что полезны».
  • «Наверное, это те сорнячки, которые опрыскал в мае “Торнадо”».
  • «И вот она снова, виктория — вернее, снова я рядом с ней — темнолистая, под ствольями всех этих сорняков-полудеревьев».
  • «Руки опять, сами собой, хватаются за сорняки».
  • «Однолетний… На следующее лето дети этих сорняков сделают его ещё гуще».
  • «Некоторые выделяются тёмно-зелёным ягодником, а другие уже затянули салатовые, голубоватые листья сорняков».
  • «И тянет начать прополку с этих гряд. Они и чище, и жальче не окрепшие ещё, а значит, сильнее угнетаемые сорняками кустики».
  • «Растениям тепло, влага почти не испаряется, сорняков нет, да и место в теплицах, на участке экономится…»
  • «…сорнякам же хоть бы хны».
  • «Ненависть к сорнякам вдруг — именно “вдруг”, когда увидел эти травины, — сменяется на что-то вроде уважения».
  • «И я возвращаюсь к теплице, вытягиваю из зарослей сорняков пластмассовую лейку без рассеивателя…»
  • «“Да и сорняки не так на такие грядки лезут”, — приводила мама ещё аргумент, на мой взгляд, малоубедительный».
  • «Чтоб показать и себе, и сорнякам, и виктории, что уж этот рубеж я одичанию не сдам».
  • «Среди зарослей сорняков в верхней части огорода — пятно ягодника».
  • «Сорняки сюда не суются, даже вьюн…»
  • «Понимая, что сейчас не до этого, начинаю выдергивать сорняки, тяну и бросаю в проход».
  • «Получилось, не для помидоров с перцем пригодилась влага, а для сорняков…»
  • «Тем более вдоль тепличных стен выложены старые досочки, чтобы сорняки не росли, не застили свет».
  • «Очистил теплицу. Сорняки на вилах в несколько приёмов отнес на край огорода, за малинник».
  • «…но по поводу сорняков, лишивших детства многих и многих, по-моему, правильно…»

Сие победобесие пырея вихрем отнесло к моей нацбестовской реце на Даню Орлова, где (не дословно, не цЫтата) типа пришёл, попи́сал, вымыл руки, сел кушать, плотно поел, затем обязательно покакал, побежал во двор, там встретил ребят… и т.д. Да, вначале — работает. Опустевший (условно) сенчиновский дом действительно способен превращать любую вещь в спусковой крючок памяти. Трещина в печке, чёртовы эти сорняки, собачья будка, лук, оставшийся от мамы, — детали получают эмоциональную нагрузку именно потому, что хозяев дома больше нет. Но постепенно приём становится предсказуемым: каждый предмет открывает очередную дверцу, за коей обнаруживается очередное воспоминание, а за ним другое, третье-пятнадцатое. Книга начинает не развиваться, а — распухать, разрастаться! Особенно интересно, что сам автор проблему сию прекрасно лицезрит. Увидев траву, рассказчик замечает: «Сколько я уже писал о ней — самому тошно». — Всплывает леоновское: «Сколько я зарезал, сколько перерезал…». Чуть дальше выясняется: пруд, огород и викторию (так в Сибири часто называют садовую землянику, — ред.) он «описывал уже десятки раз». Почти готовая формула претензии к самому Сенчину. Он повторяется — осознанно. Более того, обращает собственный повтор в тему произведения. Но признание недостатка ещё не уничтожает недостаток. 

Далее…

Характерен эпизод со слепнями. Автор уже собирается подробно рассуждать о них, затем останавливает себя: мол, будет «слишком вопиющий повтор», потому что слепни недавно были подробно обрисованы им в другой нетленке. Казалось бы, точка поставлена. Но тут же после — начинается свежее рассуждение: — о треклятых слепнях, оводах, различиях между ними, ошибках прежнего текста и даже переводе названия романа Войнич. Получается довольно странная конструкция: автор сообщает читателю, что (типа зуб даю!) не станет повторяться, — и — повторяется! Схожая демонстративная рефлексия встречается в «Поминках» постоянно. Сенчин будто сопровождает собственный текст внутренним редактором:

«Вернее…» [повтор 75 раз]
«Кажется…» [103 раза]
«Наверное…» [71]
«Наверно» [81]
«Впрочем…» [51]
«Хм…» [55]
«Может быть…» [42]
«Может» [219]

Вот та вышеупомянутая фраза в контексте: «Комаров мало, зато слепни донимают беспрерывно. Я бы подробно поговорил о них сейчас, в соответствующей обстановке, но это будет уж слишком вопиющий повтор. Не так давно дописал и напечатал повесть “Золотые долины”, где про этих слепней много…» — И далее — полторы страницы про слепней. Да что с вами со всеми!!! — кричу я, дико уставший от сей хтонической сенчинско-шаргуновской …йни. Кто, кого превозносит «Большая книга»?! Зачем безграмотный трэш выставили на обозрение? — вопрос в никуда… просто жалко потраченных на (… …) часов.

Виноват, вспылил чё-то…

Фраза возникает, автор тут же начинает её уточнять, поправлять, оспаривать, иногда по-лукашенковски брать обратно: типа «мужЫк дал слово, мужик взял слово!». (Шаргунову стоит поучиться для более полного краха зубодробительно-«большекнижых» иллюзий.) В терапевтических дозах это создает эффект живой речи. Но — в гигантском тексте (по нОнешним временам: ~500 т.зн.) мнится Манерой с заглавной буквы; Манера — словесным тиком, «апноэ графомана», как гова́ривал в свою бытность В.Топоров, Царства небесного! (Вот уж кто разнёс бы эту подгнившую недовяленую строганину в хлам!). В сем отношении Сенчин неожиданно опять-таки сближается с «недовяленым же поповическим» Шаргуновым: обоим порой изменяет чувство художественного отбора. Подробность, — однажды уже отработанная, исчерпанная: — возвращается вновь и вновь, словно сам факт её фиксации оправдывает десятикратное восшествие на страницах. Отсюда и ощущение некоторой графоманской избыточности. Текст растёт не столько за счёт созревания мысли или образа, сколько — из-за накопления, сиречь невероятного скопления, как мухи на… — нередко уже знакомых до боли в паху: бытовых деталей.
Кусок о теплице из повествования... Сначала появляется вполне канцелярская (абсолютно нехудожественная) фраза о «процессе внедрения в нашем хозяйстве новых технологий, материалов», после чего рассказчик сам себя одёргивает: «Хм, слишком публицистично стал выражаться». — Но — из-под стола слышится естественный вопрос: если автор понял, что выразился плохо, зачем плохую фразу оставлять? Можно было просто написать лучше. Или выбросить по-чеховски. В том вообще одна из особенностей «Поминок»: самокритика нередко заменяет редактуру. Сенчин сохраняет чрезвычайно неудачную формулировку, а рядом с присвистом шепчет читателю, что она — неудачная. Оставляет повтор и сообщает: что повтор да, заметил. Невинно уходит в сторону и докладывает, что понимает: дескать, ушёл в сторону. «Какой хороший мальчик!» — слышится голос Эраста Гарина.
По итогу: впечатление черновика, в коем пушкинские пометы (да и сенчинские «помёты» тоже) не были удалены, став частью окончательного текста. Отсюда другая проблема — неряшливое излишество сугубо бытовой фактуры. Огород у Сенчина очерчен по-научному — агрономически. Псевдоагрономически. Мы узнаём, что и где росло, чем пропалывалось, где лежали доски, какие сорняки вылезли, как устроена теплица, как ремонтировался забор, из чего состояли столбики, чем один сорт дерева не похож на другой. По отдельности детали убедительны, претворяясь в материальность мира. Но в том-то и цимес — от описи имущества литература отличается прежде всего отбором деталей. Когда же «значимой» в кавычках становится каждая доска, каждая грядка и каждый (…ть!) столбик, реально важные вещи перестают выделяться. Печка, которую когда-то белила мать, по эмоциональному весу оказывается рядом с устройством теплицы или историей бетонного бортика у колодца. Сенчин, окстись! …виноват, это из шаргуновского эпоса, такого же недо… (Там был «недоПришвин»)

И здесь парадокс: стремясь сохранить прошлое максимально по́лно, автор местами ослабляет его влияние. Память сильнее действует через пробелы. Сенчин же — боится пробелов! Ему хочется договорить, уточнить, разворошить дряблый мозг, разжевать происхождение слова, восстановить географию, поведать этимологию села: кто кому что сказал, — а затем ещё проверить на соответствие яндекс-мэпу собственное воспоминание. В результате семейная книга временами мутирует из краеведческого очерка в комментарий к прежним произведениям Сенчина, то в заметки об истории Тувы и Минусинской котловины, то почти в дневник хозяйственных работ. Тьфу!.. Да что с ними со всеми?! (Ну, не попрекать же их Маргаритой?) Естественно, сам по себе любой из этих пластов имеет право на существование. Проблема в их соотношении. Тексту не хватает жёсткой авторской руки, треснувшей бы по столу «хрущёвским» кулаком: то — приемлемо для книги; а это — интересно мне лично, но книге 100про не нужно! Сто-про.
Следующая капитальная проблема — автор слишком часто объясняет читателю то, что уже показал. Когда человек входит в отцовский дом, видит оставшиеся вещи и машинально продолжает ждать хозяев, смысл сцены очевиден. Его не требуется дополнительно расшифровывать. Лучшие страницы «Поминок» проносятся мимо андреевским локомотивом как раз тогда, когда Сенчин доверяет предмету или действию. Например: лук, выращенный матерью, надо кому-то отдать. Будильник продолжает тикать в пустом доме. Сын не решается вынуть батарейку, потому что тогда окончательно остановится сам дом. Тут нечего растолковывать. Но — Сенчин редко выдерживает такое хладнокровие. Он опасается, что читатель не поймёт эмоционального содержания детали, и — проговаривает её. Получается литературный эквивалент человека, который рассказал историю, а затем объяснил, почему она грустная. Ты серьёзно? Ты ваще писать умеешь? Ты литературе учился или грузчиком всю жись… 

Извините, вырвалось опять.
 
Еще один уязвимый элемент — бесконечное присутствие самого гражданина Сенчина внутри истории. Он не только сын, потерявший родителей. Он — регулярно капает читателю на мозг, что является сочинителем: вспоминает, где уже описывал огород, какую повесть сотворил, какие новеллы собирается создать, как поступал в Литературный институт, как складывалась его писательская судьба, что издаётся, какие замыслы существуют. (Чёрт-чёрт-чёрт…) Даже рядом с похоронами матери неожиданно (сбоку) выплывает контрапункт о будущей книге и альманахе: «В общем, дела делаются».
Особенно показателен разговор после похорон, когда ему предлагают обратиться к психологу. Ответ: «Пару рассказов напишу — и пройдёт». — А напиши-ка их, брателло, вместе с Даней Орловым или Шаргуновым, — хочется добавить. …Затем вдруг сообщает, что сочинил пару-тройку притч о старости, болезнях и умирании. Здесь литература превращается практически в способ утилизации жизненного опыта: мотив важен и даже… честен. Но — одномоментно выдаётся слабость всей конструкции «Поминок»: возникает ощущение, что трагедия перерабатывается в вордовский текст прямо у нас на глазах. И автор это тоже — опять и опять!! — по-ни-ма-ет. Вместо того чтобы исчезнуть за текстом, он всё время прыгает пред нами, пыжась очередными: «вернее», «кажется», «впрочем», «может быть».
Весьма характерен один из поздних эпизодов. Вспоминая поддержку матери, Сенчин пишет: «Мама первая и активно…», затем немедленно вставляет в скобках: «Ужасное слово, но не могу найти лучшее на замену». Для начинающего щелкопёра такая фраза выглядела бы просто редакторской недоработкой. У крупного профессионального мастера она воспринимается уже как позиция: не искать лучшего слова, а — превратить невозможность его найти в художественный приём. Приём удобный. Но далеко не всегда убедительный. Не бесспорна и попытка расширить частную семейную хронологию до размышления о судьбе страны, русской деревни, СССР, Тувы, девяностых, исторических войн, современности. Иногда подобный материал действительно даёт книге объём. Но довольно часто личное переживание используется лишь как стартовая площадка для очередного публицистического отступления.
И тогда мать, отец, дом — то есть настоящее эмоциональное ядро книги — исчезают на десятки страниц. Перед нами уже совсем другое сочинение. В данном изводе название «Поминки» оказывается точней глобальной композиции. Ведь люди в процессе подлинных похорон тоже беседуют бессистемно. Один вспомнил случай двадцатилетней давности, другой перескочил на родственников, третий — на жизнь вообще. Память реально работает подобным образом. Но литература не обязана буквально копировать устройство внутреннего интерфейса. Напротив, задача её «…во дни тягостных раздумий» — придать хаосу жёсткого диска мозжечка — форму. Именно структурного шаблона «Поминкам» зачастую и не хватает. Финал сие подтверждает. Герой решает «довспоминать», дописать, «вырубая на бумаге и отсекая в душе». Рецепт точный: письмо должно быть отсечением. Но — сама книга устроена противоположным, так сказать, макаром: Сенчин почти ничего не отсекает. 

Посему в замысле сильная, очень личная книга о потере родных перманентно оборачивается огромным складом «по-шаргуновски невостребованной» памяти, куда обычно грустный, замкнутый (в отличие от обложки обзора) автор старается внести всё — от похорон до устройства грядок, от детских аллюзий до истории сибирских поселений, от литературной биографии до различия между слепнем и оводом. В том есть своя правда. Но правда жизни и качество прозы — не одно и то же. Иногда писателю необходимо не только помнить. Логично ещё и уметь забыть то, что не нужно книге... Да блин жэ, кому я всё толкую? Слышь, товарищщщ (голосом Карцева): а не отъявленные графоманы в «Большой книге» имеются?! 

А если найду?..

​

5
1
Средняя оценка: 3.25
Проголосовало: 16